А дома одолевала грусть. Лави напрочь исчезла из парадняка. Лишь раз Сва случайно, глупо разминулся с нею из-за учебных дел. На следующий день Точка передала ему от неё привет, усмехнулась, но больше ничего не сказала. И он разволновался.
– Ты что, правда, на Лави завис? – ухмыльнулся Дик. – Все герлухи уверены.
– Ну, не больше, чем остальные, – отмахнулся Сва. – Сингует она классно. И вообще… Говорят, привет мне вчера передавала. А сама почти не появляется. Странная немного, тебе не кажется?
– Лави классная герла – факт! Но глючная и к тому же флэтовая. Её фрэндихи сами не знают, когда она сюда прикамает, – втолковывал Дик и многозначительно щурил глаз. – Чего ты удивляешься? У неё свои флэта, свои дела, свои лавера…
После этих слов Сва охватила тоска. Влекущие, с тревожными скорбными тенями глаза Лави, их первая встреча, её поцелуй и песни опять, обжигая, ринулись из памяти. Он боялся представить, что будет, если увидит её вновь. Ведь дальше, он-то себя знал, неотвратимо начиналась любовь. И потому изнывал: если у неё есть кто-то, зачем передавать ему привет? А может, Дик, как обычно, привирает? Лучше наплевать на его ухмылки, стиснуть сердце, как в ожидании боли или неведомого счастья. Сва хмуро пожал рыхлую ладонь приятеля, издалека махнул всем рукой и поехал домой.
Приближалась безнадёжно долгая зима, и вместе с последними листьями исчезало радостное удивление, в котором прошли почти два месяца. Оказалось, что в хипповом радужном мире ему не хватало главного. Ни клёвый прикид, ни легко освоенный сленг, ни пробившаяся каштановая бородка, о которой герлицы наговорили ему столько всяких слов, мало что изменили. Каждый день видеть их целующихся то с одним, то с другим становилось невмоготу. Без особого сожаления Сва соглашался быть чудаковатым одиночкой, отходил ото всех в любимый угол, мрачно сутулился, и никто не разглядел бы, как, прикрыв глаза и ошалело куря, он задыхался от гложущей тоски:
– Неужели они спокойно становятся общими для всей тусовки? И такая жизнь им катит? Или мне это кажется? Если так, они просто ничего не чувствуют. Говорят о любви ко всем на свете, а любить-то они могут? Или не дано?
Ни алкоголь, ни сигареты не помогали унять мелкую поганую дрожь. Сердце колотилось, разгонялась по телу пьяная тяжесть, и он готов был бежать куда угодно, лишь бы прекратилась эта тихая горячка. Не было ничего наивнее, чем искать в парадняке что-то настоящее. Обниматься с одной, затем с другой, потом тащить её в постель – и так со всеми, по кругу? А дальше? Лучше уж забить и на парадняк и на весь пипл. Но он знал, что уйдёт из системы лишь навсегда. А идти было некуда и не к кому. Девицы хмуро поглядывали на него и явно считали шизиком, полностью задвинутым на Лави. Как ни пытался Сва сойтись с какой-то из них, чтобы немного развеять тоску, ничего не получалось. Напрасно то с Данетт, то с Мади, то с Глори пытался он говорить о Бергмане, Феллини, Тарковском, битниках, Керуаке, Гессе, Булгакове, о любимых рок-группах и так далее. От него явно ждали другого. Быть может, они тоже искали родную душу, стремились вовсе не к хипповой фри-лав? Сва чувствовал, как от мимолётной, дружеской нежности в их глазах возникало лёгкое безумие, и учился каменеть в ответ.
Ни к кому, кроме Лави, его не влёкло, не могло влечь. Встретиться с нею он мечтал до одержимости, безнадёжно пытался о ней забыть и в мельчайших подробностях вспоминал манящие глаза, лицо, фигуру, голос. Ради того, чтобы увидеть её, мотался по разным тусовкам и каждый вечер хоть ненадолго заглядывал в парадняк. Сва почти не ездил на факультет и в библиотеку, но и оставаться дома, непрестанно думая о ней, был не в силах. Он всё больше утверждался в мысли: Лави вовсе не тусовочная герла, как остальные. Она настоящая, и потому отовсюду свалила. Не раз в минуты отчаяния Сва готовился одним болевым рывком расстаться с системой и погрузиться в мир одиночек, но останавливало предчувствие: надо терпеть и ждать, Лави когда-нибудь появится.
Дик
Из-за пронизывающего ледяного ветра в тот вечер парадняк был непривычно малолюден. Не было гитары, никто не пел, не смеялся. С полдюжины хиппов толпились в самом тёплом месте, у батареи, курили, без особой охоты глотали ледяной вайн и лениво переговаривались.
Дик, завидев Сва, отвёл его вглубь подъезда, к заколоченной двери чёрного хода, где поворачивали во тьму усыпанные мусором ступеньки и откуда вечно тянуло подозрительной вонью.
– Не хочешь косячок рвануть? Немного опиума для пипла. Или религии для народа, как сказал бы отец всех мажоров, – он протянул сигаретку.
– Это что? – догадался Сва и напрягся.
– Это? Травка. Не пробовал ещё? – глаза Дика глубокомысленно блеснули.
– А ты пробовал?
– Не смеши! Я два года зависаю.
– М-да? А зачем тебе?
– Да, просто. Чтобы крышу покруче задвинуло. Отрубиться, кусок кайфа поиметь. А что?
– Не пойму, зачем такой кайф лично тебе? Ты что, по-другому не умеешь?
– Чего тут понимать, чувачок? Торч много круче вайна. А жизнь кругом херовая. Нет кайфа в лайфе. Ну, будешь? Если что, потом сочтёмся.
– Нет, я… – Сва заметался взглядом по стенам: – Слушай, у меня с собой портвешок есть. Может, всё-таки дринканём?
– Опять молдавский? Ладно, уговорил, – он неохотно улыбнулся и спрятал сигарету.
Сва пил понемногу, как обычно, Дик жадными глотками, быстро хмелел, хмуро усмехался, выслушивая пустяшные прогоны о жизни, учёбе, последних тусовках. Потом вдруг перебил, хмельно растягивая слова:
– Мне это давно в лом, вот где! – он провёл рукой по горлу.
– А наш парадняк?
– Лабуда это, не врубился ещё?
– Ты же сам меня сюда привёл, – удивился Сва.
– А-а! – отмахнулся Дик и, опираясь спиной о заколоченную дверь, разом прикончил бутылку. – Пошли отсюда, смердит.
Они вернулись в парадняк, но остановились в стороне от остальных. Дик пьяно привалился плечом к стене и с мрачной многозначительностью произнёс:
– После «лета любви» в Калифорнии и Вудстока ничего кайфового в мире не было. И уже не будет. Тем более в совке.
О чём шла речь, Сва имел смутные представления и спросил о другом:
– А по жизни… ты что ищешь?
Вместо ответа Дик ни с того ни с сего начал рассказывать про какую-то герлу:
– У неё что фейс, что брэст – полный улёт. Хайр классный, бек-сайд – до крезов заносит. Кисанёшся разок и заторчал. Я был от неё в коме недели две, пока она не свинтила. Фрилав давила, я сразу не просёк… – он опустил глаза, но тут же овладел собой и ухмыльнулся: – В системе так, старик! Не жмись особо с герлами. Хочешь, скан-тую тебя с одной чувихой. Сайзы – умат! Можешь клёво к ней пристроиться. А то у нас тут, вообще-то говоря, одна криватень тусуется.
Сва смущённо пожал плечами:
– Я бы не сказал.
– Ну, а чё ты тогда с ними паришься? Повторяю тебе, как фрэнду, забей на Лави и расслабься. Наши при тебе давно кисляк давят.
Сва едва сдержался, чтобы не крикнуть: «О ней при мне молчи! А то фейсану тебе разок, как френду, чтобы не лез не в своё дело!» Но вместо этого вяло отговорился:
– Сначала герлице нужно в глаза хоть немного заглянуть, по душам поговорить.
– Брось эти понты! Душа, или что там у них, у любой герлы сходу открывается вот этим, – он сделал выразительный жест рукой. – Учить тебя что ли?
– Учить чему? Мы не в скуле, я разных девиц повидал. Мне совсем другое нужно, – прервал его Сва.
– Йесненько… – Дик как-то странно усмехнулся. – Значит, ты такой?
– Такой, – он не нашёлся, что сказать, поёжился от холода, помахал всем рукой и выскочил из парадняка.
Не раз потом вспоминал Сва этот разговор и сигарету с травкой:
– Понятно, Дику жизнь давно опаскудела. К тому же он понтярщик. Такая открывалка работает лишь там, где и открывать нечего. Но дурь – это серьёзно, это отмычка уже от мозгов, чёрный ход в самую душу.
Откол
Несколько дней по городу растекалась холодная оттепель. Растаяли лужи, крупные капли висели на ветках, лоснились от влаги последние кучи листьев, оставленные дворниками на бульваре. В один из вечеров, когда Бор который раз пел то по-французски, то по-русски песню Холидея «Ворота тюрьмы», когда из угрюмого задверья в парадняк вползали сырые туманы, холодной испариной оседали по стенам, стыли на полу и проникали под одежду, когда все ёжились от неуюта, задумчиво рисовали на стенах пацифики, простуженно чихали, наперебой сморкались и словно чего-то ждали, в подъезд вошёл Откол. Он потянул в воздухе носом, перекосил лицо, словно от жестокой боли, крикнул «Слушай, народ!» И истошно, надолго закашлялся.
– Ну, и в чём фенька? – спросила Точка, всегда готовая рассмеяться и всех рассмешить.
– Хочу прочесть вам одну придумку. Называется «Откашлялся». Он размотал толстый шарф, вынул из протёртого до мездры чёрного кожаного пальто бумажку и начал читать: «Известный артист комического жанра вышел на сцену, улыбнулся, открыл рот и негромко откашлялся. В зале вежливо зааплодировали. Тут он откашлялся ещё раз, погромче. Подождал, пока стихнут приветствия, и закашлялся сильнее. Зрители принялись по привычке смеяться. Тогда артист начал кашлять непрерывно, с натугой, хрипом, слезами и покраснением лица. Народ зашумел, засвистел, потом заорал, затопал. Артист всё кашлял. Никто уже не смеялся. Наконец, все начали, стуча сиденьями и возмущённо крича, покидать зал. Комик обвёл уходящих мутным взглядом, покачнулся, кашлянул напоследок и скончался».