Сколько он так жил, неизвестно, но никто не знал, что написано в его паспорте в графе «имя, фамилия, отчество», и был он просто Пингвин. Пиня. За время такой аскетической жизни его мировоззрение и приоритеты сильно поменялись. Трезвость ума и бодрость духа были теперь равноценны мучительной гибели. Поэтому, не найдя в себе никаких талантов и способностей, Пиня стал доставлять оральные удовольствия своим более удачливым коллегам, которые иногда подшаманивали на погрузке-разгрузке чего угодно за еду, алкоголь и даже деньги. Это была каста, от которой веяло сытостью и хмелем, и к которой было выгодно примазаться. Способы же интеграции значения давно не имели, поэтому Пиня был всё время под мухой и даже иногда чувствовал приятную тяжесть в желудке от яств, щедро бросаемых ему прямо на землю.
К скамейке подошёл Лёня Куц, которого все называли Куций, подсел к Пине и, не здороваясь спросил:
– Слушай, ты Валерку не видел?
– Не, – сказал Пиня, мотнув головой, от чего его повело в сторону, и стал изображать Пизанскую башню, хоть никогда не был за границей.
Куций с завистью покосился на Пиню, потому что сам он ещё не перешагнул ту невидимую грань, за которой было уже не дно, не самое дно, а полная, огромная, бездонная чёрная дыра, называемая в народе просто: «жопа». Чёрная дыра, втягивающая в себя время, пространство и нормы морали.
Лёня стал вымещать свою злость на более слабом и обеспеченном, как это испокон века принято у революционного класса.
– Слышь, пидар, тебе сколько лет-то? А? – задал он первый пришедший в голову вопрос. Логика таких тестов оставляла желать всего наилучшего, а вот результат ещё никогда не подводил. Ещё пара вопросов, и можно отвести душу, попинав незадачливого собеседника, который всё равно ничего не примет на свой счёт.
Пиня пожал плечами, продолжая с философским упорством созерцать улицу.
– Слышь, чё молчишь? Не уважаешь меня, что ли? А, сосало распухшее?
Будь Пиня буддистским ламой, медитировать много лет подряд для него не составило бы особого труда. Реакции с его стороны не было настолько, что это могло вывести из себя и более чувствительного собеседника. Оставался вопрос №3 про остроту слуха с последующим вызовом на дуэль, где у Пини было столько же шансов одержать победу, как у сборной России по футболу на чемпионате мира.
Из подъезда вышли два подростка, испуганно глянули на Куцего и ускоренным шагом продефилировали мимо.
– А ну стопэ! – скомандовал Лёня, – ходь сюда, пацаны.
– Мы? – дрожащим голосом спросил Сашка.
– Нет, бля, дядя Петя из Самары. Вы, вы.
Ребята медленно подошли, усердно выискивая глазами что-то в районе кедов.
– Слышь, господа, вы Валерку знаете?
– Из 7-го «б»? – с надеждой спросил Пашка, который рад был отвести от себя тень подозрения в попытке сыграть в футбол предметом, к спорту не относящимся.
– Гэ, бля. От дебилы. Дядю Валеру из соседнего подъезда. Бородатый, как пират, и шатается вечно, как на палубе в шторм.
– Так, это, его ж вчера похоронили вроде, – Пашка глянул на Сашку, ища поддержки, но тот продолжал изучать носки своих кедов, ни о чём другом, казалось, не думая.
– Как так? Он чё ж это, умер, что ли?
– Ага, совсем.
– Во, бля! – Куций на секунду задумался, – так. А деньги у вас есть? На венок всеми любимому дяде Валере.
– Не, денег нету. Откуда у нас? – пролепетал Сашка, которому жгли карман две свёрнутые десятирублёвки.
– Слышь, а ну не жадничай, – и Куций стал подходить, смотря на мальчиков в упор, – там сиротки бедные голодают, а ты жлобишься. Доставай бабки, клоп, а то щас сниму ремень и пропишу по первое сентября. Понял?
Так как беспочвенность угроз в виде полного отсутствия ремня не была видна из-за пальто, Сашка дрожащей рукой отдал Куцему неосуществлённый обед в Макдональдсе, прощаясь взглядом с деньгами, как с лучшим другом.
– А ты хули как засватанный, – повернул куц к Паше подобревшее от купюр лицо, – есть чё? А?
– По-по-понима-мает-те, это мне м-м-мама на кроссовки…
– Ах ты, недоросль меркантильная, – Лёня взял протянутую пятидесятирублёвку, – там деточкам жрать нечего, а ему кроссовки. В этих походишь, тефлон. И чтоб никому, ясно? Благотворительность должна оставаться в тайне. А теперь валите галопом. Ну! Пшли!
Ребята так быстро исчезли из поля зрения, что Пиня, даже если бы понял, что это были его спасители, вряд ли бы успел их поблагодарить. Куций, забыв о его существовании, твёрдым шагом направился в «Любушку», чувствуя превосходство платежеспособного человека. О Валере он так и не вспомнил, потому что, помедли Лёня ещё чуть-чуть, и отправился бы в тот же санаторий, где у Валерки была теперь вечная прописка.
Глава 5
Если бы Анатолий Иванович был графом, как Толстой, которому не надо было каждый день думать о хлебе насущном, может быть и его имя вошло бы в анналы русской литературы описанием бездонного неба. И пусть это небо не над каким-то Аустерлицем, а над более прозаичными местами его родного города, но Анатолий Иванович созерцал его последние двенадцать лет практически ежедневно, проводя часы сиесты на свежем воздухе. Лёжа лицом вверх, не шевелясь из боязни расплескать с таким трудом добытое спиртосодержащее любой породы, он словно питался энергией бесконечности и никак не мог покинуть этот надоевший неудобный мир. Хотя и честно пытался это сделать.
Попыток было 28, но в приёмном отделении небрезгливые санитары, которым была не в радость лишняя бумажная возня, сводили эти пробы на нет с помощью клизмы и марганцовки. Несколько раз даже ставили капельницу. Хотя, судя по оставшимся на руках синякам, Анатолий Иванович принёс немало пользы науке, послужив для стажёров учебным пособием.
Сегодня была 29-я попытка, которая грозила таки закончиться удачно, не смотря на старания дежурного врача, запершего Анатолия Ивановича в обезьяннике с целью проспаться и прийти в себя на сколько это вообще возможно.
А началось всё с грациозно вплывшего в «Любушку» Куцего, которого когда-то звали Леонидом Израилевичем.
– Чё припхался? Деньги, что ли, появились? – поздоровалась тётя Люба.
Куц в какой-то спешке трясущейся рукой протянул ей двадцать рублей, при этом не проронив ни слова.
– Ну, это в счёт долга пойдёт, – и Любовь Ивановна сунула бумажки в карман передника, который уже изрядно топорщился.
– Ну Люба, Любушка, – заныл Лёня как ребёнок, пытаясь даже выдавить слезу. Но организм упорно не хотел расставаться с последними каплями влаги, поэтому Куц принял позу просителя, наклонив корпус ровно на 32 градуса. Руки сами сплелись в замок, отчего всё действо стало походить то ли на молитву, то ли на приветствие японского самурая.
– Ну Люба, ну детскую хоть дай, остальное вечером занесу, клянусь чем хошь. Вот те крест, – Лёня широко открестился от принадлежности к лучшим воинам Японии.
– Ага, вечером на мерседесе завезёшь, – попыталась сострить старомодная тётя Люба, но её большое сердце не выдержало религиозного напора и она со вздохом достала из под прилавка заветную чекушку, – последний раз. Ясно?
– Ой, Люба, что хошь делай, коли соврал, золотая ты женщина.
– Ладно уж, иди, и чтоб я тебя без денег тут не видела.
– Никогда, – Куций переступил порог, зажав в руке детскую. Другой рукой он повернул крышку. Этот не то хруст, не то треск, с которым открылась бутылка, был сейчас для Лёни мелодичнее любого шедевра классической музыки. Ровно через три глотка опустевшая, потерявшая былую романтическую ауру стекляшка, присоединилась к своим собратьям разного литража, кучковавшимся в мусорном контейнере. Он вытер рот всё тем же рукавом пальто, чувствуя, как тепло рука об руку с хорошим настроением наполняют доселе пустой сосуд его тела.
Анатолий Иванович, который наблюдал за всем этим, подождал ровно 30 секунд и пошёл, как бы продолжая свой путь и вроде торопясь по сверхважному делу. Но тут он будто бы случайно увидел Лёню и расплылся в такой улыбке, о которой говорят обычно «в 32 зуба». Но у Анатолия Ивановича в силу возраста и нестандартного подхода к жизни зубов было минимум в три раза меньше. Поэтому его улыбка была похожа, скорее, на изрядно потрёпанную клавиатуру от пианино «Украина».
– Лёня, здорова!
– Приветствую, дядь Толя. А ты всё не помрёшь никак, хрен старый.
– Да вот чувствуя я, что щас прям душа улетит, если опохмельную не приму. Слушай, а у тебя, случаем, нету? А?
– Нету, сам с утра пробки не нюхал.
– А деньга, мож, есть какая?
– Дядя Толя, да откуда ж деньги у поэта?