Конечно, не в один день, без боя посуды, ругани и хлопанья дверью. Люди ее круга смакуют издевательства над собой, называют это цивилизованным разводом. С улыбкой говорят и слушают гадости. Хорошо это или нет? Если, человек безразличен, безразлично, как он уходит. А если внутри все ноет, все равно взвоешь, хоть ему в лицо, хоть глухой ночью, один в темном чулане. Он тоже взвоет. Не сейчас, так позже! Любовь справедлива, не в мелочах, а в целом.
Когда они устали терпеть меня, то перенесли свои молчаливые посиделки на квартиру Дыбова. Он вдовствовал с осиротевшей младшей дочерью. Как-то вечером Лена позвонила от них и сообщила, что переночует у Дыбовых – поздно возвращаться. Было всего девять вечера. Я бы приехал за ней, если бы она попросила…
«Да, конечно!» – ответил я воспитанно.
Как часто мы казнимся за несказанное вовремя слово, не совершенный поступок. В ответ на низость, подлость, пошлость, трусость. Прячемся за «умный поймет, дураку не объяснишь». Но что меняет слово, когда все сказано? Да, я любил ее! Она меня по-своему тоже. Но, по существу, я ничего не знал о Лене. Не знал ее жизни. В конце концов, что такое три года нашего супружества, и десятки лет дружбы Лены и Дыбова!
Еще никто не знал о нашем разрыве, она еще должна была вернуться завтра, я еще трусливо обманывал себя, что обойдется, когда позвонил Кузнецовым, приехал тот час и заперся с Натальей Олеговной на кухне. Спутница генерала по всем их гарнизонам, она была принципиальной сторонницей «от венца и до гроба», и должна была посочувствовать мне. Истерика брошенного мужа. «Что между ними было?» Что-то Дыбов брюзжал мне на скамейке больничного сквера, о чем-то Лена игриво намекала, где-то в ее дневнике на безымянной странице затерялись вкрапления…
Я расплачивался за обычное свое невнимание к людям.
Кузнецовы уже укладывались. С армейской пунктуальностью – в десять. Наташа в длинном халате, с сеточкой на волосах, с рыжими умытыми ресницами, изумленно следила на кожаном диванчике за моими метаниями по кухне. Кузнецов в розовой пижаме за стеной читал газету. Я выложил Наташе вечернее происшествие. Она взглянула на меня, как на полоумного: не ждать же Лене было меня сорок восемь лет!
– Ничего особенного не было, Артур! Мы все влюблялись тогда. Они дружили до четвертого курса…
– И, конечно же, хотели пожениться! – съязвил я.
Генеральша пожала плечами.
«Ничего не было!» Я представил, как верзила Дыбов (на юношеских фотографиях в мешковатом пиджаке и широченных брюках, солидный, как бревно), получив разрешение пигалицы, озорной Елены Косичкиной, мял запретный бюст, чмокался и мысли не допускал ниже модного у девочек пояска (на всех фотографиях белые пояски). За что и пользовался услугами Лары (прости, покойница!). Интересно, как у них теперь. Удрученный Дыбов и сердобольная Лена. Меня всегда озадачивали пузатые мужики. Ведь этот раздавит моего воробышка. Перештопанную мою!
Я бесился! Издевался над ними, над собой! На черта мне доброта, великодушие? Меня учили им с детства. И что теперь? С чем я остался? Со своей злостью! Каренин в собственном соку.
Ах вы, трогательные старички, просабачившие в молодости свою любовь! Вы знали, вы все, конечно, знали! Теперь дождались своего часа! А мальчишка стал не нужен. Его любовь катализатор закисших трусливых сомнений «можно-нельзя». Как же я ненавижу вас, потрепанные жизнью прагматики-догматики-маразматики…
Я надеялся, что устроен так: любят меня – люблю и я. Не-а! Когда Лена вернулась следующим утром, мое бешенство мышкой притаилось в дальнем уголке сердца. Верный солдат любви стоял по струнке перед своим генералом. «Ты ел?» «Да, не беспокойся!» «Не скучал?» «Конечно, скучал. Но теперь все в порядке!» И ласково так, почти подобострастно улыбался, заискивал. А потом с ненавистью гадал: касался ль он ее изуродованного тела. Или в кабинете захрапел, с прихлебом, с присвистом.
Не сомневаюсь, они разошлись по своим комнатам. Или страдали до утра, молчали и улыбались. И никогда бы не позволили себе оскорбить меня, пока мы с Леной все не решили. Я не смел заговорить с ней о главном. Тянул, мучился и был счастлив, что она рядом.
Затем, она ушла навсегда. И, вглядываясь – не больно ли мальчишечке! – сообщила: «Ему трудно. Я побуду с ним!»
Вот, здорово-то! Потрясающий оксюморон – необъятная узость гениальных глупцов. Ну, ладно Дыбов урожденный дурак. А Лена? – тут разведешь руками. Мальчик временно, три года, побыл в наставничестве, им попользовались, а теперь в большую жизнь!
Безусловно, логика в ее поступках была. Примитивная, грошовая, для Емели-дурака. И Дыбов не скот, как бы я его не расписывал. Изобретали, поди, вместе, два мудрых воспитателя, как бы мальчику не навредить. Он получит свободу, попереживает, утешится, что бросил не он, а – его. Все образуется. Отступные за расстройство и труд: жилье, прописочка. А дальше, паренек самостоятельный, ухватистый, вывернется.
Вздор! Вздор!
Не знаю, за что я ее люблю! За что собака любит хозяина? Люблю за то, что она любила с вывертами, и по-настоящему. За то, что берегла от себя.
Опять ее дневник. Последние недели.
Все записи похожи по настроению, словно оттиск на копирке. Ни одного доброго слова обо мне! Не бывает так, чтобы, как косой, без зазубрин. Не бывает! И чтобы моя Лена, как бездушная малолетка, раздосадованная разрывом с пареньком, поносила? – не может быть! Возненавидь она, все равно усомнилась. Замкнулась бы. Но не поносила. А тут ни слова сомнений.
Первая запись датирована следующим днем после больницы. Ни слова о ребенке. Она пережила смерть малыша в палате. Если б у нее там были силы, пустые страницы узнали б многое. В больнице Лена все обдумала. И с первых строк (ее ошибка!) принялась херить мой несносный характер, нашу любовь. Знала, я начну шпионить. Просьбами от меня не отделаться. Надо бить жестоко. А для правдоподобия разбавила злословие любовью.
Практически после всякого эпизода, (записанного на память, а не в тот же день!) она обвиняет. А слог! «…стремление добиваться любой ценой,…овеществление». Наедине с собой человеку хватит полутонов, намеков…
Наконец, фактические ошибки. Телефонный звонок.
Звонили нам редко, и приглашение Паши на день рождения его жены я прекрасно помню. Накануне Омельянович предупредил: их девочка простыла, вечеринку перенесли на другие выходные. «Вот и хорошо, сказал я, Лена тоже нездорова. Пока ничего ей не скажу». Девочка поправились. Павел сам по телефону пригласил Лену.
Запись появилась через неделю, после дня рождения Юрате. Лена слышала весь разговор. Но исказила его. Хотя педантична в деталях.
Наконец, случай с «Турбуленс». После бритья я пользуюсь одеколоном и кремом. Запах хороших духов, возможно, ароматнее моей парфюмерии. Но я рассказал Лене о случайной встрече с Нелей (невинная ложь!). Мое признание гораздо больший повод для сомнений. Жена не стала пенять, а подложила дневник. Каждая строчка лжи давалась ей трудно. И Лена была лаконична.
И последнее. Как-то я по рассеянности положил тетрадь не под шахматную доску, а запихнул дневник между книг, как это было три года назад. Спохватился вечером. Но вопреки многолетней привычке, тетрадь лежала под доской.
Уверен, Дыбов не знал о приготовлениях Лены.
Мог ли я добровольно отказаться от этой женщины?
Время шло. Она так и не вернулась!
35
Наверное, они счастливы.
Первое время Лена навещала меня. Потом, избегая гнетущих пауз, предупредила по телефону и забрала свои вещи, пока я был на работе. Как в пошлейшей мелодраме: муж вернулся, а ящики и шкафы жены пусты. Признаться, глупое и унылое зрелище. Каламбурчик. Из шкафов вынесли одежду, из сердца вынули надежду…
Я как-то видел их, выходящими от Кузнецовых. Респектабельная пара. Она в шляпке под вуалью – давняя склонность к ретро (при мне было неловко). Он в номенклатурной шляпе пирожком, с неуловимым залихватским креном, очевидная женская подсказка. Зрелая элегантная женщина и внушительный друг. Именно друг! Формально Лена оставалась моей женой. Разводиться с мальчиком еще более нелепо, чем выходить за него замуж – зачем же шла? А им расписываться ни к чему.
Видел как-то! Я подстерегал Лену, припарковав машину за углом их дома. Просиживал в соседнем сквере старых лип днями, чтобы хоть миг видеть Лену. Звонил и молчал в трубку.
Вероятно, они замечали на скамейке мою сутулую фигуру, вороватую тень их городских пешеходных прогулок. Но я не докучал им (звонил всего то раза четыре).
Так было первый месяц, пока я надеялся, что Лена вернется. Затем, я стал тихонько сходить с ума. Ночами в соседней комнате слышал ее шаги. Как-то через весь город бежал за Леной – она все в той же шляпке под вуалью, как я видел ее в последний раз – решил: она тайно приходила за вещами. И очнулся ночью в нашей квартире, куда она вернулась из моего воображения. Очнулся, мокрый от жара: из ее комнаты снова доносились шаги. Я испугался и прекратил самоистязания.
Неприятность, как уход жены, некоторые лечат алкоголем, другие женщинами. Я – работой. Полагаю, многие ненавидели меня, пока я был счастлив. Теперь же те многие содрали бы с меня живого кожу из любопытства – есть ли у меня сердце? Наши контакты даже с Пашей теперь ограничивались радением о фирме.
Сотрудников у нас было десятка три. Каждый знал свои обязанности. Я уволил неплохого парня, по ошибке прогнавшего через всю страну два вагона древесины вместо Кишинева в Кинешму. Дело поправимое, вычли бы из зарплаты прогон, отработал бы! Приходила его жена. Плакала, объясняла, что они строят дом, им нужна хорошая работа. (Не просто кусок хлеба!) Окончательно решает Ведерников. Но мы не ссоримся по пустякам.
Фирма купила под снос пятиэтажную хрущобу. В подвале жила семья. Что-то у них там с документами не сходилось. Попросили семейку вон! Женщина молила повременить до суда. Ее муж, интеллигентного вида, в очках и с русой бородкой, один из тех непротивленцев, что, взявшись за руки, молча презирает, до белых костяшек мял ладони. Потом помертвел и сполз со стула. А приусадебные участки. Тогда о Южно-бутовских бунтах не помышляли. Шесть даровых соток разрешили, а закон о земле так и не приняли. Вот у народишки мы и оттяпали дармовщинку под застройки. Люди на власть с самодельными плакатами, угрозами. Да куда против денег то! Возможно, Лена была права: меняются времена, не люди. Но, если сейчас отнимали, как и тогда, не изменилась и времена.
Конечно, это самоистязание, ерничанье. И женщину из подвала жалко, и ее мужа, покашливавшего в кулак и говорившего: «Пойдем, Оля! Ни к чему!» И людей, красных от натужного крика и возмущения, растерянных, как и милиция, забывшая, как бьют своих. Я такой, как вы. Но научился ломать себя. Научился пинать, потому что завтра пнут меня.
Я мог переселить женщину в другой подвал, Ведерников добился бы участка на пустыре. Хлопотно, но справедливо и всем хорошо. А зачем? Пришел бы такой, как я. И сделал то же, что делал я. Огородники не вколотили нас с ментами штакетинами в землю. Интеллигент не проломил мне или Ведерникову голову. Они боятся. Значит, не стоят жалости. Придет время, меня не пожалеют!
Скоро я дошел до ручки. У черных копателей купил «парабеллум» времен Второй Мировой. И, когда становилось невмоготу, доставал оружие из железной коробки – сильное лекарство, которое всегда можно употребить – и мечтал, как расстреляю респектабельную пару. Потом я спрятал коробку.
Спустя полгода я позвонил Дыбовым и предложил размен квартиры. Это было скотство: квартира была Лены. А я мог купить новую!
– Живи там, сколько нужно! – сказала Лена.
– Вдруг твой друг отправиться к жене. Тогда ты там не останешься.
– Хорошо. Я посоветуюсь с Сашей. А ты… переменился!
– Вероятно…