– «Просто прогнать», – передразнила Таня. – Тебе все просто! Я все-таки пойду посмотрю, что там в мешке…
Она соскочила с кровати и вышла; Людмила снова взялась за книгу. Через несколько минут Таня вернулась с обескураженным видом.
– Действительно, консервы, – сказала она. – Ужасно грязные банки, все вымазаны каким-то жиром. В общем, они выглядят довольно аппетитно – такие большие, наверное по килограмму…
– Ты представляешь – есть ворованное, – с чувством сказала Люда. – Мне кажется, я бы скорее…
– Что? И потом, он прав – в данном случае это в общем-то и не совсем воровство, – возразила Таня. – Ведь людям нечего есть, Люся! А тут столько продуктов, которые могут достаться немцам,
– Да, пожалуй… Я как-то об этом не думала. Людмила опять взялась за книгу. Несколько минут в комнате было тихо.
– Просто не понимаю, как ты можешь читать, – с отвращением сказала Таня, и голос ее задрожал. – В такое время…
– А что же я должна делать, по-твоему? – спокойно спросила Людмила. – Лучше сходить с ума?
– Да уж лучше сходить с ума, чем лежать бесчувственной деревяшкой и читать про этих дурацких мушкетеров! Господи, зачем я не ушла пешком!
Таня упала головой в подушку и отчаянно разрыдалась. Помедлив минуту, Люда отложила книгу, встала и принесла из кухни воды,
– Вставай, вставай, не реви, – сказала она, тормоша Таню за плечо. – Выпей воды, успокойся, распустилась ты безобразно, Татьяна…
Таня отбрыкнулась, но затихла.
– Может быть, все еще обойдется, – продолжала Людмила, – А главное – слезами сейчас ничему не поможешь, пойми, Танюша. Сколько таких примеров в литературе, хотя бы у Джека Лондона, когда…
– Да не говори ты глупостей! – Таня вскочила и села на постели, поджав под себя ноги. – При чем тут Джек Лондон? Ты хоть на минутку отдаешь себе полный отчет в нашем положении? Ну? Почему ты молчишь?
– Перестань....
– Ага! Теперь «перестань»! Всерьез ты говорить не хочешь, а придумывать дурацкие утешения с примерами из литературы, словно мне десять лет и я ничего не…
– Я тебя не утешаю, Татьяна, а пытаюсь тебе помочь.
– Это не помощь – рассказывать сказки, когда горит дом!
– Я не понимаю, – устало сказала Люда, – чего ты от меня хочешь? Какой помощи? Я в таком же точно положении, как и ты; и я совершенно не виновата, что мы с тобой тут остались…
Таня снова легла и отвернулась лицом к стене.
– Мы с тобой не в равном положении, – сказала она, помолчав. – Может быть, внешне – да. Но на самом деле тебе гораздо легче, потому что ты храбрая, а я – трусиха. Я оказалась трусихой. Просто я ничего не знала до последнего момента… Пока не увидела бомбежки, не знала, что такое война… Пока не оказалась вот так, брошенной у немцев, не знала, что такое страх… А сейчас я боюсь! Понимаешь? Я просто боюсь день и ночь, у меня все дрожит внутри, а ты еще говоришь – я распустилась! Да я сейчас так себя в руках держу, как никогда еще не держала, потому что, если бы я сейчас хоть настолечко вот позволила себе распуститься…
Прошел день, другой, третий. Девушки не выходили за калитку – боялись, да и некуда было ходить. На Пушкинской было тихо, но рев немецких машин временами отчетливо доносился с других улиц, и соседка, часто бывавшая в городе, видела немцев уже несколько раз. Таня никогда не расспрашивала, как они выглядят; по тем же, вероятно, соображениям, по каким средневековый христианин избегал разговоров о черте.
Неожиданно пошла вода, – она была мутной и ржавой и едва сочилась из кранов, но необходимость ежедневных хождений к колодцу уже отпала. Тане было странно, что при немцах что-то может еще налаживаться; этак и телефон вдруг заговорит! Но жизнь в оккупации налаживаться не спешила.
Зато начали появляться приказы, распоряжения, оповещения. Широкие листы бумаги, наверху – распростерший узкие длинные крылья стилизованный орел, держащий в когтях веночек со свастикой; под ним – текст на двух языках: слева – немецкий «Befehl» или «Bekanntmachung», справа – украинский перевод. Первый прочитанный Таней приказ (его наклеили на заборе через улицу) предписывал в недельный срок сдать германским властям все имеющееся у населения оружие, предметы обмундирования и снаряжения Красной Армии, равно как и все похищенное из складов, предприятий и магазинов; лица, не сдавшие вышеперечисленное имущество в указанный срок, подлежат расстрелу. Подпись – «Der Feldkommandant».
Таня вернулась домой и рассказала о прочитанном Людмиле.
– Я знаю, для чего это им нужно: они переодевают своих шпионов. Нечисть фашистская! Ты можешь себе это представить, Люся, – кто-то является к тебе из-за тридевяти земель, незваный-непрошеный, и начинает командовать, что тебе делать, что нужно отдать и что можно оставить? Да что они, с ума посходили, что ли? Я знаю, это наивно выглядит, глупо даже, но вот ты попробуй забудь о том, что все с этим уже свыклись, и попробуй подумать об этом как бы впервые…
– Не вижу смысла в таких размышлениях. – Людмила пожала плечами. – С таким же успехом можно сесть и думать: «А ведь среди людей попадаются плохие; почему природа не устроила так, чтобы все рождались только хорошими?»
– Ничего ты не понимаешь, – вздохнула Таня. – Есть вещи, которые происходят только потому, что люди к ним привыкли. И к войне тоже привыкли, Люся, я тебя уверяю, что все дело только в этом! Конечно, все боятся войны, но боятся, скорее, того, что она приносит с собой: боятся всяких лишений, опасности… А ведь главное совсем не в этом, Люся, пойми ты, совсем не в этом дело; и даже если бы можно было вести войну какими-то более человечными способами, она все равно не стала бы менее страшной, – именно сама сущность войны, ее идея., мысль о том, что кто-то более сильный может прийти и подчинить себе другого лишь потому, что этот другой слабее… Ты знаешь, мне совсем не хочется жить.
– Всем слабым людям не хочется жить, когда становится тяжело. Маяковский очень правильно ответил на последние стихи Есенина.
– Чтобы тут же последовать его примеру.
– Хотя бы! О чем это говорит? Только о том, что человек оказался слабее поэта. Но прав все-таки поэт.
– Господи, до чего ты любишь прописные истины… Успокойся: я не собираюсь ни вешаться, ни вскрывать себе вены. Я просто констатирую факт – жить мне расхотелось…
Людмила долго смотрела на нее, словно не узнавая.
– А знаешь, Татьяна, – сказала она в раздумье, – я, кажется, действительно очень в тебе ошиблась…
– Во мне все ошибались. Все считали меня смелой и отчаянной, потому что я дралась с мальчишками и изводила преподавателей! А я совсем не такая… я трусиха, я тебе это уже говорила.
Людмила усмехнулась.
– Дело не в трусости. Я считала тебя способной на большое чувство, на любовь… ну, настоящую, такую, какая бывает в книгах. Я думала, что с Сергеем у тебя все очень серьезно…
– Не понимаю, – встревоженно сказала Таня. – При чем тут мое чувство к Сереже?
– Вот именно – ни при чем! – почти выкрикнула Людмила. – В том-то и дело, что сейчас чувство это – где-то там, а все твои переживания – вот здесь, и между ними никакой не осталось ни связи, ни зависимости, ничего!
– Как это – не осталось…
– Не знаю, Татьяна! Понятия не имею, как это случилось, но ты сейчас только о себе думаешь, только о себе и ни о ком больше, как самая последняя… эгоистка. Ей, видите ли, «расхотелось жить»! Ты не заслуживаешь того, что тебе дано. У тебя есть два человека, которые тебя любят, а ты…
Голос у Людмилы прервался, – Таня смотрела на нее испуганно, не узнавая свою всегда выдержанную подругу, – но тут же она овладела собой.
– Тебе полезно было бы побыть в… другом положении,– добавила она, встав и не глядя на Таню. – Когда знаешь, что совершенно никому не нужна. Это тебе было бы очень полезно…
Людмила вышла из комнаты. Таня посмотрела ей вслед, но осталась на месте. Едва ли она смогла бы помочь подруге утешениями.
Она чувствовала себя почему-то виновной в том, что разговор принял такой оборот. Впрочем, дело ведь не в том, высказывается ли вслух та или иная мысль…
Люда все это время не переставала думать о том, что Галина Николаевна бросила ее на произвол судьбы; это Таня чувствовала, хотя обе тщательно избегали разговоров на эту тему. Сотрудница института, от которой Людмила узнала о бегстве Кривцова, сказала ей, что заместитель директора пользовался плохой репутацией, считался человеком ненадежным; доктор Земцева якобы говорила на одном из собраний – еще до войны, – что трудно представить себе дело, которое Кривцов не завалил бы, взяв в свои руки. Как же могла она спокойно уехать, зная, что именно от Кривцова будет зависеть судьба дочери?..
Таня чувствовала, что для Люды сейчас главным было это ее горе; перед мыслью о том, что она оказалась ненужной матери, отступал даже страх. И утешать ее, убеждать в обратном, оправдывать поступок Галины Николаевны Таня не могла. Она и сама не находила этому поступку никаких оправданий.
Конечно, не ехать та не могла, – это Таня понимала. Тема, над которой работала возглавляемая Земцевой группа, была связана с оборонной промышленностью, в таких случаях не спрашивают, хочет человек уезжать или не хочет. Но что Галина Николаевна смогла уехать, не настояв на разрешении для Людмилы, поручив ее заботам человека, которого сама считала ни на что не годным головотяпом, – это казалось Тане чудовищным и необъяснимым…
Она вышла в кухню, спустилась в сад по истертым каменным ступенькам черного хода. Людмила стояла под орешником, разглядывая что-то наверху из-под ладони.
– Люсенька, – сказала Таня, чувствуя, что, какие бы слова она сейчас ни произнесла, все они окажутся пустыми и ненужными, – Люсенька, я…