– Это очевидно. Прежде всего рост. Фотограф это сразу замечает, камера – тот же ростомер. После войны мужчины стали ниже на восемь сантиметров.
– И чем вы это объясняете?
– Призывают-то в первую очередь здоровяков, кровь с молоком. Когда их выбьют, идет в дело второй сорт, третий… Сколько богатырей полегло на войне? А в мелкого и попасть труднее. Но это только начало.
– Начало чего?
– Те, погибшие на войне здоровяки, парни лет двадцати, потомства зачастую и не оставили. А кто по всяким врожденным и приобретенным болезням от войны освобождались, те сейчас и дают основной приплод. На детей посмотрите, на вид, на повадки…
– Я посмотрю, – серьезно сказал Арехин.
– Вам не до этого, я понимаю. Но если лет этак через пятнадцать-двадцать случится новая большая война, особенно победоносная, то человека, к которому мы привыкли в девятнадцатом веке, найдешь разве в фотографических альбомах. Да и то… Кто-то альбомы и сохранит, а большинство, пожалуй, и выбросит. Чтобы не смущали. Останутся архивы мастеров разве…
– Вы полагаете, что их уничтожат?
– Кого? Мастеров или архивы? – вопросом на вопрос ответил Пролетарский. – Хотя это софистика, уничтожение одних обязательно сопровождается уничтожением других.
– И кто же будет уничтожать ваши архивы? Враги, интервенты?
– Почему же непременно враги? Злейший враг мастера – время, преломляющееся в общественном вкусе. Где они, томы Тредиаковского, Кантемира и Хераскова? Впрочем, враги тоже найдутся, как же без врагов. Но не будем о грустном. Куда прикажете прислать фотопортрет?
– Знаете, оставьте у себя. Я сам за ним зайду, – и Арехин решительно распрощался с Пролетарским. Не хотелось ему углубляться в дебри искусствознания. День солнечный, новая экономическая политика набирает обороты, в чайных появились бублики, жизнь определенно карабкалась в зенит. Вот только последние калоши оприходовали. Чушь калоши. Предрассудок, – и он пошел по неметёной мостовой.
Пролетарский смотрел ему вслед, покуда Арехин окончательно не скрылся за спинами обывателей.
Тогда он кликнул с улицы помощника, пусть теперь здесь работает, сейчас клиент повалит косяком. Сам же он пошел обрабатывать пластину с запечатленным Арехиным, цыкнув на предложившего пособить помощника. Рано ещё. До подмастеря расти и расти. Его дело – красноармейцы и новые купчихи. Последних было мало, точнее, совсем не было, но Пролетарский ждал наплыва со дня на день.
Фотопластина была с уникальной эмульсией, такие он делал сам, тратя на эмульсию и драгоценные реактивы, которых в каталогах не сыщешь, и время, которое сыскать было ещё сложнее. Пластины этого типа он берёг только для особых персон. Особых не в смысле чина, родовитости, карьерных достижений и перспектив, не в смысле и художнического образа (хотя Арехин так или иначе подходил бы под любую категорию). Его интересовали лица причастные. А причастность, она штука такая… Не каждый видеть может. Пролетарский и не видел, только догадывался, но догадки старался проверить алгеброй, суть светописью, комбинацией физики, химии, геометрии и наук доселе неведомых.
Предупредив помощника, что запирается, что без самой крайней нужды беспокоить его нельзя, он приступил к процессу извлечения изображения. Ничего особо сложного в процессе не было, тысячи гимназистов во время оно тратили свое время на то, чтобы остановить на пластинке время чужое.
И где те гимназисты?
В темно-красном отсвете фонаря проступало отражение действительности. Пролетарский был светописцем опытным, и выводы делать не спешил. Довел процесс до финала и поставил пластинку сушиться.
Время имелось – искусственно ускорять сушку было рискованно. Он сменил темно-рубиновый фильтр фотографического фонаря на светлооранжевый и достал особый альбом. На карточках были те, причастные. Всех чинов и званий. Но фотобумага чины и звания не фиксировала. Она фиксировала иное. Изменение облика объекта наблюдения во времени. И менялся облик… нехорошо. А рядом появлялись субъекты, вовсе глазу невиданные. Порой туманные, а порой и слишком резкие.
Пролетарский спрятал альбом в специальную папку с замочком. Замочек, конечно, ерунда, дань традиции. Прежде он и отпечатки делал на особой бумаге, такой, что если упадет на неё дневной свет, то через пару часов бумага рассыпалась. На солнце и получаса хватало. А затем дошло, что глупости это. И без него найдутся желающие превратить в пыль, расточить, сжечь. Нужно будет – и мастерскую сожгут, и целый город: у Пролетарского была своя теория пожара восемьсот двенадцатого года. Потому он просто прятал папку с фотокарточками среди папок брака. Для последующего извлечения серебра. На черный день. Помощник, услышав о серебре фотобумаги, было загорелся, но узнав, что в сотне листов отпечатков серебра меньше, чем в полтиннике, да ещё реактивы денег стоят, да работы немеряно, тут же и остыл.
Пластинка с Арехиным высохла. Пролетарский сделал пробный отпечаток, проверил его с увеличительным стеклом.
Ничего необычного. Либо Арехин не был причастным, либо же причастность его была особого рода. Такие тоже попадались Пролетарскому, но отчего-то их судьба была печальной: тяжелая болезнь, шальная пуля, а чаще просто исчезали. Исчезали, будто и не было их никогда. Даже в благопристойные времена подобные случаи встречались, а уж сегодня…
Он сделал полдюжины фотокарточке Арехина – на тисненой кремовой бумаге.
Этот запросто не исчезнет. Вряд ли.
3
Времени было и много, и мало. Как считать, на что тратить. Обычно следовало начинать с оценки позиции. Обычно, но не сейчас. Сейчас Арехин не знал ни размеров доски, ни количества фигур, ни даже того, за белых он играет, или за черных. Нехватка сведений ещё опаснее нехватки свежего воздуха. Вот он и пополнял второе, думая, как быть с первым. Шёл по Бульвару Стеньки Разина (бывшим Губернаторским Аллеям) и дышал полной грудью. Перевалившее через зенит солнце не пекло, а ласково грело, и облака, пока легкие, как пирожные «безе», придавали небу вид кондитерской месье Гаспарина, кондитерской, где в самый знойный день было свежо и прохладно. Зайти, что ли, посмотреть, как новая экономическая политика благотворно влияет на дамский рай?
Но не пошёл. И далеко, и не был уверен, что кондитерская расцвела. Не срок ещё. Главное же – нужно было побывать в другом месте. Отнюдь не в кондитерской.
Если отправиться сейчас, поспеет к трем пополудни.
Он подал знак, и через несколько секунд кабриолет катил рядом с ним. Знает Григорий толк в лошадях, и правит, как Аполлон, доведись тому править колесницей по московским улицам и закоулкам. Не хуже Трошина, который после январского ранения физически выздоровел, но честно сказал, что устал и боится. Теперь Трошин заведует театральными конюшнями. Тоже карьера.
Арехин легко вскочил в кабриолет (заметив про себя, что легкость далась с трудом, нужно больше заниматься гимнастикой).
– В ларец, – сказал он Григорию. Тот понимающе кивнул. Арехин не заметил, что именно сделал Григорий, но Фоб и Дейм побежали много резвее. Не так резво, как на пожар, но и не так, как ванька везет на вокзал дачника. Умеет Григорий управляться с лошадьми. И те его любят. В детских книгах лошади часто любят добрых и отзывчивых людей, лошадиных чувств не обманешь, лошади безошибочно распознают негодяев, воров и обманщиков. В общем, должность следователя – явно лошадиная. Но насчет лошадей и в детстве Арехин сомневался. Одно дело любить лошадей, на это они, лошади, и в самом деле могут быть чуткими судьями. А другое – таскать сахар из буфета. И одно с другим совершенно не соотносится. А уж если сахаром поделиться с лошадью, тут любая лошадь полюбит сахарного вора.
Кабриолет меж тем катил тихо и покойно: в марте Григорий полностью разобрал его, потом полностью же собрал, что-то заменив и добавив, и с той поры смазывал постоянно, и не дегтем, а специальным маслом, которое доставал одни лошади ведают как.
Ларцом москвичи называли небольшой особняк, построенный Шервудом аккурат между наступлением Брусилова и отречением Романова. Кому-то нравилась новизна архитектуры, другие хвалили здание за демонстративную простоту, но сегодня оно было известно тем, что в нём с начала дискуссии о профсоюзах почти безвылазно работал Троцкий. Дискуссия уже утихала, но Лев Давидович не спешил покидать приметный особняк, чем порождал многочисленные слухи.
– С чёрного заезжать? – спросил Григорий, но, поняв неуместность вопроса, подкатил к парадной лестнице.
Охраны не было, но перед лестницей слонялись случайные прохожие числом трое. Слонялись молча, не курили, кулаков в карманах не держали, в небо не смотрели. Десять шагов в одну сторону, десять в другую. Народный патруль, стало быть. При виде экипажа встрепенулись, но когда Арехин соскочил (нет, обязательно нужно заняться гимнастикой), продолжили свой ход: если они кого и опасались, то никак не одинокого визитёра гражданской наружности.
Арехин по лестнице поднялся быстро, лестница – замечательный гимнастический инструмент. Швейцара, разумеется, не было, дверь открывалась лишь половинкой. Экономия сил, да и тепла. Сейчас тепло экономить нужды не было, но ведь придет осень, за ней зима, чего же зря напрягаться, раскрывать двери полностью. Потом ведь закрывать придётся. Не прежний режим.
Внутри ларец был живее, чем снаружи. По коридорам и лестницам сновали граждане и гражданки, с бумагами и без, из кабинетов доносился стрекот ремингтонов, где-то горячо, до хрипоты, обсуждали проект постановления, принимать ли во второй редакции, или в третьей, в общем, никаких признаков умаления величия и влияния Льва Давидовича неискушенный взгляд бы не заметил.
Искушённый заметил. В гражданскую войну рядом с Троцким было много тише, чем теперь. Не требовались тогда Льву Давидовичу внешние признаки напряженной работы. Хотя… Иногда и требовались.
В приёмной сидели трое, но Сулико Лазаревна при виде Арехина кивнула ему, как своему, и показала на дверь в кабинет, мол, входи, не стесняйся. Обычно секретарша была менее приветлива.
Арехин прошёл под взгляды ожидающих, не то завистливые, не то сочувствующие.
В кабинете Лев Давидович проводил совещание с дюжиной ответработников неопределённого профиля. Оглянувшись на Арехина, он махнул рукой, погоди, товарищ, закругляюсь. Остальные на Арехина не оглядывались, смотрели только на Троцкого.
– Трудовое воспитание следует начинать как можно раньше, – горячилась молодая девушка. – Лет с двенадцати.
– В деревне с пяти лет все при деле, – ответил ей пожилой человек профессорского вида.
– В деревне труд индивидуальный, а мы говорим о труде коллективном.
– В общем, товарищи, нам есть о чём подумать. Позвольте на этом считать заседание завершенным.
– А резолюция…– возразила девушка.
– Вот вам я и предлагаю подготовить проект резолюции и представить на обсуждение, скажем, часа через полтора. Председателям комиссий явка обязательна. Все свободны.
Дисциплину Троцкий держал на высоте: через минуту кабинет опустел.
– Казалось бы пустяк, детские трудовые отряды, но из семечек вырастают дубы, – сказал Троцкий Арехину вместо приветствия.
– Дубы вырастают из желудей, – возразил Арехин.