– Будет. Но до завтрашнего вечера… Мне искренне жаль, Вера Ивановна. Здесь ничего нельзя сделать…
Тут главная судья города, рассвирепев, вцепилась в воротник Гличенко:
– Вылечи! Вылечи, Гличенко! Лечи, сволочь! Засужу тебя! Сядешь на всю жизнь! За что ты меня?! Лечи, погань!.. – слёзы брызгали из глаз сами, она не плакала, она была готова до конца бороться за сына, грызть за него людей и камни…
– Вы вот что… Я ещё раз говорю, – понимая состояние судьи, деланно—спокойно произнёс главврач, расцепляя её руки на своём халате, – в больнице он завтра умрёт. И медицина при таких травмах бессильна. Везде тромбы. Кости и осколки в жизненно важных органах… (глаза Веры Ивановны стали сами собой закатываться, и он оборвал описание) Это я как врач говорю. А как простой человек… Берите вы, Вера Ивановна, машину с кузовом… Мы поможем сына погрузить… И везите его на остров… Кручихе. Кроме неё никто выходить не возьмётся, да и не выходит. Это единственный шанс, не осуждайте меня.
Он запахнул халат, опустил голову и быстро зашагал к своему кабинету, оставив Веру Ивановну потрясённой и убитой горем…
Сын стонал. И не было ничего ужаснее этого стона. Стонал не как стонут больные. Так стонут мёртвые, так стонут обречённые, стон этот ничего не передавал, ничего не значил. Стон того, кто уже не ощущает мир, а только напоминает о своём присутствии. Стон призрака. Она ехала и боялась повернуться, чтобы не потерять сознание. В кузове лежал её сын, перемолотый, с торчащими по телу костями, с размозженным черепом и расквашенным лицом.
– Ма… ма…
Душа её не выдержала, Вера Ивановна посмотрела назад. В открытом кузове колыхалась в такт ухабам бесформенная гора мяса, стеная голосом её сына. Что-то в груди слева схватило до самой спины, оборвалось, закололо, и она стала чувствовать каждый удар сердца, отдававшийся нестерпимой резкой болью. Она откинула голову на спинку сиденья и зажмурилась…
Уже началась аллея вековых деревьев, стручки вылетали со стрекотом из-под колёс. В конце покатой дороги завиднелась крыша домика Кручихи. Вера Ивановна не выдержала и, не слыша испуганное Витькино «Куда?!», выпрыгнула на ходу и помчалась впереди машины. Опередив страшную процессию метров на двести, Вера Ивановна стала неистово барабанить в тяжёлую дверь. Но силы уже покидали её тело…
И ничего уж не могла вымолвить бедная Вера Ивановна – так горе зажало ей горло. Она упала на колени перед старухой, обхватила её босые ноги руками, и, обливая стопы знахарки слезами, завыла, давясь и кашляя:
– Помоги… Кручиха… Умоля… умоляю… по… помоги… спаси сына… заклинаю… спаси сына… забери душу… пусть… пусть живёт только… Кручиха… что хочешь… помоги… Христом Богом… помоги… сын… мой… Петя… умирает… разбился… помоги… помоги, Кручиха…
На секунду гнев мелькнул в орлиных глазах Кручихи. Она вся сжалась, сгорбилась, крючковатый нос занял всё лицо, и, смотря исподлобья, она процедила:
– А то засудишь?
Даже если Вера Ивановна и слышала эти слова знахарки, то уж точно ничего не поняла… Руки её, державшиеся только что за подол Кручихи, ослабели, и она без сознанья повалилась набок от двери. Старуха увидела носилки, которые, повесив головы, держали Витька—пристав и медбрат. Она зажала рот кулаком, процедив лишь:
– Матерь Божья!.. Да что я тут… – помрачнела и скомандовала: – Заноси!
Пока Веру Ивановну оттаскивали обратно к машине, Кручиха накрепко заперла за собой неподъёмную дверь и занавесила окна.
– Побудьте с ней пожалуйста, – попросил Витька медбрата, – пойду, прослежу.
Обошёл он всю хату кругом – нигде ни дырки, занавески плотно закрыты. Сгибаясь, пристав стал рассматривать стены на уровне колен, и вдруг увидел круглое отверстие в дубовой двери чуть выше железной петли. Видимо, тот, кто делал дверь, случайно просверлил сперва не в том месте. Витя встал на колени, и ему открылась странная картина…
В середине комнаты стоял длинный стол, на нём в полумгле виден был Пётр. Он всё ещё стонал. Кручиха ходила по дому, беспрестанно что-то шепча, размахивала тлеющим веником из трав, напускала дыму… Всюду – по полкам, по столам и приоткрытым шкафчикам были толстые свечи. В мазаной печи горел огонь, на плите стояли закопчённые кастрюли. Знахарка положила веник в печь и достала из шкафа связку деревянных колышков, каждый с локоть длиной. Она стала шептать громче, но Витька всё равно не мог ничего разобрать… Старуха положила колышки рядом с сыном Веры Ивановны. Пальцы её торопливо заходили по молодому искалеченному телу… Они то юрко ныряли в раны, доставая оттуда сыновьи косточки, то глубоко входили в цельную плоть, и тогда она будто разверзалась вперёд бескровно, позволяя рукам достать до повреждений. Кручиха обтёрла руки о подол. Медленно принялась водить кончиками пальцев по телу страдальца, надавливая то сильнее, то слабее, и словно через кожу стала сдвигать его кости на место, каждый раз подкладывая колышки под конченную работу, как бы фиксируя переломы… Вот уже выпрямилась сложенная прежде колесом рука… как вдруг бабка встрепенулась и злобно потянула раздувающимися ноздрями воздух вокруг себя…
– А я думаю, шо ж мине так робится тяжко! Цуцуня, пошёл вон! – с этими словами она схватила один из деревянных колышков и швырнула в сторону Витьки.
Тот еле успел отдёрнуть лицо от отверстия, как его тут же заткнула палка, выскочила острием наружу.
Вышедшую уже поздно вечером Кручиху – Вера Ивановна встретила одним молящим взглядом мелко дрожавшая. «А ты теперь такая же старуха…» – читалось на лице знахарки.
– Домой едь, за тобой много злых духов прибыло, кружать тут, только Петру мешають.
– Что ж мне там делать? Как я ему там помогу? С ума же сойду…
– Молись.
– Как?..
– Молись тому, во чо веришь.
– Я верю…
– А это единственно не подходит.
Через несколько месяцев в третий раз подкатила машина к дому Кручихи. Из неё вылез прежний медбрат и кучка молодых студентов в медицинских халатах.
– Чего вам? – вышла вперёд Кручиха.
– Здравствуйте, Варвара Богдановна! – выпалил медбрат. – Вот, студентов вам наш институт прислал, дабы Вы научили их своему великому ремеслу, на пользу нашему советскому государству.
– Да чо ж я их? Заново рожу? – изумилась Кручиха. – А ну, пошли!
Знахарка отвела всех на задний двор. Огромный пень, в пояс человеку, такой, что и не обхватить, стоял за домом. Кручиха подошла к нему, сорвала с головы платок и остановилась.
– Кто самый умелый?
Вперёд шагнул краснолицый самоуверенный студент.
– Подь сюды.
Когда он приблизился, старуха выдернула из седой головы волос, бросила его на пень, накрыла платком и разгладила ткань.
– Ну! Шупай да скажи: как волосок лежить?
Может быть, Веру Ивановну и совсем не за профессию прозвали Соломонихой, может какой случай был, не известный мне? Кто его знает теперь-то, да и неважно. Немного времени прошло, и Кручиха сгинула навсегда и бесследно; как ничего не известно и о судьбе Петьки, сына Соломонихи. Сама же Вера Ивановна прожила ещё много и много лет в сельском домике, который, к слову, находился в местности с названием Хортица, только Верхняя – не островная. И всю жизнь бывшая судья (кроме последних десяти лет) по просьбе с радостью и жаром рассказывала чудную историю о знахарке, исцелившей её единственного сына, при этом она поливала себе в своём повествовании грубыми словами и рыдала. В последние же десять лет при упоминании имени Кручихи Вера Ивановна только истово крестилась, шептала беззубым ртом невнятные молитвы и била поклоны до земли, не помня о своих летах…
Летальный исход
(хроника одной деревни)
Все в деревне знали, что мать Богдана – ведьма. Даже выпившие казаки, идучи лунной ночью до своих хат мимо двора Дрогоновых, украдкой крестили распахнутые рубахи и нервно сплёвывали через лево:
– Тьфу ты! Бисиха!
А уж бабы – те седьмой дорогой обходили дом Нины Ильиничны, да строго настрого наказывали малым деткам не носиться весёлой оравою мимо злополучного плетня и ни в коем случае не рвать огромные розовые ягоды со старой шелковицы у его закраины. Много чего говорили…
Старый пьяница Филимон рассказывал, что однажды отведал «чёртовых ягод».
– Вертался я, значит, от мужиков. Шёл, прямо сказать, в драбадан. И вот напасть, пять дворов осталось, а мне до ветру надо – из глаз брызжет. А у Куцего ж ещё фонарь свитэ, нигде и в ночь тени нет. Смотрю, у Дрогоновых под шелковницей глаз выколи, тьма. Ну, я и завернул. Прислонился к дереву. Стою я эдак, дела делаю, медовые ягоды с тёплой земли пахнут – благодать… А на дереве! Тута спелая, аж красная, а длиной – шо мой палец! Во! От, думаю, щас ангелом в брюхе пролетит. Только я к одной ягоде потянулся, только сорвал, к глазам поднёс, а там… Червь жирный, сморщенный, весь в кровавых прожилках, в руке извивается. Отбросил я его, чертыхнувшись, голову поднял… Ой, ма! Всё дерево копошиться як пчелиный улей. Только Сатана мне секунду передышки дал всё рассмотреть, как эта дрянь гуртом на меня сверху посыпалась! И на голову, и в рот, и за шиворот! И валится эта содомия потоком, не кончается! Я отбиваюсь от гусениц тех, попятился, да как ухну! Как в топь провалился. Руками землю скребу, а там везде черви! И сверху валятся! По грудь ушёл! Смотрю – а я в этих «шелковницах» и тону! Ноги в жижу гусеничную уходят, сверху присыпает. Только я рот открыл: «Да поможить!…», так червяки в пасть нападали. Я мычу, рвусь, насилу отплевался, взмолился: «Господи Иисусе Христе, распятый на кресте! Не дай загибнуть без покаяния в логове диавольском! Спаси помилуй!»…
Очнулся я, лежу, как стекло трезвый, в куче листьев да прелых ягод. Исчезло наваждение. А Ильинична надо мной стоит, улыбается: «Ну как, – говорит, – вкусная тута у меня?».
Филимон, конечно, человеком был пропащим. Мало ли что наболтать мог. Но вот о парубке Петрусе история звучала печальнее. Его мать рассказывала коротко, без приукрас. Раз на Святки он схватил старую голову Коляды и, прилаживая внутрь свечку, сказал хмельному отцу—де, пойду Бисиху до смерти напугаю! Время шло к полуночи, Петруся всё не было. Вдруг на дворе скрипнула калитка и стали различимы тяжёлые шаркающие шаги. Мать открыла дверь и бросилась навстречу. В тусклых бликах свечи, которые мерцали из косматой головы в руках Петруся, можно было разобрать его мертвенно бледное лицо, неестественно выпученные глаза и абсолютно мучные волосы. Он протянул матери Коляду и слабым голосом прошептал:
– Мамочка… как страшно… я не… я не могу… просто не могу… так страшно…