– Что спрашиваешь? Сам знаешь!
– Правильно! Потому что не меняются люди с завета! В нас столько злобы – дай волю, в крови всех утопим.
Он снова зажёг сигарету, нервно сломав две спички, и глубоко затянулся.
– Что у тебя стряслось? – осторожно спросил Олтаржевский.
– Да так, – не удивился парень. – С женой развожусь. С чего бы я ночевал в кабинете? В Чечню из-за неё поехал! Хотел по-честному наскрести на хату! Ты-то чего без бабы?
– То же, что и ты.
Помолчали. Парень вдруг оживился.
– Я с ней в Венгрии был. Хорошо живут. Дома у всех каменные. Хотя не всё у них ладно. Но справляются. В Польше всё вылизано. В Белоруссии – тоже. А к нам вернулись – сорняки, валежник, развалюхи по землю! Ближе к Москве – богаче. Но в целом через жопу… – он отмахнулся. – Я после той поездки по-другому на всё посмотрел. Нам-то кто мешает? Сами в говне живём, а других учим! Мол, войну-у выиграли! В ко-о-осмос слетали! – пропел он. – Когда это было? Хватит о старом! За дело пора! Вот что бесит!
– А ты бы что сделал?
– Я? Не мешал бы людям! Оставил в покое! Только присматривал, чтоб всё по правде. А не так: что одним можно, то другим нельзя! Магазин бы открыл – рыболов-спортсмен. Охоту и рыбалку люблю. А то сам знаешь, у нас, что открой, все – кормушка для гнид!
Помолчал.
– Едем с ней как-то по России. К матери. Осень. За окном – грязь. Тут посреди кривых изб и серых заборов церковь. Беленькая, как кусок рафинада посреди навоза. Веками стоит! И стоять будет! Когда сгниют одни заборы и избы, и другие на их месте гнить будут! Глянул на ту церковь: хорошо на сердце, а кошки на душе скребут. Почему? Не пойму! – Парень подумал. – Если бы художником был, я бы посреди черного поля с избами и крестами ту беленькую церковь с золотым куполочком вывел. Вот тебе и вся русская душа! Как оттуда вернулись, часто об этом думаю!
– Что-то ты на мента не очень похож! – сказал хозяин.
– А кто из нас похож? – вздохнул парень. – Гнуться надоело! Мне б такую книгу, как у тебя! – Он поискал глазами. Затем посмотрел на часы и протянул: – О-о-ох ты! Времени-то! – Поднялся и надел фуражку.
– Хочешь, я напишу, чтобы у тебя наладилось?
– Кому? Ему? – участковый насмешливо показал глазами наверх. – Поспи! С недосыпа, как с похмелья, всякая херь в башку лезет!
Олтаржевский с пьяным упорством схватил карандаш и написал: «Пусть у него наладится». Парень заглянул через его руку, дружески хлопнул хозяина по плечу и ушел.
Олтаржевский посмотрел вслед на приоткрытую дверь. Переполз на диван и забылся, тем тягостным сном, когда в мыслях хаос, а в душе муть. Ему приснился сосед покойник, бледный, но без крови – иначе, по русским суевериям, быть беде. Олтаржевский испуганно сел на диване и уставился на грязные чашки на столе. Он взъерошил волосы, соображая, приснилось или правда – было! Поморщился: ломило в затылке, и тут же вздрогнул – зазвонил домашний телефон.
– У тебя легкая рука, – услышал он знакомый голос. – Сама ждала у кабинета. Говорит…
Вячеслав Андреевич вспомнил об участковом и его жене.
– Слушай, звонят по мобиле…
– Понял. Ну, тогда привет Ему!
– Кому?
– Тому, с кем ты договорился! – пошутил участковый и бодро заговорил с кем-то.
– Вячеслав Андреевич? – спросил вежливый мужской баритон по мобильнику. – Я Бешев, помощник Гуськова. Арон Самуилович велел позвонить вам. Его задержали и увезли в Бутырку. Он сказал, вы знаете, что делать.
– Я? – растерялся Олтаржевский. – Это какая-то ошибка…
Помощник обещал скинуть смс с номером его телефона (на определителе номер не высвечивался), и связь прервалась.
Олтаржевский вспомнил про соседа. «Умер, что ли? Или приснилось?»
Он держал обе трубки и не мог понять, что происходит.
4
Детство Олтаржевского ничем не отличалось от детства городских мальчиков из интеллигентной семьи: ясли, детсад, школа. Мама преподавала английский в институте, отец – газетчик. В их двушку в Сокольниках на праздники набивались ученые, инженеры, журналисты. В накуренной кухне галдели обо всём: «Хем», Аксенов, Солженицын, Ростропович, Шагал. Долгое время Слава думал – это друзья родителей, которые заходили к ним, пока он пропадал на даче у деда с бабой в Купавне.
О родственниках отца дома не говорили. Из обмолвок родителей Слава знал, что его двоюродный прадед – «шишка». Как-то отец показал старые фото железнодорожных станций и московских доходных домов – их до революции проектировали прадеды Георгий и Вячеслав. Снимки оставил их младший брат Пётр – прадед Славы.
Мальчик всегда чувствовал к себе особое отношение старых учителей школы.
На экскурсии с классом по ВДНХ учитель истории, маленький старичок с забавной тростью, уважительно отметил удачную планировку выставки прадедом Славы и роскошный южный вход, работы его двоюродного деда. У павильона Космос учитель рассказал про площадь Механизации, проекта пращура, и гигантский памятник Сталину, некогда стоявший здесь, – в него, по преданию, замуровали гипсовый слепок вождя.
Уезжая на соревнования или к морю с Киевского вокзала работы прадеда или рассматривая шпиль гостиницы «Украина» за домами (высотку тоже проектировал прадед), Слава испытывал неловкость перед родственником за своё ничтожество.
До пятнадцати он занимался дзюдо. Пропадал на соревнованиях и на сборах. Раз ездил с командой в Польшу. Тогда-то Олтаржевский и догадался о семейной тайне. Отец куда-то ходил с его анкетами; невзрачный дядька в консульстве вкрадчиво его расспрашивал, а затем приглядывал за Славой в Варшаве. Позже отец рассказал, что двоюродный прадед Слава сидел в Воркуте по делу Бухарина; его начальника, наркома Чернова расстреляли, дочь наркома – тоже: на суде она объявила, что под пытками оклеветала отца. Тогда же Слава узнал еще о двух братьях прадеда – они пропали во время Первой мировой.
Впрочем, в период инициации семейные предания его занимали мало. После болезни Боткина он оставил спорт, узнав, что даже сверхусилия заканчиваются ничем.
В юности компанией пели под гитару песни Галича и Окуджавы, плавали в бассейне «Москва», катались на коньках в парке Горького. Когда родители обменяли квартиру и переехали на Хитровку, наслушался про зятя Кутузова – Хитрово, про Свиньина – прототипа Хлестакова, про «дядю Гиляя», дом-«утюг» и купчиху-машинистку – прообраз «Анны Снегиной».
После тренировок Слава читал запоем тома Фенимора Купера и Майн Рида, Жюля Верна и Золя, Куприна и Чехова: на уроки не хватало сил. Покончив со спортом, с книгами не расставался. В школе презирал народные образы «каратаевых» и любил князя Андрея. Восхищался контрабандным Набоковым и скучал от советских романов о производстве. Любил латиноамериканцев, французов, итальянцев, отдельно – Диккенса, и остался равнодушен к философствующим немцам и к их разновидности – австрийцам, чехам и венграм. Польскую историческую беллетристику считал лучшей в мире.
Он обожал «Тихий Дон» Герасимова и ни разу не досмотрел «Летят журавли». «Леди Каролина Лэм» его очаровала, а Дастин Хоффман в «Крамер против Крамера» и Джек Николсон в «Полете над гнездом кукушки» восхитили. Если ТАМ, решил он, создают ТАКОЕ, значит, они чувствуют, как мы. Винилы «Deep-purple» и «Queen» в шестнадцать заменили для него авторитет родителей. Сен-Санс, Чайковский, Рахманинов и другие вошли в его жизнь позже. «Рембо» и «Хищника» он счёл эталоном жанра, но, посмотрев, забыл.
В газете отца Слава опубликовал заметки для конкурса на журфак. Первые опыты дались ему даром, и он решил, что ремесло от него не уйдет. Настоящая жизнь, о которой писали великие, скользит мимо. Он мечтал стать великим. На пятом курсе бросил университет и поступил в театральный на режиссера. Через два года ювенальный бунт закончился ссорой с отцом. Слава сбежал в Калинин к родне мамы и оттуда – в армию.
Говорить о войне он не любил. Он о ней не знал. Полгода в учебке, «старик» среди пацанов – они не понимали, что там происходит; единственный бой – он даже не успел снять с плеча автомат. Затем госпиталь, напуганная мать; отец, словно, прибитый – он больше никогда не спорил с сыном. Дослуживал в Рязани и стеснялся своего фальшивого подвига.
После войны он не боялся перекраивать судьбу.
Окончил пятый курс, сплавлял лес по Вычегде, вспылив, уволился из вуза и торговал паленой водкой у абхазцев. Жены Олтаржевского с любопытством слушали его рассказы о жизни на севере среди отшельников и про то, как он ел сырую рыбу. После развода с первой женой он вахтовал в Уренгое, а потом, едва расплатившись за квартиру, разменял её, после развода со второй. Корреспондентом от воинского журнала он даже «поймал» осколок в бедро на первой Чеченской, не написав о войне ни строчки. Видно, у Бога были свои виды на него.
По детям тосковал. Но, вспоминая свою юность, знал, что, когда сын и дочь дорастут до самостоятельных выводов без обид за мам, он уже будет им не нужен.
Всю жизнь возвращался к газете (ибо наука не кормит). Тех, кто писал правду, – уважал. Сам поступал всяко. Случалось, бедствовал: мир столичных газетчиков тесен, несговорчивого журналиста остерегались.
Он встречался с лидерами думских фракций, с высшими чиновниками, с артистами и знаменитостями (новичком в журналистике не был), но считал себя их обслугой.
Размышляя, чем помочь Гусю, Олтаржевский нашёл в интернете программу «Куклы», сюжет Шендеровича по повести Гофмана «Маленький Цахес, по прозванию Циннобер». На некоем сайте освежил в памяти повесть в кратком изложении Зибельтруда.
Олтаржевский хмыкнул: довольно, злая сатира на власть!
Тысячи Цахесов испокон века дрались за сытный кусок. Поэтому Олтаржевский питал отвращение к стайным «измам» любых оттенков. Его раздражали споры о почвенничестве, западничестве, национальной исключительности и мессианстве: они неизменно сводились к дележу добычи. Его раздражала кухонная болтовня под сигаретку о продажности «режимов», будто за века в модели общества – бесправный «базис» и безнаказанная «надстройка» – что-то могло измениться. Заурядный «голубой воришка» Гуськов заварил кашу, и главные персонажи кукольной пьесы прислали ему черную метку. (Не понимая, что их ждёт та же участь, – подумал Вячеслав Андреевич.) Порядочный человек, по убеждению Олтаржевского, не мог участвовать в сваре жлобов, не запятнав себя. Но оставить приятеля в беде он тоже не считал возможным.