Опалин разозлился так, что загорелись щеки. Вот, опять прочел его, как открытую книгу. Да что ж такое…
– Да не нашли мы никого, – выпалил он с досадой. – Ты что, мысли читать умеешь, что ли?
Лапин засмеялся:
– Ты не обижайся, Ваня, но ты молодой еще, у тебя на лице все отражается… А я тертый калач, все примечаю. У меня, знаешь, жизнь такая – давно бы сдох, если бы людей насквозь не видел…
– Ну, раз ты такой проницательный, – сердито сказал Опалин, – давай начистоту. Колосков исчез, когда ушел в отпуск. В редакции о его планах знали? Конечно. Адрес его знали? Да и при желании могли выследить, когда он из дома вышел, например. Если бы его захотел убить кто-то из редакции – кто именно? Басаргин?
– М-м… Нет.
– Тогда какого черта ты мне голову морочил и его первым подозреваемым назвал?
– Ты, Ваня, не сердись, – очень спокойно попросил Лапин, – ты со стороны очень смешно выглядишь тогда. Понимаешь, в чем дело: был у Басаргина мотив, конечно, и сам он…
– Белый, – нетерпеливо напомнил Опалин.
– Угу. Только вот человек такая штука… сложная, в общем. Короче, пораскинул я мозгами – и что-то сомнение меня берет. На поверхности-то все ясно, ну а как копнешь, – характер у Басаргина не таковский, чтоб человека убивать. Он бывший врач, ты знаешь? И гуманист. Не чистюлька, а именно гуманист. У него, понимаешь, убеждения. Ну, что человеческая жизнь – великая ценность и… ну, всякое такое.
– Нет такого человека, который в определенных обстоятельствах не мог бы убить, – сипло сказал Опалин. Лапин поднял брови.
– Это тебе кто-то из товарищей внушил? Ну, не буду спорить. Но вот думаю я, как Басаргин мог прикончить Константиныча – и не срастается ни черта. Пощечину он Колоскову мог бы дать, на дуэль его вызвать. Но убивать исподтишка – нет.
– Хорошо, допустим, Басаргин ни при чем. Кто тогда?
– Тогда? Давай прикинем. М-м… Оксюкович – никогда. Поликарп – нет. Эрманс – тоже нет, хоть они и повздорили. Матюшин – он ведет хронику, но терпеть ее не может. Он бы от одного вида крови в обморок упал. Беспалов вечно в суде, в редакцию прибегает, только чтобы очередную заметку продиктовать. У него времени не хватит кого-то прикончить… Глебов? Ну, этот на все готов, чтобы себе местечко расчистить. Сам убивать не станет, но если получится чужими руками, так, чтобы в сторонке постоять, – почему бы и нет? Только вот место Колоскова ему ни при каких раскладах не светило, значит, он ни при чем. Стенич по уши в спорте, Окладский рисует карикатуры, Фарбман ведет уголок юмора. У них всегда есть работа, и на Колоскова им наплевать. Черняк пишет новости, заметки, вообще все, что потребуют, и заботится только о том, чтобы дать побольше строчек. Ему двум бывшим женам приходится алименты платить, тут не развернешься. Ракицкий… ну, с этим все ясно: лошадник! Люди его вообще не интересуют, так что о нем можешь забыть. Гомберг у нас театрал, как начнет хвалить какую-нибудь пьесу, так заслушаешься, а потом почитаешь, что о ней пишет, – все не так, и классовая линия не выдержана, и несерьезно, и вообще…
– Короче, Колоскова он убить не мог, – прервал собеседника Опалин.
– Мог, – хмыкнул Лапин, блестя глазами, – если бы, к примеру, Константиныч жену у него увел. Но гражданка Гомберг здоровая, как лошадь, и ножища у нее, как у мужика. Что-то сомневаюсь я, что она во вкусе Колоскова.
– А что насчет Должанского?
– Петра Яковлевича? Он неплохой человек, но никакой. Его на стихи поставили, потому что никто ими заниматься не хотел. Он, знаешь, из тех, кто со всеми умеет ладить. Мягкий, уступчивый – но не от слабости, а от равнодушия. Не, он никого убить не мог. Да он почти не пересекался с Колосковым… Баб в расчет берем?
– А что их не брать?
– Ну, машинистки… – Лапин почесал шею. – Болтают о кино, о чулках, о чепухе. Нет. Кострицына рисует выкройки, еще делает модели для «Женского журнала»… нет, чепуха. Теплякова… э… Не нравится мне она, честно скажу. Глазки-буравчики, не говорит, а вечно визжит – мерзкая баба. Два мужа было, оба сбежали, второй запил. Черт ее знает, я бы не стал сбрасывать со счетов, но зачем ей Колоскова убивать, ума не приложу…
– Короче, его вообще никто из редакции не мог убить, – подытожил Опалин.
– Слушай, для газеты пишут не только постоянные сотрудники, но и куча стороннего народу… Изо, шарады, наука и жизнь, шахматы – да масса рубрик, для которых другие сочиняют. Я еще обработчиков рабкоровского материала не назвал, эти отдельно сидят… Ваня, а может, его просто ограбить хотели? Не рассчитали сил – ну и… убили, короче.
– Может быть, – отозвался Опалин. – При нем часы были золотые, два кольца, деньги. Часы и кольца будем искать, может, что всплывет.
Автомобиль подъехал к облупившемуся особняку в Большом Гнездниковском переулке и остановился.
– Ну, я пошел, – сказал Иван. Пожал руку собеседнику и добавил: – Спасибо за помощь.
– Я же тебе ничем не помог, – усмехнулся бывший военный. – Запутал только.
– Ничего, распутаем.
Опалин вылез из машины. «Почему-то мне кажется, что ты действительно распутаешь, – мелькнуло в голове у Лапина. – Славный парень, но опыта бы побольше. А впрочем, это придет…»
Он поднял руку в полувоенном жесте, прощаясь с Опалиным, и шофер, развернув машину, покатил на улицу Фрунзе, где располагался Реввоенсовет. А Иван вошел в особняк, по пути здороваясь с товарищами, и отправился искать начальство, чтобы отчитаться о том, что ему удалось узнать.
Глава 5
Предложение, от которого нельзя отказаться
На следующее утро Максим Александрович Басаргин шел по коридору трудового дворца и думал о том, что когда-то в этом здании помещался Опекунский совет, в котором Чичиков собирался заложить мертвые души. Это обстоятельство, к которому писатель то и дело мысленно возвращался, наполняло его сложной смесью ощущений, в которые ему нравилось погружаться и вдохновенно развивать. Сейчас, например, он представил, что все нынешние обитатели дворца – те самые мертвые души, которые только притворяются живыми и обсуждают починку примусов, адреса модисток и хвосты возле продовольственных лавок. Вот мимо прошла мертвая душа какого-то профсоюзного деятеля, сидящего в том же крыле, что и сотрудники «Красного рабочего», а вот – не угодно ли – весельчак Фарбман из отдела юмора: тощий как спичка, губы всегда изогнуты в улыбке и, конечно, очередная шутка уже готова с них сорваться.
– Максим, зацени! – кинулся к писателю Фарбман и продекламировал: – Даже безбожнику можно вышивать крестиком. Ну, как? – спросил он обычным голосом.
– Где-то я уже слышал что-то подобное, – сказал писатель довольно сухо.
– Ладно, – не стал спорить собеседник. – А вот еще. «Подвели итоги?» «Нет, итоги меня подвели». Звучит?
– Это лучше, – согласился Басаргин.
Он незаметно ускорил шаг, чтобы отвязаться от собеседника, но у Фарбмана оказался припасен еще один, последний козырь.
– Заведующий тебя искал, – сказал юморист. – Зайди к нему. Дело, кажется, срочное…
«Значит, все-таки пошлют меня брать интервью у Горького, – мелькнуло в голове у Басаргина. – Боже, как это все ужасно. Он ведь был живым писателем когда-то, с Чеховым общался, с Куприным. Как же он позволяет делать из себя чугунный монумент? Не постигаю…»
Он подошел к двери кабинета заведующего и, узнав доносящийся изнутри визгливый женский голос, поморщился и даже убрал руку от ручки. В следующее мгновение дверь распахнулась.
– Я этого так не оставлю! – проверещала на прощание Теплякова. Ее тонкие губы недобро кривились, мышцы на шее напряглись, и стала она казаться не самой обыкновенной женщиной чуть за сорок, а чуть ли не древней старухой. – Я буду жаловаться! Вы не смеете сокращать мою рубрику!
– Это решение редколлегии, а не мое! – Поликарп Игнатьевич возвысил голос. – И читателям ваша рубрика не нравится…
– Ну, конечно же! Как же я не догадалась…
Она метнула злобный взгляд на Басаргина и прошла мимо него, каждой клеточкой своего организма источая ненависть. Писатель вошел в кабинет и тщательно притворил за собой дверь.
– Я не вовремя? – спросил он.
– Напротив, Максим Александрович. Садитесь…
Обычно Поликарп Игнатьевич не тратил слов попусту, и сотрудники выслушивали его стоя. Когда он предлагал садиться, это означало, что разговор предстоит длинный и трудный. Писатель напрягся.
– Садитесь, садитесь, – поторопил его заведующий. Он прошелся по кабинету, большому, но захламленному, и у Басаргина впервые мелькнула мысль, что крупному, могучему человеку должно быть тут тесно и неуютно, как в клетке. «Все вздор, – тотчас поправил себя писатель, пытаясь устроиться поудобнее на жестком казенном стуле, – это я чувствую себя в редакции как в клетке, а для него это смысл жизни, отними его – и он умрет».
– Мы вчера с вами говорили насчет интервью, – начал Поликарп Игнатьевич, проводя широкой ладонью по затылку. – Так вот…
«Черт бы его побрал, вашего Горького».