«Спря-яшиваешь», – ломая язык, всё ещё весело и зло ответил Летчик, чуть приподняв левую руку, из рукава которой торчала рукоятка.
«И у меня есть», – Андрей потянул ремешок карманных часов, вместо них появилась ребристая рукоятка. Отпустил ремешок, и финка скользнула на место.
«Колемся, кто кого», – голос перехватило, внутри всё прыгало. Оба замерли. Одно движение, и схватки не миновать. Но Лётчик отпрянул, в неподвижном лице его промелькнул испуг.
«Или рвёшь чалки», – выдохнул Андрей.
«Ладно, ладно, – закивал Лётчик. Но, опомнившись, просящим голосом вымолвил: – А ты не продашь?» Спасши свою жизнь, он выпрашивал теперь и честь.
«Могила», – беззлобно заверил Андрей. Повернулся, чтоб выдернуть швабру.
«Ударь его в спину», – приказывал себе Лётчик. Но ноги его дрожали, руки бессильно висели. Он был подл, но труслив.
Андрей словно чувствовал всё это. Закрывая дверь, добавил: «А если что не так, ещё раз столкнёмся, при всех».
Он не шёл, а летел, тяжесть свалилась, мышцы радовались. А Лётчик, уже непохожий на себя, выходил из уборной. Его как будто ударили, и он всё ещё был в нокауте. Подскочив к нему, ему что-то говорил один из дружков. А он, видимо, не слышал, двигаясь, как слепой. Его всё ещё терзал страх. Дружки как-то враз потеряли к нему интерес. А он не пошёл на обед, не пошёл и на ужин. Его донимала «медвежья болезнь». Хезник стал его камерой.
Отошли от него корешки. Повеситься бы ему. Но он помнил условие: «Рвёшь чалки». Это был почётный конец.
Ночью втайне от всех пробрался он на монастырскую стену и с помощью проволоки спускался на ту сторону. Окрик «Стой!» и предупредительный выстрел не остановили его, – он отдал свою волю. Сорвавшись с середины стены, хромая, торопливо уходил. Ему оставалось шагнуть два шага, чтобы скрыться. Но, видимо, возмездие, которое должно было случиться, свершилось сейчас, здесь, на Земле. Выстрел в темноту наугад оказался точным.
ЧП в колонии – попытка побега. Подняли и построили все отряды. Обнаженный крепкий торс Лётчика был чуть-чуть замазан кровью. Казалось, он живой, и ему холодно лежать на каменном полу. Лекарь пытался зачем-то перевязать мёртвого. Бинт, обмотанный вокруг груди, спадывал. Охранник, глядя на результаты своего труда, перетаптывался с ноги на ногу. Значок «Ворошиловский стрелок», подвешенный мелкими цепочками к его груди, трясся, как от страха. Колонистов не отпускали, труп не убирали. Видимо для назидания. «Знайте, преступники, побегушник – всегда мертвяк». Приём устрашения действовал.
Никто, кроме Семёна так и не узнал истиной причины побега Лётчика. За высокие показатели в социалистическом производстве Андрею сократили срок заключения на один год. Тихомир Митрофанович, наставлял его: «А тебе Андрей, надо обязательно учиться». А он сделал необъяснимое: остался в колонии работать вольнонаёмным мастером, оставаясь и председателем совета отрядов. Причина была проста: он ждал Семёна, да и рано было ещё оставлять пацанов-малолеток, они все привыкли к нему, как братья, и он к ним.
Мы построили себе социализм
Уходит ночь, приходит утро,
Вслед за зимой идёт весна,
В природе всё вершится мудро,
Приходят силы после сна.
1936 год, благодатный год, все, кто жил в городах, получили паспорта. Теперь не надо приезжим предъявлять справки при поступлении на работу. Раскулаченым не надо выдавать себя за середняков. По паспорту они все одинаковые, все равноправные. Об их происхождении знают лишь в НКВД, да они сами. Эти бывшие крестьяне любят работать. Они, как ломовые лошади впрягаются в общую узду пятилетнего плана. Ударники и передовики производства – это они. Город: заводы и фабрики, обновил свою кровь. А деревня оскопила себя, отдав свои лучшие силы городу, новостройкам. Многие сгинули в скитаниях, лагерях. И беда эта проявится, проявится, хоть и не скоро.
Канун 1936 года запомнился и мне. Впервые в СССР разрешили отмечать Новый год с ёлкой. О том, что Новый год – это религиозный праздник, Рождество Христово, и ёлка – это языческий символ, мы не знали. Теперь это был просто праздник, новый следующий год.
Во Дворце Пионеров, бывшее владение Харитонова, для детей был устроен грандиозный праздник с представлением персонажей из русских сказок. Помню, как был я всему потрясён. После тесных бараков – роскошь, простор. Трясущееся чучело бабы Яги меня напугало, я принял её за настоящую. Что-то говорил дед Мороз и Снегурочка. Я понял, что это добрые неземные существа. А в конце все получили сладкие подарки. Нам с Наташей достались длинные конфеты. Но маме подарок не понравился. «Другие лучше получили», – ворчала она. Праздник ёлки проходил двенадцать дней. «Весь город» успел там побывать. С тех пор этот праздник во Дворце Пионеров проходил каждый год. Мы быстро привыкли к этому, думали, что так было и будет всегда.
Отец
Раскрылась дверь, в чужой одёже
Тюремный папка мой пришёл.
Он стал мне солнышка дороже,
Легко по жизни нас повёл.
В этом году случилась и самая большая радость в моей жизни: вернулся мой отец из «принудиловки». С этого момента и началась моя жизнь. Помню, я проснулся, ещё темно было. Мама на работе. Сестра уж большая – в школу стала ходить. Мама ей сумку сшила, чтоб тетрадки носить. А за невысокой перегородкой Митька живёт, он маленький. Темноты боится. Мы с ним переговариваемся. А я уже знаю, что вон там, это вовсе не Кощей с бабой Ягой притаились, на меня смотрят. Вот рассвело и оказалось, что это тряпица какая-то.
Дверь не запирается, мама сказала, что у нас «нечо таш-шить». Но вот дверь отворилась и вошёл чужой дядька, он в нашем бараке не живёт. Но дяденька остановился и удивлённо смотрит на меня и молчит. Потом подошёл ко мне. Я встал на кровати и тоже гляжу в глаза. «Он меня любит», понял я.
Он протянул мне в бумажке кругленькие голубенькие маленькие конфетки, а внутри – кисленькая водичка. Я ел и глядел на него. И сейчас помню тот вкус, лучше и не бывает. Это был мой тюремный папка. Одет он был во что-то серое, и пахло от него по- особенному, чем-то затхлым. Но с этой минуты он стал для меня самым дорогим человеком на свете. Вскоре я забыл то недоброе время, когда отца не было с нами.
С приходом папки всё изменилось, в доме стало весело. Он всё делал азартно – и работал, и ел, а смеялся до слёз. Теперь мы ели суп, хоть и с чёрным хлебом, но досыта. Он работал кузнецом на фабрике. Махать кувалдой отцу по плечу. Тут требовалась и сила, и умение. Он вскоре стал стахановцем и хорошо зарабатывал. Мы переехали в другой конец города. Теперь комната в бараке была отдельная. Отец разгородил её перегородкой, и получилась кухонька. А на верху мне сделал полати. Это самое лучшее место в жилье. Это был мой домик. Всем было хорошо. Мы ждали отца с работы с нетерпением.
Я выбегал навстречу первым. Он шёл тяжёлой развалистой походкой. Подхватывал меня, как пушинку, и вздымал до неба. Меня называл «сынко». Шумно умывался из самодельного рукомойника, все садились «ужнать». А мы с ним каждый раз балагурили.
«Погляди, наелся я?» – шутил отец. Я щупал его глаза. «Нет, папка, ещё поешь», – и он дохлёбывал вермишелевый суп, наваренный на костях. После он садился на низенькую табуретку, чеботарил. Мы облепляли его со всех сторон, а он делал своё дело и успевал снова балагурить. Бывало, возьмёт свой плотницкий карандаш и быстро на листочке нарисует, какую-нибудь зверюшку. А она похожа на кричащую сварливую соседку. Нам весело, мы хохочем. Вместе с нами и он хохочет, вытирая весёлые слёзы.
«Они тебе на голову скоро сядут», – урезонивает нас строгая, но довольная мать. А в ответ он подхватил её, и мы цепляемся, я действительно залез ему на голову. Он всех нас кружит, как на карусели. Потом неожиданно всех бросает на кровать с широким пружинным матрацем, который сам недавно сделал. В ответ на мамины упрёки он весело и грустно отвечал: «Пусть помнят, когда меня не будет».
Починённую им обувь я, нагрузив в сетку, взваливал на спину и разносил по соседям. Наш двор состоял из трёхэтажного дома, четырёх двухэтажных коттеджей и нашего барака. Это были новые строения. Их называли опытными. Дома будущего: коммунальные многоэтажки – для трудящихся, там общая кухня-столовая, и баня-прачечная. А коттеджи с земельными участками – для руководителей. А барак наш – временный, не в счет. Но пока все эти жилища были заселены плотно и не по тем правилам. Тут жили в основном интеллигентные семьи, женщины-матери со своими детьми. Очевидно, все они откуда-то приехали. Но где были их мужья-отцы? У меня этот вопрос тогда не возникал. Позже я узнал, что почти все эти интеллигентные семейства были сосланы сюда. А их арестованные отцы, мужья были неизвестно где.
Помню, в одной из комнат коттеджа жило большое семейство. Главными были там маститый старик и манерная бабушка. Она часто вставляла в свою речь непонятные слова. Как я позже узнал, это были французские изречения. Удивительно вели они себя: и достойно, и доброжелательно. Не обидно было получить от них и скромную плату. Бабушка хвалила меня за трудолюбие. Ещё у них жила старая добрая домработница, а может быть и родственница. Она обычно спала или сидела на своём сундуке и крутила шарманку. Как я после узнал, это была кофемолка. А старик всегда ходил в старых валенках с обрезанными моим отцом голенищами. Каждый раз, когда я уходил, он провожал меня, как равного. Сдвинув пятки этих обрезанных валенок, делал короткий кивок головой.
Мало-помалу находилась и собиралась наша родня. С Изоплита приходил мой дедушка. Мы звали его дёдо. Он был, как говорили в деревне, могутный, и с чёрной бородой. А глаза у него, как у моего папки, были жгучие с доброй искринкой. Он всегда где-то добывал два яблочка и вручал нам этот гостинец. Иногда мы ходили на кладбище к нашей бабушке Доминике Тихоновне. Она давно умерла, говорят, не вынесла горя раскулачивания, потерю хозяйства. Дёдо и папка у могилки молчали. Но в жизни дед был сильный. Казалось, его не задело горе. Шестьдесят семь лет, а голова чёрная, лишь по бороде пробежала струйка седины.
Мой папка жадно жил и трудился, всё умел делать. Однажды получил премию, с зарплатой у него получилась тысяча рублей. Это по тем временам большие деньги – двойной заработок хорошего рабочего. Он снова балагурил – раскидал все эти деньги, полученные мелкой купюрой, по полу. И мы ждали прихода мамы. Она, всплеснув руками от удивления, начала их быстро собирать. С этой похвальной премии папка купил фотоапарат «фотокор», научился фотографировать. В воскресенье он меня «снимал». Ставил треногу, прятал голову в черное покрывало, а правой рукой нажимал на кнопку шнура. А мне надо было глядеть в объектив, не шевелиться, не дышать и улыбаться, пока он считает до пяти.
Летом тридцать седьмого года у нас был праздник: приехал дядя Андрей. Говорили, что он закончил курсы механиков и сейчас будет работать на обувной фабрике, где и папка мой. С ним его товарищ дядя Семён. Мне они оба понравились. Только они разные. Дядя Андрей на месте не сидит. Мама говорит, Онька на месте дыру вертит. А дядя Сёма как сел, так и говорил с моим папкой. Они немножко выпивали за встречу. Сёма сало любит, и отец мой тоже. Семён родом с Украины, а отец мой в тех краях воевал. Настоящее засолённое сало должно быть толстое – в ладонь, и с синевой, понял я из их разговоров. Я тоже ел вместе с ними. Мне нравилось всё то же, что и папке. «А почему Сёма любит сало, а ты нет?» – спросил я дядю Андрея.
«Сёмка хохол, а я кацап», – со смешком ответил он.
«Хохол, кацап, а кто это такие?» – после спрашивал я отца.
«Слова: хохол, кацап, жид, вотяк, татарин – говорить нельзя», – строго предупредил меня отец.
«А как же их звать?», – недоумевал я.
«Называть можно – товарищ нацмен, а ты зови всех просто по имени. Все люди одинаковые, хорошие. Только есть и плохие. С хорошим дружи, от плохого отходи, будь он, хоть русский, хоть нерусский». Так наставлял, меня отец.
К бабушке в деревню
Здравствуй, милая деревня,
Родниковая моя,
Я твой пёс, товарищ верный,
Вспомни грешного меня.
1937 год начинался счастливо. Летом мы все поехали в деревню к бабе Марфе – маме старой. Здесь всё не так, как в городе. Солнце большое и поля без края и река без конца и дома деревянные. Оттого и деревней называется, догадался я. А заборы – плетни, потому что плетут их из веток. А солновороты – это подсолнухи. Растут под солнцем, и голову к нему поворачивают, греются. А гуси и телята – все делом заняты, травку щиплют. Куры зёрнышки клюют. Только свинья лежит в жидкой грязи, хрюкает, ничего не делают. И собаки добрые играют с нами.
Мы шли по деревне нарядные: папка в костюме при галстуке, как инженер, через плечо – «фотокор». Мама – в городском платье, фигуру облегает, и, как дама, с ридикюлем. И мы с сестрой нарядные: она в матроске, а я, – в морском бушлатике, а на голове испанка. И ещё на мне был подвешен барабан, а в руках – барабанные палочки. Всю одежду эту мама шила сама, только костюм свой папка поштучно купил, он хоть не новый, но хорошо отглаженный. Но об этом никто и не знал. А Андрюша и вовсе одет, как физкультурник на параде – в белых брюках и белой рубашке, и весь он, не ходил, словно летал. Мы шли и радовались. С нами здоровались, удивлялись и тоже радовались. Но кто-то, завидев нас, хмурился, отходил от окна, пропадал в своём огороде.