Козырь ушёл ночью тайно, как крыса. Воспитатели будто не заметили пропажи. Коллектив словно самовыздоравливал. Андрюшу и Семёна выбрали в совет отряда. Прошло ещё время, и Андрей стал председателем Совета отрядов.
Произошёл перелом в коллективе, но пока ещё не в их сознании. Идеалом многих ещё оставался удачливый блатарь, мотавший на киче срока. Наколки и золотые фиксы были в моде. А если ты чистенький, правильный – тебя заклюют.
Андрей – председатель Совета отрядов
Гитара украсит изгоям неволю
А Андрей оставался самим собой. Единственным другом, с которым делился, как с братом, был Семён. Он знал слабость своего друга. В казарме висел на стене репродуктор – чёрная картонная тарелка с подковообразным магнитом. Она что-то излучала, то музыку, то речь. К этому звуку привыкли, иногда прислушивались, но никогда не выключали – не выдёргивали вилку из розетки. Но этот примитивный репродуктор приковывал к себе Андрюшу, когда передавалась фортепьянная музыка. Он, слушая, отворачивался к стене, чтобы не увидели его влажных глаз, слезу, которую не мог сдержать. В нише коридора хранились мётлы, вёдра, лопаты. И зачем-то среди этого добра стоял рояль, чёрный, на гнутых мощных ногах. На него, как на стол, валили разный хлам. Андрей с благоговением подходил к нему и извлекал звуки, то весёлые, то мощные, трагичные. Соединить бы их в единый поток, как это делал Бледный! Нет, такому искусству учатся с детства.
Память снова возвращала его во вчерашний день. Сомнения занозой втыкались в совесть. Прав ли он был, сбежав от пахана? Пацаны-уголовники во всех щелях побывали, всё знали. Но ни с воли, ни с кича вестей и слухов о Бледном не было.
В красном уголке висела без дела гитара. Андрюша снял её со стены, и она, как живая, прижалась к нему. С тех пор до конца своих дней он не расставался с ней. Здесь эту страсть никто не осуждал. Она забирала горе и дарила надежду. Её любили все. Ловкие пальцы Андрюши умело щипали струны. Одинокие слабые звуки облекались в щемящие душу аккорды. Андрей переделывал песни, вставляя родные слова. «Казарма» молчала, когда звенела-страдала гитара, а неокрепший баритон высказывал сокровенные слова.
Появлялись новые, новые песни. Песня, как птица, не знает запретов-границ. Душа заключённого летит вместе с ней. И зря думают, что Мурка – тюремная песня. Её придумали на воле артисты, чтоб поглумиться. Нет в ней души заключённого.
Горькая весточка с воли
Когда судьба семью разбила,
когда потерян отчий кров, а
позади, – отца могила,
спасёт всех мамина любовь.
Шёл 1935 год. Андрей неожиданно получил письмо от матери. Оно было короткое. Писала его сестрёнка. Онька немедленно ответил. Получил длинное заплаканное письмо. Тут были и слезы горя, и слёзы радости. Тятя, строгий тятя умер с голоду. Та небольшая толика еды, что удавалось принести в семью, доставалась детям. Отец и мать почти совсем не ели. Вот и помер тятя. Помер, а кроткой Марфе, жене благоверной, жить наказал, деток всех отыскать – «без тебя пропадут оне».
Помер хозяин, и Онька пропал, и Гриня-малец потерялся. Горе нещадно хлестало. Но страх, что гнал их «подале» от родины, теперь, после смерти мужа, не «пужал». Бесстрашная стала Марфа. Собрала, что осталось от всех деток – Любку да Катю, вернулась в свою деревню. Родное место тянуло. Неподалёку с домом своим малуха стоит. Хозяева съехали. Скарб уж весь «расташшили». Крыша дырявая – не беда. Солнышко землю уж грело, весна подступала. Лопата в сарае нашлась, семенами родня помогла. К осени всё народилось.
Тридцать пятый год – счастливый год: кончился голод в деревне. Люди улыбчивей стали, веселее глядят. Будто туча пропала, ушла. Так что же благое случилось?
А причина банальна проста. Советское правительство, ЦК ВКП (б), наконец немного поумнело, снизило налог на огород и живность, расширились границы до разумных старых норм. И вновь деревня ожила.
В колхозе, где трудились от зари и до зари, они имели трудодни. По трудодням тем выдавали им чуть-чуть муки. А овощи и мясо они растили возле собственной избы, трудясь урывками, в свободное от колхозной повинности время. Лепота, коли раньше б так-то сделать.
Вернула Марфа из детской колонии и Гришку. Ему было девять лет.
Как это случилось, как он попал в колонию тогда?.. Он помогал семье пропитаться. Стоял в людном месте с пачкой папирос, продавая их поштучно. Но вот очередная облава – попал в милицию. Спрашивали: кто такой, да откуда. Но крепкий оказался пацанёнок. Знал, что родители без паспортов и справок, в бегах. Как ни пытали его «ласковые» легавые, не сказал, кто он и откуда.
Так попал Гришка в колонию. Знал Онька, что такое для пацанёнка тюрьма. Если не умеешь кусаться – забьют. Если и выживешь, останется след на душе. Позже Гришка вспоминал, что любимым местом в той колонии была печь. В неё, пока тёплая, забирались по очереди, чтоб согреться от трясучего холода. А обратно из печи ребята вытягивали друг дружку. А если кто большой да костистый, так и «шкуру» на челе печи оставит.
Но всё равно там клёво было. Кормили, никто не помер. Не пропал там Гришка. Не заедался, но и себя в обиду не давал, все слова нужные познал. «Как матькнешься трехатажно, все отступятся».
Злые были те парнишки только с виду. Вечером, лежа в холодных постелях, вспоминали тёплый дом, рассказывали счастливые небылицы. Там и наслушался Гришка добрых сказок про доброго, умного, нерасторопного с виду Иванушку. Эти русские мудрые сказки согревали, лечили ушибленные ребячьи души.
И если ты не одолеешь, тебя сломают, подонут
Ещё одну страничку ада
Придется грешнику познать.
Судьбе зачем то это надо,
Но ждёт, страдает дома мать.
Подростковые колонии в двадцатых и в начальных тридцатых годах, по сути, являлись школами ФЗО (фабрично-заводское обучение). Назывались они: труд-дома, труд-коммуны. Их шефами были ведомства ЧК, затем ОГПУ.
Правительство было в долгу перед подростками. И отношение к ним – мягкое. Эти пацанята имели здоровые корни, в основном это были дети репрессированных. Они учились, обретали специальность, забывали блатной мир.
Колония располагалась в старом монастыре. Тут раньше молились монахи, они лечили души грешников. Но и сейчас монастырь выполнял то же предназначение. Только вместо монахов были учителя-наставники. А прихожане, заблудшие овцы – это грешные подростки.
Россия, как разворошенный улей, успокаивалась, каждый находил своё место. Но к 1935 году снова что-то произошло. На страну накатилась вторая волна репрессий. Режим колонии ужесточили. Указ ЦИК и СНК от 7 апреля 1935 года давал крайние полномочия. По этому указу расстрель-ная статья применялась к преступникам уже с двенадцати летнего возраста.
Теперь на стенах их лагеря, бывшего монастыря, появились «попки» – охрана ГПУ с боевыми винтовками. Изменилось и название: колония для несовершеннолетних, строгого режима. Вместо убывших, которых Андрей знал, помятых да оправившихся, прибывали новенькие. Был среди них и такой, за которым числилось два убийства, но под расстрельный указ он не попал.
Теперь в этих условиях вся власть передавалась администрации колонии. Советы отрядов оставались лишь формальным приложением. Но тайная фактическая власть уходила в низы, к подонкам. Власть захватывали те, на счету которых самые изуверские грехи. Всё как во «взросляке», где власть принадлежала маститым ворам.
Андрей учился в школе, овладел профессией механика, сам проводил занятия. Он по-прежнему был председателем Совета отрядов. Теперь Его звали не по кличке – Студент, а по имени – Андрей. Вся колония была как семья. Вокруг него кучковались малолетки, находя защиту. Обычно на их большом «семейном» собрании решались все конфликты. Да и теперь формально ничего не изменилось.
Но что-то надломилось, Андрей это почувствовал, проходя по мастерским. Исчез весёлый шум, угланы глядели глазами побитых собак. Но среди них появились дерзкие – глядели зло, в упор. Это нарастали бугры, бугорки, паханы. И он, Андрей, им мешал. Но его терпели, ему немного осталось – он доматывал свой срок.
Сегодня они обходили колонию с Тихомиром Митрофа-новичем, как члены комиссии по подведению итогов соцсоревнования. Особенный был этот человек. Лицо святого, он беззащитен, а глаза знали истину. Быть бы ему священником. Впрочем, фактически он им и был. И колония находилась в монастыре. Никто не мог сказать о нём едко. Ему, как на исповеди, выкладывали обиды, а он всем находил утешение. Сейчас и он шёл растерянный. Ещё недавно он обещал: «Мы станем первой ячейкой коммунистического труда, а колонисты – братьями. Тюрьмы для малолетних уйдут в прошлое, это отрыжка капитализма». Его любимая фраза «Теперь у нас в Стране Советов нет социальной основы для преступлений» – не подтверждалась. Малолетние преступники, беспризорники, отцы которых попали под каток репрессий, вновь пополняли колонию. Но малолетки с «тяжелыми» статьями, как правило, были выходцы из благополучных семей.
В уголовный мир влекло их врождённое зло. Они опускались на дно по желанию, то была их суть, душевное уродство. Такие и захватывали власть в колониях.
В большом производственном помещёнии необычная тишина, привычного шума металла не слышно. Хозяева рабочих мест толкались возле Лётчика. «Лётчики-налётчики» – так именовал этот парень когда-то свою шайку. За ним числились, как воровская доблесть, мокрые дела. Это действовало устрашающе. Дружки его этим хвастались.
Лётчик, зажав в тисах, любовно доводил изготовленную им финку. Увидев воспитателя и председателя Совета колонии, не смутился. «Вот и поп толоконный лоб», – зло и весело выпустил он. Кто-то в тон ему хихикнул. Остальные стояли в нерешительности.
Глаза Лётчика, мутные и тёмные от расширенных зрачков, какими-то невидимыми столбами давили Андрея. Что-то несгибаемое было в этом человеке, жуткое и неотвратимое. Сегодня же пронесётся по колонии – «опустили председателя, а он и не ответил». Вот он, новый авторитет, который почти захватил колонию. Козырь ломал колонистов картёжными долгами. А этот задавит страхом. Лётчик ещё не «оперился», а слава «мокрушника» уже возвысила его над остальными.
Дружки «лепили» и о других его заслугах. Была у него маруха, как куколка наряжена, юбка до колен. Отбил у великовозрастного. Упёрся глазами, та и пошла к нему, как кролик к удаву. Не знали колонисты, что была та шмара всего лишь девочка-дурочка. А на грязных ручонках её не проходила чесотка.
Смелым считался Лётчик, но никто не знал, что был он пуглив и труслив. В хорошей семье рос, а завидовал оборванцам, которым всё нипочём, которых все боялись. Оттого и любил ножи. Дома истыкал весь диван финкой, которую выменял на мамину крепдешиновую блузку. С ножом он ходил повсюду, хотя ему никто не угрожал. И надо было проверить себя на чём-то живом. Кролик, который мирно ел морковку, попался ему в руки. Незнакомое волнение охватило его. Страх прошёл, когда от животного остались кровавые лохмотья. С тех пор и появилась в глазах его звериная жуть. Эта сила притягивала к нему таких же слабых, трусливых, подленьких.
Три человека-пацана была уже сила. Они «кучей» нападали на своего ровесника и избивали его. После стали и шманать. От хулигана до бандита – «гоп, стоп», дорожка не длинная. Стал Лётчик-налётчик и настоящим убийцей.
Выслеживали, подкрадывались к своей добыче. Кто-то из дружков бросал в глаза горсть махорки, а пока тот трёт их, Лётчик – нож ему в живот. И не сожаление оставалось в трусливой душе, а наслаждение, чувство силы и превосходства. Вот эта жуткая сила и лилась сейчас из его немигающих глаз, подчиняла слабых, обиженных.
Комиссия продолжала обходить производственные участки, а слух уже опередил их. Пацаны глядели на своего председателя глазами телят, которых поведут на бойню. «Ему не до нас, он скоро уходит на волю», – говорили бессловесно их глаза.
Андрей замкнулся, весь вечер не проронил ни слова. Напрасно Семён тормошил его. Андрей что-то решал. Утром он подошёл к своему обретённому брату, сжал крепко руку, ничего не сказав. Это было похоже на прощание. Так Сёмка и остался озадаченным.
Лётчик ходил как лев, поразивший соперника. Весёлая злость светилась в глазах его неподвижного лица. «Этот комсомолец-председатель сдрейфил, финку побоялся отобрать, хе, хе». Он увидел страх у пацанов, а значит, их воля принадлежит теперь ему. Шёл легко, как на пружинах. Теперь ходил и на обед не в строю, а отдельно. Шестёрки будут подавать ему на стол баланду. Так он весело думал, спеша в хезник.
Побрызгав и на ходу застёгивая ширинку, вдруг встал, наткнувшись, будто на стену. На пути стоял Андрей, дверь была заперта на швабру. Секунда молчания… Лётчик соображал. А глаза Андрея жестко кололи, ловя его взгляд.
«Ножичек запилил?» – голос звучал, как не свой.