– Когда возвратится, тотчас же, слышишь, прислать его ко мне!
– Слушаю-с.
– Можешь идти. А вам, господа, нечего более беспокоиться, – с сухой вежливостью обратился он к депутатам. – Буде пансионер Гоголь-Яновский точно оказался бы так или иначе причастен к этому вздорному писанию, с него будет взыскано домашним порядком. Что же касается небылиц на вымышленных горожан, то таковые ни вас, ни одного другого порядочного человека не должны трогать. Получите обратно вашу тетрадь и будьте здоровы!
Иван Семенович собственноручно растворил господам депутатам дверь. Те, видимо, были озадачены таким оборотом своего иска и начали было опять шептаться.
– Не угодно ли? – предложил «пан директор», решительным жестом указывая на выход.
От всего существа его веяло такой начальнической важностью, что чумазые гости поспешили извиниться и откланяться.
Своей отлучкой в город Гоголь хотя только на короткое время отсрочил свое объяснение с директором, но расчет его оказался верен: гнев вспыльчивого Юпитера-Громовержца успел уже значительно остыть.
– Почему вы, Яновский, тогда же не явились ко мне, когда я посылал за вами? – спросил Орлай, выказывая свое неудовольствие к ослушнику не столько тоном голоса, сколько тем, что называл его не по имени и отчеству, а по фамилии.
– Виноват, ваше превосходительство, – довольно развязно отвечал Гоголь, приготовившийся уже к такому вопросу, – но мне необходимо было в город по поручению маменьки… Я получил от нее письмо… Она велела также передать нижайший поклон вашему превосходительству…
Говорилось все это скороговоркой, как заученный урок, так что и доверчивый Иван Семенович немножко усомнился.
– А когда пришло письмо?
– Когда-с?.. Да не так давно…
– То есть несколько уже дней назад, а теперь вдруг загорелось исполнять поручение? Что же вам было поручено?
– Закупить кое-что для девичьей: иголок, шелку, ниток…
– А вы такой знаток по швейной части? Где же ваши покупки? Снесли наверх?
– Н-нет-с, я не нашел того, что нужно…
– Или, лучше сказать, ничего и не было нужно, потому что и поручения-то никакого не было?
– Изволите видеть: маменька всегда жалуется, что у этих офеней, что продают у нас в разнос, иголки ужасно хрупки…
– Не виляйте, сделайте милость! Определенного поручения вам никакого не было, да и поклон вы мне передали только так, к слову.
– Нет, право же, ваше превосходительство, ей-Богу! Маменька во всяком письме велит вам нарочно кланяться: она так вас почитает…
– И я ее очень почитаю; уважение у нас взаимное. Но я должен заметить вам, любезнейший, что у вас одна нехорошая черта – лукавить, – черта, присущая хотя и всем малороссам…
– Так как же мне не поддержать, ваше превосходительство, своей национальной черты? – с легонькой уже улыбкой подхватил Гоголь.
– Ну, вот, вот! И зачем это вы постоянно величаете меня моим казенным титулом? Для вас я, как и для других, просто Иван Семенович. Никакой экстренности вам в город, очевидно, не было. Вы просто труса спраздновали, что вас вот притянут к ответу за вашу глупую сатиру на здешних греков. Ну, и повинились бы благородным манером: «Mea culpa!»[24 - «Моя вина!» (лат.)].
Против правдолюбия и добродушия Ивана Семеновича нельзя было устоять, и Гоголь чистосердечно повинился:
– Mea culpa! Но, ваше превосх… вы, Иван Семенович, не поверите, как трудно выговорить эти два коротеньких словечка!
Произнес это Гоголь с такой наивно-виноватой миной, что и Орлай не устоял – улыбнулся.
– Охотно верю вам, – сказал он, – маленького ребенка хоть убей, а не заставишь извиниться. Но вам-то все-таки уже пятнадцать лет…
– С хвостиком-с. Но согласитесь, Иван Семенович, что наши нежинские греки – такой народец, что на них, как говорится, «difficile est satiram non scribere».
Плохой латинист думал щегольнуть перед директором-классиком позаимствованной у старшего друга ученостью, но не совсем удачно.
– Scribere, scribere! – поправил его Орлай и даже ногой притопнул. – И как это вы, грамматист, до сих пор не знаете, что глагол этот – третьего спряжения? А что до вашей якобы сатиры, то она, поверьте моему слову, ни по своему содержанию, ни по исполнению никуда-таки не годится.
– Но что же делать, коли руки так и чешутся писать?
– Пишите, пожалуй, для практики в языке, но отнюдь не пасквили. «De mortuis…», гласит пословица, «…aut bene, aut nihil»[25 - «О мертвых (говорят)… либо доброе, либо ничего».], а по-моему, и de vivendis[26 - И про живых.]. Мало ли тем высоких, достойных? Но лучше всего до поры до времени вам ничего не писать, а заниматься делом, ибо в ваши годы этакое писание пустяков отбивает только от науки, приучает не дорожить каждой минутой нашей короткой человеческой жизни. Прилежание – шаг к гению, а леность сто шагов к глупости.
– Ах нет, Иван Семенович! Вы только что разрешили мне писать, а теперь берете уже назад свое разрешение.
– Бог с вами, пишите! Но сами вы, Николай Васильевич, обещайтесь мне зато – пока вы будете здесь, в гимназии, не писать уже подобных недостойных вещей. Обещаетесь?
– Обещаюсь, – отвечал с глубоким вздохом молодой сатирик, и обещание свое, действительно, сдержал: за крупные вещи сатирического содержания в Нежине уже не принимался.
Глава восьмая
На вакации!
Хорошо гулялось и дышалось весной под раскидистыми деревьями гимназического сада; но прогулки эти, как временный суррогат, только распаляли жажду к настоящему деревенскому приволью. Гоголь просто не мог дождаться, когда вышлют за ним лошадей из Васильевки, и, как мальчик обстоятельный, предусмотрел все, что нужно было, для скорейшего и удобнейшего переезда в родные Палестины.
«Если вы будете присылать за нами, – писал он из Нежина родителям 13 июня 1824 года, – то, пожалуйста, пришлите нашу желтую коляску с: решетками и шестеркой лошадей. Не забудьте – коляску с зонтиком: в случае дождя, чтоб нам спокойно было ехать, не боясь быть промоченными. Еще сделайте милость, пришлите нам на дорогу для разогнания скуки (долго оставаться на постоялых дворах) несколько книг из Кибинец. Но вместо повестей пришлите вы нам книгу под заглавием: „Собрание образцовых сочинений“, в стихах, с портретами авторов, в шести томах, за что мы будем очень благодарны…»
И 18 июня за ним и его двумя спутниками – Данилевским и сводным братом последнего, семиклассником Барановым – действительно прибыла с надежным дворовым человеком Федором, или попросту Федькой, «желтая коляска», запряженная шестеркой; не были забыты и шесть томов «Собрания образцовых сочинений».
Все, кажется, было предусмотрено, но «на напасть не напрясть»: надзиратель Зельднер, узнав, что четвертое место в коляске свободно, объявил вдруг, что, посоветовавшись с супругой своей Марьей Николаевной, он решил сопровождать трех путников, дабы погостить в деревне сперва у отчима Данилевского и Баранова, а затем у Гоголей, за что даст им возможность пользоваться от него в течение всего лета даровой практикой в немецком языке. Те, вздыхая, покорились неизбежному.
Тут совершенно неожиданно судьба послала им избавителя. Под вечер, накануне отъезда, Гоголь был вызван в приемную, где застал тучного господина с двойным подбородком и открытым бронзово-красным лицом. Тяжело отдуваясь и не вставая со стула, тот протянул входящему мясистую, потную руку.
– Что, не узнаете разве? Щербак, старый знакомый вашего папеньки.
– Простите, право же, не сейчас узнал. Вы так… не знаю, как сказать…
– Отощал? Ха-ха-ха! Да, живем мы, пирятинские помещики, тоже не на чужих хлебах. Рот болит, а брюхо есть велит. И бричка, поди, не оттого ли развалилась? Я ведь к вам с просьбицей.
– По поводу брички?
– Да. Кузнец, изволите видеть, берется справить ее только к той неделе. Ну, а пора страдная: домой мне до зарезу. Так вот, душенька, не найдется ли у вас для меня местечко хоть до Пирятина? Много ли мне, грешному, нужно при моей стройной комплекции! Да что вы руками-то разводите?
– Тут не руками только – и ногами разведешь, – отвечал Гоголь и поведал о том, как им подвернулся четвертый спутник, надзиратель Зельднер.
– Зельднер? – переспросил Щербак. – Это ведь тот, у которого ноги колесом рококо? Я большой любитель рококо.
– И я тоже. Но у Егора Ивановича, к несчастью, и натура рококо: по суху, как по морю, в пути с ним аккуратно всякий раз морская болезнь.