– А о Севостьяновских детках ты думал? – спросили мельника собравшиеся на суд люди.
– Бес попутал! Отец Митрофан, будь он неладен, споил и сговорил на злое дело. А цену, вот ей Бог, – Тузиков перекрестился, – вдвое спущу. Только не жгите мельницу, не губите семью!
– Это ты сейчас такой сговорчивый, а как начнёт артель свою мельницу ставить, тут же хвост-то и подымешь, – выйдя к народу и встав лицом к нему, твёрдо проговорил Севостьянов.
– Люди добрые, истинно говорю. Вот вам крест! – Тузиков вновь перекрестился. – Ни словом, ни делом поперёк артели не пойду. Только не губите.
– Бог с ним! – кивнул на Тузикова – Севостьянов. – Не держу я на него зла. И вы, народ, отпустите его с миром. Чую, натерпелся он страху, осознал вину свою… Что ж мы звери, что ли? Губить душу человеческую, грех на душу брать! Ну, сглупил человек, так ведь прощение просит. Пущай идёт домой, семья-то, верно, молит за него. Простим его?
– Бог с ним, пущай идёт!
– Поверим… а ежели ещё чего… то…
– Прощаем!
– А Митрофана к ответу!
– Он зачинщик всех бед!
Понеслось со всех сторон.
– Бумагу на Митрофана надо составить. Чтобы, значит, урядник к нам в село пожаловал и дознание провёл. Так что пущай Тузиков покуда здеся побудет, – предложил Дмитрий Поломошнов. – Пущай ещё одну бумагу подпишет, что, мол, так и этак, что не супротив народа, а за правду радеет, противу супостата попа Митрофанки, сговорившего его по пьяному делу поджог в дому Куприяна Фомича устроить.
– А и то верно, пущай подпишет ещё одну бумагу, а только опосля до дому и тёпает, а то потом с него как с гуся вода… Сговорится с Митрофаном, посулит тот ему што-нибудь, тагды ни того, ни сего с него не возьмёшь… ни карася, ни морковки, ни росинки, ни тычинки. Так-то! – заключил Лев Перепёлкин.
Составили вторую бумагу к становому приставу с просьбой привлечь к уголовной ответственности сельского батюшку Митрофана, подписал её Тузиков.
Урядник Поплавский, проведя дознание, доложил становому приставу, что всё изложенное в письме крестьян села Усть-Мосиха соответствует действительности.
В определении статского советника пятого класса Волокита было написано: «Дело прекратить за отсутствием состава преступления!».
На этом всё и закончилось. Вернее, – жизнь продолжилась в обычном ритме, как заход и восход солнца.
Нехристь
– Люди, что же вы позволяете творить над собой? – укорял с амвона прихожан отец Симеон. – Он, этот пришлый, невесть откуда взявшийся человек совращает вас и сбивает с пути истины. Провозглашая, якобы, свет, он несёт в наше село мрак. Вот, посмотрели бы вы на то, что выписывает он из Литвы, волосы дыбом бы встали. Это же сатанинские развратные издания. – Поп Симеон поднял руку над головой, в ней был иллюстрированный журнал, и потряс им. – В нём богохульство и богомерзкие рисунки женщин с открытыми ногами. А вот ещё! – Спрятав первый журнал в широкий карман рясы, поп вынул из складок его другое глянцевое периодическое издание, тоже на нерусском языке, и тоже поднял его над головой. – В нём срам божий. – Поп прикрыл ладонью глаза. – Его не только нельзя раскрывать, но даже брать в руки. – Симеон брезгливо бросил журнал себе под ноги. – В нём обнажённые мужчины и женщины, а под картинками написано, что писали их неруси. Наш русский православный человек до такой мерзости не станет нисходить. Ясно, что это происки сатаны, он насылает на великую Русь своё адское войско и свой поход начал с нашего села, направив в него нехристя немца. Давно уже известно, испокон веков несут войну нам – православным людям немцы басурманы. У них на голове рога, а это знак сатанинского войска.
– Слушаю тебя и диву даюсь. Докель брюзжать будешь? Допрежь литовца у нас татарин был, его понужал, что вразрез тебе шёл. А, спрашивается, что такого он сделал? Ни-че-го! – твёрдо и по слогам влился в «нравоучительную» речь батюшки хозяин маслобойни Ксаверий Плотников. – Не вытерпел он нападок твоих и сбёг? Народ до сих пор понять не может, какого рожна ты спустил на него всех бесов? Только я-то знаю, в чём тут дело. От меня не скроешь мерзкие дела свои!
– Анафема тебя забери, ирод окаянный. Как смеешь ты вести нападки на проводника божьей воли в храме Господа Нашего Иисуса Христа? – взъярился Симеон. – Али забыл, какую бучу устроил татарин в Светлый праздник Рождества Христова? Народ взбаламутил до драки.
– Ты на него-то не вали свою вину, душонку твою поганую все знают. Всем известно, с чего всё началось. Загубил ты Феодосию Косихину, потому как отказала тебе. Следовало бы разобраться, с чего она вдруг заболела горячкой? По мне, думаю, ты руку свою к этому приложил, а опосля не допустил до неё Наталью травницу, чтобы не разобралась она, с чего это вдруг здоровая, молодая девушка в падучую свалилась. Сам за её лечение взялся и до того залечил, что вогнал Феодосию в смерть. А всё от того, что неровно дышал ты к ней. А ведь всем известно, что любила она Шауката, а он её. Душегуб ты, Симеон. А сейчас на Мажюлиса литовца всех демонов спускаешь. Немцем его обозвал. Он-то чем тебе не угодил?
– Как ты смеешь говорить такие речи в церкви?
– А ты мне рот-то не затыкай! А объясни народу, чем добрый человек помешал тебе, – не переставал Ксаверий «разносить» попа.
– Объясни, объясни! – полетело к Симеону со всех сторон церкви.
– А разве ж вы не знаете, что удумал этот пришлый человек?
– Нам-то ведомо! – твёрдо ответил Плотников. – А вот ты разъясни, коли такой самый умный из нас, чем Урбонас мешает тебе. В церкву нашу не ходит, речи супротив тебя не ведёт, машины и агрегаты, что артельщики доверили ему, всегда в порядке, а ежели какая поломка, быстро всё в работу приводит, бабы и те на него не нарадуются. Швейные машинки починяет задарма, а кто в благодарность яйца, али ещё чего даёт, так платит за это.
– А разве ж неведомо вам, люди, – гордо вскинул голову поп, – какую каверзу пришлый собирается в селе построить?
– Мне, и нам всем, – Плотников обвёл прихожан рукой, – всё известно. Только какое ж твоё дело, – мысленно проговорил – собачье, – до дома народного просвещения, что надумал он строить для всего сельского человечества?
– Это дом разврата! – брызнул слюной Симеон.
– Мнится мне, другие мысли у тебя, батюшка. Боишься, что народ не в церковь будет ходить, а в дом просвещения, где будут ставиться спектакли, читаться газеты и книги, следовательно, в твой глубокий карман меньше денег будет падать, где детишки будут заняты делом в техническом и других кружках. О себе ты печёшься, а не о прихожанах. Оттого журналы и газеты, что выписывает господин Урбонас, сперва к тебе попадают, а потом на своё усмотрение что-то ему отдаешь, а что и себе присваиваешь, как и журналы, которыми только что тряс. Голые женщины ему, видите ли, не пондраву. А то понять ты не можешь, что это работы великих мастеров, – художников иностранных.
– Тебе-то откуда это знать, неучу! – взъярился Симеон.
– Я, может быть, особо грамоте не обучен, только у меня глаза и уши есть. Сказывал господин Мажюлис Урбонас про художников, что пишут такие картины, великими они считаются во всём цивилизованном мире. И во дворце нашего Государя Императора Николая второго такие картины есть. Что… к нему пойдёшь, во дворец к Государю Императору? Со стен дома его картины те срывать?
– Не богохульствуй! – взвизгнул Симеон, круто развернулся и, покинув амвон, скрылся за иконостасом.
Ксаверия Плотникова никто не поддержал, промолчал даже приказчик артели. И женщины, которым Мажюлис никогда не отказывал в ремонте и настройке их швейные машинки, не высказались в его пользу, а на улице, выйдя из церкви, они даже стали укорять Плотникова.
– Всё правильно батюшка говорил. Срам, да и только! Это ж, какую такую культуру литовец хочет распространить по селу? – покачивая головой, возмущалась крепко сложенная крестьянка лет двадцати трёх-двадцати пяти.
– Ясно какую… свою… антихристскую, – брезгливо поморщилась маленькая, но плотно сбитая девушка. – Он, подруженька Анфиса, совратит наших мужчин картинками с голыми женскими телесами, они потом на нас смотреть не будут… Или того хуже, заставют вырядиться в ихние заморские наряды и гарцевать перед ёми с голыми ногами и грудями, как лошади на смотре.
– Вота-ко им! Пусть выкусят! – вскинув руку с кукишем, воскликнула Анфиса. – Кабы ни так, буду я перед мужиком своим как лошадь с голыми ногами гарцевать… Не дождётся!
– А и верно, подруженьки! Что нам даст дом, который вздумал построить литовец? И ведь название-то выдумал… дом просвещения, – держась за сердце, поддержала подруг худенькая, явно болезненная девушка лет двадцати. – Просвещать нас срамом голым, это ж надо додуматься до такого бесстыдства!
– Евгения, что за сердце-то держишься? Опять прихватило что ли?
– От духоты это, что в церкви, – ответила Евгения. – Сейчас отпустит.
– Ладно, если так, – участливо ответила Ульяна. – А с литовцем надо строго. Думаю, народ надо собирать и идти к батюшке, просить его анафему литовцу сделать. Пущай с нашего села катится подобру-поздорову, покуда глаза его бесстыжие не выцарапали. Верно, говорю, подруженьки?
– Так-то оно так! Только, как это анафему? Он же нехристь! Ему на нашу анафему плевать и растереть! – с придыхом проговорила Евгения, ещё крепче прижимая руку к груди.
– Вздохни глубже и пройдёт! – посочувствовала Евгении Анфиса. – У меня тоже так бывает… втяну воздух глубоко… щёлкнет что-то внутрях и всё… снова можно дышать.
– Не могу, больно в груди… Сейчас маленько постою и пройдёт. Не тревожьтесь, у меня так часто бывает. Ещё минуточку и отпустит.
Остановились. Следом за ними шли молодые мужчины. Поинтересовались, что случилось с Евгенией.
– Прихватило что-то в груди ейновской, – ответила Ульяна.
– Так надо к литовцу её свести, у него микстуры разные есть. Он в лечебном деле тоже хорош, – сочувствуя Евгении, посоветовал сельский кузнец Ермолай
– Хорош, как сивый Барбос, к которому бабы кажный день кажут нос, и ещё кой што ж! – хмыкнул деревенский балагур Пахом Нефёдов.
– К нему ещё не хватало! – проговорила Евгения. – Слышала, чем он у себя лечит… мазями всякими. Да… и отпускает уже… меньше щемит.