– И о чем же таком замечательном, – язвой усмехнулась Антонина, – уговорил тебя написать Дувакин?
– Мало ли о чём или о ком, – проворчал Ковригин. – Вам-то что? Ну, предположим, о Марине Мнишек и о царевне Софье, опальной сестре великого Петра. – Блин! – громко то ли обрадовалась, то ли удивилась Ирина. – Да что всех заклинило на этой Марине Мнишек?
– Кого всех? – спросил Ковригин.
– Да хотя бы Натали Свиридову! Старушка, ей сорок уж, дорвалась до Марины Мнишек в «Годунове». И радуется.
– Какие ей сорок? – с легким (или нежным?) укором взглянула на приятельницу Антонина. – Ей тридцать три. Она моя ровесница.
– Извини, дорогая Тони, какая же ты старушка, ты ой-ой-ой! – Ирина, похоже, и не смутилась. – Я про Натали. Ей-то как раз сказали, что она наконец доросла до Марины Мнишек у Фонтана. Росла-росла и доросла. И она счастлива.
– Марине Мнишек, – хмуро сказал Ковригин, – которая в Самборе у фонтана, было пятнадцать лет.
– Ну, значит, она доросла как актриса! – выпалила Ирина и рассмеялась. – Меня ещё на свете не было, а какой-то влюбленный в неё шпендрик приносил ей пьесу о Марине Мнишек, он был бездарь и придурок, и в прыщах, она его выгнала с пьесой, а теперь вот доросла.
– Но ведь до Пушкина доросла! – заметила Антонина.
– От кого вы знаете про шпендрика? – спросил Ковригин.
– От Натали. От кого же ещё! Вау! – Ирина снова рассмеялась. – Она моя тётка. То есть она моя старшая двоюродная сестра. Но я с детства называла её тётей.
– Сколько же вам лет, извините?
– Мне? Мне… – тут Ирина быстро взглянула на Антонину. – Мне двадцать четыре…
– Но если вас в случае со шпендриком не было на свете, – сказал Ковригин, – выходит, что вам не более шестнадцати.
– То есть?
– Этот шпендрик был я, – сказал Ковригин. – То, что я бездарь и придурок, это справедливо, но прыщей у меня не было.
Антонина ерзала на табурете, желала, видимо, изменить ход разговора, и это Ковригина забавило. Хотел было пожалеть сестру, но передумал.
– А кто играл Самозванца? – спросил Ковригин на всякий случай.
– А этот… Гаврилкин, кажется…
– Но ведь Гаврилкин тенор, – удивился Ковригин. – Он же в опере у Мусоргского поёт Самозванца…
– А он и пел! – хохотнула Ирина. – Рядом с Натали всякий запоёт!
– Вы – дизайнер? – успокаивая себя, спросил Ковригин.
– Да! – не выдержав, воскликнула Антонина. – Ирина прекрасный дизайнер. С мировым уже именем. Совсем недавно мы работали в Крылатском. Там и познакомились. На Кубке Кремля. Нет, не теннис. Конкур. Конкур. Лошадки. Меня пригласили переводчицей. А Ирину экстренно уговорили стать курс-дизайнером…
«Ага, вот откуда кобылица-то возникла! – сообразил Ковригин. – Хотя какая тут логика?»
– Ты хоть знаешь, что такое курс-дизайнер? – спросила Антонина.
– Нет. Мне неведома тайна сия, – произнес Ковригин. Манерно произнес. Будто бы даже с высокомерием по отношению к курс-дизайнерам. И вызов явно был в его словах.
– На конкурном поле, – Антонина словно и не почувствовала его высокомерия, – все препятствия должны находиться на определённом расстоянии друг от друга. Как того требуют программа именно этого соревнования и необходимости разбега лошадей. И, естественно, соответствовать уровню современного дизайна.
– Лошадиного? – спросил Ковригин.
– Хотя бы и лошадиного! – хмыкнула Ирина.
– Не ехидничай, – нахмурилась Антонина. Но сейчас же и продолжила представление подруги: – Всё уж было готово в Крылатском. У нас теперь, имея в виду Сочи, вынуждены пускать пыль в глаза. А тут июльский ураган, почти торнадо, ты здесь сидел, у тебя не веточки не хрустнуло. В Крылатском же препятствия покорёжило. Бригаде дизайнеров дали неделю срок. И Ирина своими проектами порвала всех!
– Это с какого языка? С языка синхронных переводов, что ли? – спросил Ковригин. – И где теперь порванные в клочья?
– Ты дурака валяешь, что ли? – удивилась Антонина. – Так многие теперь говорят. И у Ирины девиз: «Порвать всех!». Тут и целеустремлённость. И уверенность в своих силах. И таланте. Чего нет у тебя.
«И ведь порвет», – подумал Ковригин.
– Многие говорят… – произнёс он, обращаясь как будто бы и не к Антонине, и не к самому себе, а куда-то в воздухи. – Режиссёрша из Похвистнева, завоевавшая в Москве два когда-то любимых мною театра, требует от актёров: главное – порвать публику! Тренер, мне известный, говорил своим фигуристам: на трибунах одни враги, их надо порвать!
– Ты, Александр, сегодня не в духе, – сказала Антонина. – Не выспался, что ли? Или мы тебя раздражаем? – Писанина идет плохо, – сказал Ковригин. – А сроки Дувакин дал малые. А потому я покидаю вас и отправляюсь к бумагам.
И отправился.
Полагал, что его остановят. Или хотя бы выскажут в спину, вдогонку (то есть, понятно, выскажет Антонина) какие-либо ехидства или сожаления. Не остановили, не высказали. Будто от них уходил никчемный и лишний Амазонкин. Хихикали, болтали о чём-то своём, городском, жевали.
«А я ведь и впрямь для них сейчас лишний…» – расстроился Ковригин.
Уговаривал себя не расстраиваться. Ему ли удивляться увлечениями младшей сестрицы. Должен был бы привыкнуть к ним.
Но успокоиться не мог.
Порвать всех. Девиз хорош. Порвать публику. Ради чего? Поселить бы эту желающую порвать всех в Маринкину башню при впадении Коломенки в тихоструйную реку Москву. Но Мнишек в Маринкиной башне, возможно, и не была размещена. Да и желала ли девочка из Самборского замка порвать всех? Вряд ли. А нынешние желают. И всех порвут. Если смогут. Какие препятствия, интересно, выстроила бы курс-дизайнер Ирина в мокрый день на пути странствия взбаломученных чем-то лягушек?
Стоп. Хватит. Ещё и лягушки. О них было постановлено забыть.
Коли бы работа пошла, Ковригин забыл бы и о новой подруге сестры, и о самой сестре, но, увы, терраса глядела в сад и именно на яблони в саду.
Чтобы дамы не посчитали возможным сунуться к нему с разговорами, Ковригин обложил себя бумагами, книгами и тетрадями. Среди прочих у правой руки его на столе улеглась тетрадь с выведенными на её обложке словами: «Мелочи. На всякий случай». Впрочем, это была и не тетрадь. Записи (или выписки) «мелочей на всякий случай» Ковригин делал в вахтенных журналах маяка острова Карагинского, что в тихоокеанских водах у берегов Корякии. Командировочно на неделю залетал к мая?ку («ма?яку» – говорили местные служители) на вертолёте и получил там в подарок пять пустых вахтенных журналов. Ради пижонства и произвёл журналы в писчие тетради. На дачу завез из Москвы одну из них «Р-С», ради работы о Рубенсе. Открыл тетрадь и на страницах буквы «С» наткнулся на запись: «Скань. Софья. У царевны Софьи, сестры Петра I, было большое зеркало в сканой раме». Далее шли слова: «Одиссея. Гомер. Страсть Марса. Сетка проволочная для поимки Венеры»:
Крепко свою наковальню уладил… и проворно
Сеть сковал из железных, крепчайших, ничем неразрывных
Проволок… сетями своими опутав подпоры кровати,
Их на неё опустил с потолка паутиною тонкой…
Почему под зеркалом в сканой раме царевны Софьи возникли строки о страсти Марса и сетке проволочной, Ковригин рассудить не мог. И вспомнить не мог, какие его соображения десятилетней (выходило) давности поместили Марса с сеткой рядом с Софьей. Зато теперешние его мысли вызвали видение Софьи, рассматривавшей себя в зеркале (большом!) со сканой рамой. Наверняка она была в «невыходном» европейском платье. А не украшала ли это платье костяная пороховница?.. Опять – пороховница! Чтобы отвлечься от всяческих пороховниц, Ковригин продолжил чтение давно забытых им самим записей «на всякий случай». И прочел: «Суриков (поры „Стрелецкой казни“) о Софье. Не понравилась ему репинская Софья. Как не понравилась и Стасову. Стасов считал, что Софья у Репина позирует. А по понятиям Стасова, Софья была самой талантливой, огненной и страстной женщиной Древней Руси. Суриков же высказался так: „Женские лица русские я очень любил, непорченные ничем, нетронутые. Среди учащихся в провинции попадаются ещё такие лица. Вот посмотрите на этот этюд (девушка с сильным, скуластым лицом), вот царевна Софья такой должна быть, а совсем не такой, как у Репина. Стрельцы разве могли за такой рыхлой бабой пойти? Их вот такая красота могла волновать, взмах бровей, быть может… Нетронутая красота…“»
Разговор в саду заставил Ковригина поднять глаза.
Две дамы бродили под яблонями.