– Граф Воронцов-сын на юге хозяин полновластный, он англичанам друг. Если помогут с юга выбраться на Рейн, простим им всё. А здешним дуракам придумать сказку – пока поделят власть, о нас не вспомнят.
– Да-да, уйдем, оставим Никки победителем бунтовщиков. – Александр энергично поднялся и стал прохаживаться возле кресел. – Чтобы потом и турок отодвинул далее… Все бунтовщики под колпаком, и меры завтра же приму, есть много вариантов…
– Чтобы обдумать всё и приготовить, нужно время, силы. Берегись, мой Ангел, твой лекарь брит. Мы бездетны и утомлены без меры – случайно? В случайности давно не верю. В наших судьбах вижу отраженье незнакомого и страшного лица… – Елизавета Алексеевна делает попытку встать, словно сопротивляясь страшному виденью и отгоняя его движением.
Александр подает ей руки навстречу и твердо возражает:
– Не так я прост! Ты только меня не чуждайся и не отталкивай, и слабостью своею не пугай. Сил у тебя как у Наполеона! Давно бы надо двор вручить вот в эти ручки, дав матушке скромнее место. Иди ко мне! (Поднимает ее за руки с кресел.) Мы станем у зеркал, себя увидим юными – какое счастье было, Лиз! И оно ведь с нами! Мы и теперь всех краше, как ни чадят над нами черти своим коварством (смотрят на свои отражения в зеркалах, как на незнакомцев).
3. Капкан для заговорщиков
Санкт-Петербург. Зимний дворец
29 апреля 1825 года
Вечером этого дня император нетерпеливо прохаживался в кабинете по мягким коврам и дольше обычного останавливал взгляд на Петропавловской крепости в большом окне. Три близких и по-своему дорогих лица приглашены к нему перед тем, как он примет судьбоносные решения.
Дверь распахнулась, и князь Александр Николаевич Голицын быстро вошел, семеня короткими ножками. Этому человеку император доверял больше, чем самому себе, и в беседах с ним никогда не разделял, с кем он говорит: с другом-«духовником» или государственным деятелем.
Александр нетерпеливо прервал обычные жесты и слова вежливости:
– Меня ждут, Голицын, давай накоротке.
– Ваше величество, во имя нашей многолетней дружбы! Неспокойно мне смотреть на нынешнее… Вы один в бушующем море… Эти безумцы, государь, берут большую смелость! Мой долг – предупредить!..
Александр нетерпеливым жестом останавливает эмоциональную речь князя и, усаживая его в кресло, мягко и тихо возражает:
– Твоего племянника я видел среди них. Племянники в моду вошли – и герцог Вюртермбергский опять у нас и шепчется с maman. Не надо… Мне ли, князь, не знать об опасностях. Поверь: каждый понесет заслуженное наказание… в том числе и я, конечно… по-христиански если рассудить.
– Да-да, государь, мы только в начале испытаний внутренних…
Голицын озадаченно помолчал. Нечто совершенно новое уловил опытный царедворец в словах державного друга: «опасности», «заслуженное наказание»… И тон твердый! Племянника-оболтуса упомянул, хоть раньше никого из молодых фрондирующих не замечал как будто…
– Да, государь, медлить – нам груз вдвойне! Медлим реформы – плодим заговоры, секты, ложь и ложи… Я уж откровенно, ваше величество, памятуя наши планы и молитвы о России. Вот и иерархи в мракобесие впадают. Хотим духовности от каждого – а им неймется, злятся… будто мы покушаемся на паству. Это от колебаний наших! Кто-то умело толкает маятник сомнений за пределы, а полумеры спешит ошибкой объявить!
Александр I и сам расположился в креслах, вальяжно вытянув сафьяновые полусапожки. Всего несколько минут назад он торопился и торопил, теперь вдруг задумался, отвечал медленно:
– Все прокисли что-то быстро! Даже старообрядцы в заговоре. Ну, тем непросто угодить – они всегда роптали и не скрывали этого. На кого ж пенять? Четверть века – и хоть опять всё снова от бабушки пляши…
Голицын нечто уразумел и, горячась, с увлечением стал убеждать в своем.
– Заговор питает старое – рабство, отсутствие законов, промысловых дел… А по углам всё кумовство, привычка жить за счет казны. И этим пользуется сила внешняя, чтоб из угла медвежьего не вышли мы, забыв Петра Великого заветы.
Александр I только кивал в ответ. За что он любил Голицыных и особенно этого – за верность староотеческим принципам: старообрядцы бы позавидовали. И эта твердость позиции будила и будила мысли… Но!
– Мы проиграли, Голицын. Есть обстоятельства, которые сильнее, а может быть, хитрее нас… Пётр пробудил все поколенья – они пошли за ним как за вождем природным. Теперь придумали, что царь помеха, что царь… опасность для державы. Одни кричат «ура» свободе, другие слезно умоляют не лишать их жен крестьянских: генерал-губернатор многоуважаемый мне такое отписал. Нет, у России свои дистанции… Петровы начинанья переварить – и то отрыжка тяжкая по день сегодняшний. Вот ты – сколько возглавлял министерство духовных дел? Подожди, я помню! Но не вижу за тобою патриотов – всё те же казнокрады! А ты не либерал! У них – мальчишество, разврат, сопливые мечты… Но увлекают и людей серьезных! А где же ты?
– Посмею возразить, мой государь, и средь вольнодумцев немало патриотов, умных, дельных… Они все учатся!..
– Твой племянник, например? – Александр I улыбается мягко, милостиво, словно гладит, но в глубине глаз боль и насмешка. – Опоздали мы, мой дорогой. Нам не дали сделать и двух шагов! Война, нашествие изверга… кто-то помешал, я знаю кто. И виноват, что доверял врагам. Но эти наши… слишком далеко зашли. Даже мою революционерку Lis перепугали – прямо в якобинцы захотели.
Голицын страстно подхватил:
– Именно, государь! Неправдоподобно далеко – неужто сами? Их поддергивают то ли поляки, то ли англичане, чтоб подтолкнуть и их, и вас к необдуманным шагам. Народу надо дать сейчас пример сильный, общий – в вере! Как бы повторное крещение Руси, чтобы Евангелие было не только знанием, но делом жизни всей. Помните заветное: каждый идет к богу сам, но впереди обязательно иерархи. Это – Церковь! Сейчас смотреть на них отвратно, они сидят и правят яко монархи, а паству гонят страхом перед себя, бесправную и темную. Это не свято, и это не духовенство! У меня есть план, мой государь…
Александр I поднялся с кресел и посмотрел на часы:
– Знаю, знаю… На планы ты умен. Мы с тобою толковали много лет – и так, и этак. Евангелие вместо законов, власть божия на земле… Да приидет Царствие Твое! А получается, плодим секты духовные, с виду благонравные, а суть – соблазн великий для человека враз с богом поравняться. И часто они – лишь прикрытье пустоты и оправдание пороков. Священный Союз монархов я создал, а на сцене оказались карбонарии…
– Согласен, согласен много раз! – Голицын не уменьшал энтузиазма. – Но нужно двинуться из рабства хотя бы в нескольких губерниях – и первый шаг за Церковью. Она должна задать и плавность, и разумность хода. В общине и в церковной, и в мирской – она хозяйка, но не барин! Ее крестьянин, если достоин, должен быть освобожден с землей. Первыми свободу заслужили церковные крестьяне. Если есть рабы у Церкви, то барин никогда не будет христианин. Право первой ночи да замашки властителя судеб рабов – вот вся религия его! Мы хотели дать образованье во тьме безнравственности, и отсюда…
– Ты прав, Голицын. – Александр I грустно улыбнулся. – Но кто нам даст лета… ошибки исправлять? Устал я, брат. Иные годы, иные думы. Двадцать пять минуло их, я пытался и старался… Но мешали, предавали и грозили… Образ барина-отца в народе крепок. Это и хорошо, и… этим пользуются негодяи – так уложено не нами. Негодяи – тоже стан России и империи… Нет, мой дорогой, двадцать пять! Тут даже солдату полагают отдых.
Император останавливается у зеркал и долго смотрит на свое отраженье, поглаживая плешь, словно забыв обо всём. Князь почувствовал что-то недоброе в спокойствии венценосного друга.
– Я скакал от смотра к смотру, к парадам и ученьям, я такие планы затевал… Я вел войска на битвы и спал на сене, ел картошку, как простой солдат! И кто теперь оценит, кто поймет мою усталость? Нет, не вижу благодарности… да уже не надо. Не жду… Пора мне на покой – признаюсь как другу.
Голицын стал понимать, куда клонит царь, и, едва сдерживая дрожь в голосе и пытаясь поймать его взгляд, спросил:
– Если так серьезно… Следует тогда ваш Манифест, что у Филарета заперт, обнародовать, чтоб смуты избежать, чтоб Николаю трон занять, как вы решили…
Александр резко поворачивается к князю всем корпусом, смотрит тяжело и, почти не повышая голоса, чеканит:
– Не смей и думать! О том позабочусь в нужный час. Обдумай лучше Манифест об отречении… Помнишь, мы говорили?.. Только в строгой тайне!
Голицын, всхлипывая при сухих глазах, сползает с кресел на колени.
– Не покидай престола, царь-государь, мы, дети твои – пропадем, аукнется по всей России, содрогнется и устоит ли… Сколько врагов сейчас…
Невозмутимо и долго смотрит на него император, потом подходит, помогает встать и совершенно спокойно треплет за плечо.
– Оставь, Голицын… Тон шутовской мне тошен. Всё не так ужасно – зачем же воронье скликать? Ради благ мифических династией не буду рисковать. Продают свои услуги и русские, и немцы, а ты о крестьянах плачешь. А покупателей ты знаешь! Они меня уже на плаху кличут и без революции. Уволь, о господи, судьбы такой! Прощай, Голицын, даст Бог – и свидимся до перемен и… делай, что велел.
Император провожает князя до двери, и, не дав камергеру закрыть ее, просит тотчас звать Аракчеева.
* * *
При появлении Аракчеева император уже сидит в низком кресле, левая нога его лежит на низком стульчике… Явно пересиливая боль, он встает и идет навстречу с тихой радостной улыбкой. Аракчеев тоже движется медленно, будто готовый при определенном знаке тотчас повернуть назад. Высокий и поджарый, и лицо несколько вытянутое, сухое, в нём ничего, кроме неистовой воли и умного взгляда.
– Ах, Алексей Андреевич, балы шумят чередою и кубки полны, но не для нас сей праздник. Мне праздник видеть и обнять тебя! И надо бы нам чаще видеться в такое веселое время.
Они обнимаются. Аракчеев, не выпуская руки императора, чуть откачнулся, и, наклонив голову, зорко вглядывался в него.
– Вчера из Грузино, ваше величество, – из нашего Грузи-но… Не смел обеспокоить, но вести куда как развеселили! В южных корпусах броженье, государь. Витт, Киселёв, Ермолов – все ненадежны… Уже и докладывал вам: в правительство идут сигналы постоянно, а некий Бошняк целый доклад прислал…
Александру очевидно приятны были напоминания о великолепном аракчеевском поместье, где он не раз подолгу гостил у своего военного министра, любуясь на военные поселения, высмеянные и проклятые в обществе. Ожидал он, конечно, и таких тревожных вестей «с порога», но, не теряя веселого тона, игриво укорил:
– Вот и ты, мой милый… С паническим душком тебя не узнаю! Ты был стеной мне, старшим братом… Неужто зашатался от вестей иль слухи одолели?