Оценить:
 Рейтинг: 0

Ничего кроме надежды

Год написания книги
1988
<< 1 ... 9 10 11 12 13 14 15 16 17 ... 20 >>
На страницу:
13 из 20
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Связь самая прямая! Совдепы почему устояли, вшивые да голодные, против отборнейших войск? Да потому, что духом были сильнее нас, а дух на войне – великое дело, в конечном счете именно он все и решает. Вот я и говорю, территория – дело десятое, было бы за что драться. И если немцы сейчас возьмутся за ум, дадут русскому народу ясную программу, дадут вождя – все еще может ох как обернуться!

– Какой это к черту «вождь»? Генерал, перешедший на сторону противника, считался и будет считаться изменником при любом режиме, при любом государственном строе и любой форме правления. И выдвигать его в качестве…

– Да я, батенька, не о Власове говорю, не горячитесь, – возразил штаб-ротмистр. – Есть же другой вождь, законный! Вождь, так сказать, Божьей милостью, легитимный наследник престола, его императорское высочество Владимир Кириллович. Что бы вы там ни говорили, а русский народ без царя не может. Все-таки идея помазанника…

– Позвольте с вами не согласиться, – сказал Болховитинов. – В России я не видел монархических настроений… по крайней мере, у молодежи, с которой мне приходилось общаться более тесно. Смею вас уверить – «идея помазанника» не вызовет там сейчас ничего, кроме недоумения. Как это ни печально, советская молодежь вполне довольна существующим строем… хотя и видит все его недостатки. Главное в том, поймите правильно, что это их строй, они считают его своим, надеются улучшить со временем и не думают ни о каких радикальных переменах. Я уже не говорю о главном – сейчас, на третьем году войны, нелепо даже гадать о том, как встретят в России ту или иную политическую «программу», поддержанную немцами. От чьего бы имени она ни была провозглашена, для русского народа это будет немецкая программа – разработанная врагом…

Подобные разговоры ему уже приходилось вести и раньше, с другими знакомыми. Одни ругали немцев больше, другие меньше, одни делали ставку на Власова, другие – на Черчилля и Рузвельта, третьи уповали на неизбежные перемены в Советском Союзе после победоносного окончания войны и вспоминали декабристов; признаки этих перемен они видели уже сейчас – погоны в Красной Армии, совершенно новый тон советской пропаганды, вспомнившей наконец о царях и полководцах, и тому подобное. Люди эти были искренни в своем патриотизме, искренне хотели что-то понять, как-то разобраться в происходящем, – но как безнадежно далеки были они от той, настоящей, сегодняшней России!

Пожалуй, только здесь, снова очутившись среди соотечественников-изгнанников, в привычном когда-то эмигрантском мирке, Болховитинов полной мерой осознал свою потерю. И дело не в одной Тане, она была воплощением чего-то большего; он только теперь понял, что такое настоящая ностальгия – не те, прежние, туманные и романтические мечты о стране предков, которую он не знал, не помнил и считал своею скорее по традиции, – а вполне реальная, до смертной муки невыносимая тоска по родной земле. Тоска по ее климату, по июльскому зною и январским вьюгам, по ее солнцу, по ветру, по ее снегу и пыльным степным дорогам, по ее истерзанным бомбами городам и ее людям…

Однажды он от нечего делать забрел в кинотеатр возле Малостранской площади. Сеанс только что начался, показывали недельное обозрение – действия подводных лодок в Северной Атлантике, визит Геббельса в один из городов, пострадавших от террористических налетов, бои под Анцио, бои под Черкассами. Когда каменистый итальянский пейзаж внезапно сменился заснеженными приднепровскими полями, Болховитинов ощутил привычную глухую боль в груди. Расплескивались на снегу черные пятна разрывов, вьюжный ветер нес дым пожаров, подразделение штурмовых орудий спешно перебрасывалось к месту прорыва русских танков – колонна шла на большой скорости, видно было, как на повороте обледенелого грейдера резко заносит в сторону тяжелые гробоподобные корпуса «фердинандов». В зале дико и непривычно звучали названия черкасских сел, произносимых торопливым голосом немецкого диктора. А грейдер – весь в обледенелых, глянцево отсвечивающих на солнце колеях, разъезженный колесами и гусеницами, с высокой насыпью и бегущими вдоль нее покосившимися телеграфными столбами – был точь-в-точь как тот участок Куприяновского шоссе под Энском…

«Wochenschau»[19 - Здесь: еженедельный выпуск кинохроники (нем.).] окончилось, под разудалый чардаш выпорхнула на экран Марика Рёкк в окружении роя белокурых потаскушек. Болховитинов поднялся и стал молча протискиваться к выходу. Что он здесь делает, в этом душном зале кино – в Праге, в Протекторате, в «Крепости Европа»? Почему он не остался там прошлой осенью, почему не попытался достать фальшивые документы, дождаться русских? Как бы ни сложилась потом его судьба, он не имел права уезжать, он должен был оставаться на земле, в которой похоронены его предки.

В этот свой приезд сюда он с особой беспощадной ясностью увидел, каким чуждым стал теперь для него привычный когда-то, хотя и вызывавший недовольство и насмешку, но все же родной ему эмигрантский быт. Как он мог раньше дышать этим затхлым воздухом, находить общий язык с выпавшими из времени и реальности людьми? «Вождь Божьей милостью, его императорское высочество», надежды на «национальное возрождение»… Недавно крестная опять сказала ему: «Да ты и вовсе обольшевичился там за этот год, сударь мой, и что это ты, право, назад вернулся – уж оставался бы там, в своей Совдепии, коли так по сердцу пришлась…».

Он вышел на площадь, не спеша побрел к Карлову мосту. Посреди моста остановился, ежась от дующего вдоль Влтавы ледяного ветра, оглянулся на Малостранскую сторону, потом посмотрел на Староградскую. Стобашенная «Золотая Прага» лежала вокруг него на обоих берегах – прекрасный и чужой, бесконечно чужой город. Он смотрел на готические кровли и барочные купола и видел перед собой Энск – старые каштаны среди развалин, заросшие сиренью и акацией переулки, заводские трубы над взорванными корпусами цехов. То, с чем он соприкоснулся в далеком украинском городе, виделось ему теперь в каком-то совершенно новом свете, в грозном и ослепительном озарении извечной драмы человеческого подвига. Мог ли он сам остаться теперь прежним – он, прикоснувшийся к молнии, хотя бы на одно мгновение ощутивший всем своим существом жар и грозовую свежесть ее испепеляющего разряда?

Вернувшись в Дрезден в воскресенье утром, Болховитинов позвонил Риделю и узнал, что на работе полный бедлам – еще трое десятников получили повестки, фактически фирма остается без среднего технического персонала, старик грозится теперь разогнать по объектам всех инженеров, и пусть все идет в свинячью задницу, начиная от деловой репутации «Вернике Штрассенбау» и до тысячелетнего Великогерманского рейха.

– Если патрон заговорил таким языком, – заметил Болховитинов, – тогда это и в самом деле серьезно.

– А ты сомневался? Завтра сам во всем убедишься. Боюсь, старина, что золотые деньки Аранхуэса для нас миновали, хе-хе…

И в самом деле, в понедельник старый Вернике собрал сотрудников и объявил, что все проектные работы фирма прекращает, а господам инженерам придется отныне взять на себя функции прорабов, десятников и тому подобное – это уж как кому придется, в зависимости от объекта.

– Понимаю, что разумным такой способ использования ваших знаний не назовешь, – добавил он, – но убедить в этом вышестоящие инстанции я не сумел. «Никаких проектов» – было мне сказано, и сказано категорически. Даже в области вооружений фюрер дал указание прекратить все разработки, которые не обещают конкретных результатов в шестимесячный срок…

Далее шеф сказал, что пока еще плохо представляет себе, кого куда можно направить, и предложил сотрудникам представить предварительные соображения на этот счет – может быть, каждый подыщет себе объект, наиболее устраивающий его по тем или иным соображениям. Болховитинов сразу подумал про Остерберг – там пробивали какую-то штольню «промышленного назначения», как было сказано в проектном задании, – вероятно, для расположенного неподалеку оттуда фрейтальского сталелитейного завода. В Остерберге, насколько ему было известно, работали русские, он только не знал – военнопленные или «восточники».

Чтобы не вызывать подозрений, он выждал еще два дня, пока большинство объектов было распределено и страсти вокруг этого поутихли, и пришел к шефу.

– А куда же мы денем вас, дорогой Больхо-фити-нофф? – осведомился тот, по обыкновению произнеся его фамилию так, словно второй ее половиной была немецкая «Фитингоф».

– Да мне, в общем, все равно, – ответил он, – самые удобные места, насколько понимаю, уже разобраны? – Он подошел к плану окрестностей и стал изучать, словно впервые видел. – Конечно, осталось что похуже… Во Фрейталь, держу пари, никто не вызывался. Что у нас там – подземные сооружения? Я мог бы, хотя не совсем мой профиль…

– Остербергская штольня практически готова, теперь туда будут подводить эстакаду, это проще. Вы крайне меня обяжете, если возьмете этот объект – туда действительно не нашлось желающих, далековато, да и опасность в случае налета…

– Ну, от налета никто и нигде не гарантирован, – беззаботным тоном сказал Болховитинов, – а живу я в той стороне, мне ближе. А что за завод?

– О! – шеф уважительно поднял палец. – Одно из предприятий концерна Флик – легированная сталь и всякие такие штуки. Но к заводу вы не будете иметь никакого отношения, мы лишь субподрядчики, да и территориально это в стороне. Там, кстати, используется иностранная рабочая сила, в том числе русские – вам проще будет объясняться.

Так вопрос и решился. Вечером к Болховитинову пришел Ридель, принес бутылку сливовицы и сказал, что всегда был невысокого мнения о его, Кирилла, умственных способностях, но такой глупости не ожидал даже от него.

– Я уже почти договорился, что вместе пойдем на шоколадную фабрику – там действительно большая работа, они расширяют производство, строится новый цех и складские помещения. Так нет, черт его дернул выспаться на Фрейталь! А ко мне теперь подключили этого кретина Шреде!

– Шреде действительно кретин, я это еще на Украине понял.

– А ты думаешь, ты намного умнее? Ты из тех людей, которые сами усложняют себе жизнь! Ты вообще представляешь себе, что значит во время войны попасть на шоколадное производство? Я уж не говорю о том, что там полно баб!

– Воображаю, разгуляешься.

– Да уж будь спокоен. Но ты все-таки объясни, какая муха тебя укусила?

– Что тут объяснять, – Болховитинов пожал плечами. – Насчет твоих планов я не знал, а другие места были разобраны, вот я и подумал – а почему бы нет. Там русские работают, с ними мне будет проще.

– Ах, вот оно что, – Ридель понимающе покивал. – Ну, раз там твои русские, тогда все понятно. Я только тебе вот что скажу: не думай, что если ты легко отделался на Украине, то тебе и здесь все что угодно сойдет с рук.

– А что на Украине? Я там ничем противозаконным не занимался.

– Ты-то сам, может, и не занимался, хотя я в этом не уверен, но уж точно занимались твои друзья. Или скажем точнее – подружка. С которой ты, держу пари, так и не удосужился переспать.

– Послушай, Людвиг, – сказал Болховитинов. – Я понимаю, у каждого свои представления о границах хамства, но когда ты говоришь со мной, изволь… сдерживаться. Или забирай свою бутылку и проваливай к черту, чтобы я тебя здесь больше не видел!

– Ладно, ладно, не петушись. У тебя дурное настроение, я понимаю: ты уже сожалеешь об упущенных возможностях. Но утешься, время от времени я буду приносить тебе шоколадку и рассказывать об оргиях в упаковочном цехе. С тебя, мой целомудренный друг, хватит и этого. А сливовица совсем не плоха, верно?

– Югославская лучше.

– Согласен, но попробуй достань! Ее сейчас партизаны попивают. Скажи спасибо, что эту удалось организовать. Но ты все же поделился бы со мной своими планами касательно Фрейталя, вдруг что и подскажу, а?

– Никаких планов у меня нет, просто хотелось бы работать со своими соотечественниками.

– Ты уверен, что они признают тебя своим? Ну-ну. Нет, я отчасти тебя понимаю, что и говорить – мне тоже приятно бывает вдруг взять и встретить своего брата каканца…

– Кого встретить?

– Каканца, в смысле – выходца из доброй старой Какании. Моего, стало быть, земляка. Ты что, – спросил он, встретив непонимающий взгляд Болховитинова, – не читал Музиля?

– Не приходилось, а кто это?

– Ну что ты! Великий наш писатель, создал колоссальный роман, первый том которого никто не в состоянии одолеть. За других, впрочем, не поручусь; лично я не смог. Но, читая, получал массу удовольствия. Старую Австро-Венгрию он называет Каканией – у нас ведь эти две буквы – ка-ка, от «Король-кесарь», – входили в названия всех официальных учреждений, воинских частей и прочая. Королевско-кесарская почта, Королевско-кесарский Дебреценский полк легких улан, словом – сплошное кака. Музиль обыграл это совершенно гениально, ничего больше можно было уже и не писать. Но, признаюсь тебе, жить в Какании было легко и приятно, сейчас это уже вспоминается как неправдоподобный золотой век. Давай выпьем за прошлое, Кирилл, оно этого заслуживает. Сколько тебе было, когда началась война?

– Двадцать шесть, а что?

– Какие двадцать шесть, я имею в виду ту, первую!

– А-а. Год мне был тогда, так что я этого события не помню.

– Да, не успел ты, значит, пожить. Я-то захватил немного… гимназию, правда, закончил в шестнадцатом, тогда уже было гнусно. Все шло к черту. Но все-таки мирной жизни я немного попробовал, по-настоящему мирной… потом ведь ее больше не было – двадцатые, тридцатые годы, там уже такое пошло грандиозное похабство! И подумать, что два человека пустили Европу под откос – этот здешний идиот Вильгельм и наш старый пердун, его апостольское королевско-кесарское величество Франц-Иосиф.

– При чем тут они, разве в них было дело, – возразил Болховитинов. – Слишком много действовало факторов.

– Факторы факторами, но войну затеяли эти двое. Если все объяснять закулисными причинами, то можно и Гитлера освободить от ответственности – Версаль, дескать, мировой экономический кризис и тому подобное. Я помню, в Граце, еще студентом…

– В Граце? Ты же говорил, что кончал в Мюнхене.

– Да это уже потом, в Мюнхене я окончил строительный. А в Граце изучал химию – я ведь тебе рассказывал!
<< 1 ... 9 10 11 12 13 14 15 16 17 ... 20 >>
На страницу:
13 из 20