Сладостно и почетно
Юрий Слепухин
Третья книга тетралогии Ю. Г. Слепухина о Второй мировой войне. Действие происходит в Германии – с января 1943-го до весны 1945-го. Судьба Людмилы Земцевой, угнанной на принудительные работы в Германию, оказывается тесно связанной с судьбой капитана вермахта Эриха Дорнбергера – ученого-физика, вывезенного из «сталинградского котла» для работы в немецком «урановом проекте», ставшего участником «заговора генералов» 20 июля 1944-го. Подробно описано развитие заговора, наряду с вымышленными действуют исторические лица. Мистические неудачи попыток устранения Гитлера – непродуманность действий заговорщиков или неумолимый ход Истории? Людмила и Эрих полюбили друг друга, но их любовь не имеет будущего. Представлены антифашистские круги Германии, судьбы «остарбайтеров». Впервые в нашей литературе описана варварская бомбежка Дрездена союзниками. Роман в описании исторических событий строго документален.
Юрий Слепухин
Сладостно и почетно
Часть первая
Глава 1
Огневые позиции были оборудованы кое-как, наспех, немцы либо не ждали танкового удара на этом направлении, либо у них просто не оставалось уже ни времени, ни сил рыть орудийные окопы полного профиля, долбить кирками эту на полметра вглубь прокаленную лютым морозом землю; пушка стояла почти открыто, лишь для маскировки обвалованная как попало накиданными комьями грязного снега, она металась в перекрестье прицела, и низко летящий дым то и дело скрывал ее, но потом она снова появлялась в поле зрения – с каждым разом ближе. Вот сейчас… сейчас… Механик-водитель газовал по-славянски, на всю железку, их кидало вверх-вниз, тут под снегом были, видать, в августе еще понарытые окопчики, стрелковые ячейки, а может, и просто воронки – небольшие, от снарядов…
С двухсот примерно метров – уже были хорошо различимы у орудия фигурки в серо-зеленом – лейтенант наконец выстрелил, ударил осколочным, и хорошо ударил: пушка завалилась набок и серо-зеленых не стало. А потом громыхнуло под броневым днищем, заскрежетало железо, с хрустом разламываясь и сминаясь, танк со всего размаха ухнул куда-то вниз – но тут же выровнялся, попер дальше, утробно взревев двигателем на перегазовке.
Здесь дым был еще чернее и гуще: видно, загорелись аэродромные склады ГСМ; лейтенант припал к обрезиненному окуляру перископа, ничего не увидел и обеими руками толкнул вверх тяжелую броневую крышку командирского люка. По пояс высунувшись из башни, он сначала глянул налево, инстинктивно отворачивая лицо от косо секущего снега вперемешку с чадной масляной копотью (ну, точно, накрылись у фрицев горюче-смазочные); «сто шестая» обогнала их чуть не впритирку, лихо ныряя и раскачивая стволом пушки, и из-за сдвоенного рева обеих машин он не сразу услышал другой звук, менее привычный уху танкиста.
Звук сносило ветром, но он нарастал стремительно, словно разбухая. Лейтенант только успел повернуть голову, как прямо по курсу и наперерез выбежал из дыма большой трехмоторный самолет – он был совсем близко или показался ближе, чем в действительности, и не летел, а именно бежал – в снежной пыли от винтов, уже оторвав от земли хвостовой костыль. Это был транспортный «юнкерс» с неуклюжим коробчатым фюзеляжем, похожим на вагон, весь в больших буквах и цифрах, а посередке – огромный черный крест, окантованный белыми углами. Самолет мог, конечно, и только что приземлиться, но вряд ли: даже при такой видимости летчики не могли бы не увидеть сверху, что тут творится. Следовательно, «юнкерс» шел на взлет.
Все это лейтенант сообразил в долю секунды, соскальзывая на свое сиденье. Уже схватившись за маховичок поворота башни, он крикнул вниз, в чадную грохочущую темень боевого отсека:
– Правее, правее забирай! – и для пущей верности привычно пнул водителя в соответствующее направлению маневра плечо.
Машина крутнулась, резко тормознув правой гусеницей. Лейтенант, в азарте прикусив губу, яростно вертел маховичок ручного привода, ведя стволом длинной восьмидесятипятимиллиметровки вслед за удаляющимся уже самолетом.
– Термитный! – крикнул он заряжающему, прижавшись к налобнику прицела, и взял еще чуть правее, делая поправку на упреждение. Уже нажимая педаль спуска, он каким-то шестым чувством предугадал ошибку, промах; казенник пушки отлетел назад с чудовищным грохотом (люк так и оставался незакрытым) и снова пошел вперед – уже плавно, бесшумно; лязгнула вывалившаяся в мешок гильза, едко завоняло сгоревшим пироксилином. Лейтенант, горестно матюгнувшись, выглянул из люка и успел еще увидеть исчезающую в буране огромную крылатую тень.
Носилки Эриха Дорнбергера стояли на полу у самой переборки. Гофрированный дюраль гудел и резонировал, как огромная мембрана, а иногда что-то начинало звенеть тонко, по-комариному – непонятным образом все это было слышно даже сквозь рев моторов. Наверное, разболтавшаяся заклепка; удивительно, что эти старые колымаги еще летают. Дюраль был покрыт инеем, тонким слоем чистого и нежного снега, непорочная его белизна казалась здесь чем-то кощунственным, не укладывалась в сознании. В кабине пахло металлом и бензином, но еще сильнее был этот страшный запах, к которому он так и не смог привыкнуть там, внизу, – запах гниющих ран в неделями не менявшихся повязках, запах больного немытого человеческого тела. Запах не просто войны – запах проигранной войны, запах катастрофы, распада, гибели…
Итак, мы все же летим, сказал он себе с тем же отрешенным безразличием, с каким только что думал об ослабшей в своем гнезде заклепке, о живучести и выносливости старых Ю-52. Значит, этому все же удалось взлететь, произошло чудо – ненужное, непрошеное. По крайней мере, для него. Он не ждал и не надеялся. Ему лучше было бы умереть там, внизу, и гораздо раньше – в августе, в сентябре; блаженны умершие вовремя.
Данте был, в сущности, человеком без фантазии, сейчас это совершенно очевидно, даже если учитывать поправку на семьсот лет так называемого «прогресса». Капитан Дорнбергер закрыл глаза и снова увидел заснеженные развалины станции и жалких лачуг, бывших когда-то поселком Гумрак, длинные ряды примерзших к рельсам товарных вагонов, набитых ранеными, больными, обмороженными и сошедшими с ума, штабели трупов, которые уже не успевали хоронить, переполненные ампутированными конечностями выгребные ямы, «юнкерс» резко качнуло, но он снова выпрямился и продолжал лететь, монотонно подвывая перегруженными моторами. Неужели так и не собьют, подумал капитан.
Судя по времени, они уже должны были быть у западной оконечности «воздушного моста», по которому еще осуществлялась транспортная связь с районом окружения. Самолеты садились на ближайших прифронтовых аэродромах, выгружали раненых и сразу же, едва успев заправиться и погрузить продовольствие и боеприпасы для 6-й армии, вылетали обратно. С каждым днем самолетов оставалось все меньше, а летать приходилось дальше и дальше – сначала с Котельнического и Чернышковского аэродромов, потом из Зимовников, из Тацинской, из Миллерова…
Капитан пошевелился, пытаясь выпростать руку, чтобы посмотреть на часы; но сил не хватило, санитары при погрузке слишком плотно укутали его поверх шинели каким-то обрывком брезента. Сердце затрепыхалось, он почувствовал, как на лбу выступает холодная испарина, стало подташнивать. Вдобавок попытка шевельнуться разбередила раненую ногу – та ожила, стала опять наливаться тупой пульсирующей болью. Проклятое полено, подумал он, стискивая зубы, хоть бы его поскорее откромсали… Скажем прямо, остаться инвалидом в данной ситуации – не худший из вариантов. Непонятно только, зачем и кому понадобилось эвакуировать его из «котла» – какого-то вшивого армейского капитана, командира (бывшего) саперной роты (давно уже не существующей). Высшие чины, сплошь и рядом, безуспешно ждали эвакуации – начиная уже с конца ноября на этот счет были введены строжайшие правила. Несколько дней назад какой-то рехнувшийся полковник из штаба 11-го армейского корпуса ухитрился спрятаться на улетавшем самолете; его, естественно, расстреляли на месте, едва самолет приземлился, и незадачливый заяц был обнаружен. Командир корпуса, правда, требовал по радио, чтобы для расстрела его вернули в расположение части – дабы другим было неповадно; но это сочли излишним, доставка в «котел» каждого килограмма груза обходилась слишком дорого…
Лежащий рядом заворочался, толкая его носилки, долго кашлял сухим надрывным кашлем, потом выругался хрипло и обессиленно.
– Сколько мы уже летим? – спросил капитан, не поворачивая головы.
– Почти час, – отозвался сосед. – В Шахты, надо полагать. Ближе не осталось ни одного аэродрома.
– Тогда скоро посадка, – сказал Дорнбергер, вспомнив карту. До Шахтинского аэродрома от Гумрака около трехсот километров, час полета.
Но этот час прошел, а потом и другой, а они все еще были в воздухе. Простуженный сосед капитана Дорнбергера тоже выразил недоумение: похоже, что их решили доставить прямо за Днепр, это уж было прямое расточительство – транспортный самолет, один из тех немногих, от безотказной работы которых зависела боеспособность остатков окруженной армии, сейчас без толку сжигал драгоценный бензин над собственной территорией. Кто-то среди эвакуируемых был, вероятно, очень уж важной шишкой, хотя по-настоящему важные смылись уже давно, еще в конце ноября.
«Юнкерс» пошел на снижение в четырнадцать с минутами. Он еще катился, раскачиваясь и подпрыгивая на неровностях посадочной полосы, когда из двери пилотской кабины высунулся один из членов экипажа и крикнул, подражая интонациям кондукторов берлинского трамвая:
– Остановка «Запорожье», кому выходить, пожалуйста!
В Гумраке носилки с капитаном Дорнбергером засунули в фюзеляж одними из последних, поэтому здесь при выгрузке он оказался среди первых. Следом вынесли его простуженного соседа – капитан успел увидеть алый лацкан и толстое серебряное плетение генеральского погона. Я был прав, подумал он, и наверняка он здесь не один. Пока военнопленные из команды аэродромного обслуживания несли его к стоящему поодаль госпитальному автобусу, он повернул голову и увидел рядом два штабных лимузина в облупленном зимнем камуфляже – простуженного генерала понесли к одному из них, туда же направился в сопровождении медсестры еще один из прилетевших. Узнав начальника инженерной службы армии полковника Зелле, Дорнбергер еще раз подивился, как это ему – капитану – довелось попасть в число пассажиров столь явного спецрейса.
С погрузкой в автобус задерживались: возможно, там не хватило мест или шла какая-то проверка. Носилки капитана спустили на снег рядом с другими, он с усилием высвободил руку из меховой рукавицы, потрогал снег – мокрый, талый. Здесь было не по-январски тепло, вероятно один-два градуса выше нуля. Над аэродромом уже опускались синеватые сумерки. Дорнбергер посмотрел на часы, было всего три. Он подумал, что в России вообще темнеет удивительно рано, но тут же сообразил – время-то берлинское, без поправки на два часовых пояса. На самом деле, значит, уже пять – что ж, это ближе к истине. Прошли на посадку еще два «юнкерса», почти один за другим. С темнеющего неба легко падала какая-то тончайшая изморось – мелкий дождь или талый снег, было совсем тепло. А там, на востоке, над Гумраком, над Воропоновом, над Городищем, над мертвыми руинами Сталинграда, неподвижно стыл прокаленный двадцатиградусными морозами воздух, и стужа казалась еще страшнее от висящего низко над степным горизонтом алого ледяного солнца. Это лишь в последнюю ночь погода резко изменилась – подул сильный юго-западный ветер, потеплело, пошел снег; утром началась метель, оказавшаяся для него спасительной. Еще накануне – при хорошей видимости – их самолету не удалось бы ускользнуть. А видимость оставалась отличной весь последний месяц, сотрудники штаба то и дело подходили к барометру, стучали по стеклу, надеясь, что стрелка сдвинется влево хоть на миллиметр, предвещая оттепель; но стрелка стояла как примерзшая, оттепелей не было, природа в таких случаях особенно беспощадна к людям. Капитан вспомнил, как один офицер из группы армий «Север» рассказывал о небывалых прошлогодних морозах под Ленинградом, – страшно представить, во что обошелся этот каприз погоды жителям блокированного города. А теперь пришла наша очередь; мир устроен куда более справедливо, чем принято думать. И это уже не назовешь капризом, здесь скорее усматриваешь жестокую закономерность: сам климат этой оскверненной нами страны вымораживает нас, как русские крестьянки морозят поселившихся в избе тараканов…
На него опять накатила обморочная слабость, вернулось притупившееся было на время чувство мучительного голода, но сознание оставалось удивительно ясным, даже обострилось. Словно выходя из отупения последних недель, капитан Дорнбергер начинал медленно осознавать то, во что еще не верилось ни в воздухе, ни там, на земле, когда он впервые узнал, что назначен к эвакуации. Он вдруг поверил, что действительно спасся, вырвался, унес ноги. Там, в «котле», он не хотел этого (отчасти потому, что давно приучил себя не хотеть недостижимого), и ничего не предпринимал для собственного спасения. Хотя предпринимать было практически нечего, некоторые все же пытались. Он – нет. Отнюдь не во имя каких-либо высоких идеалов, и даже не потому, что прекрасно отдавал себе отчет в бессмысленности всяких попыток самоспасения. Просто ему давно уже было наплевать. По сути дела, не оставалось ради чего жить. И странно, какой нерассуждающей животной радостью медленно входила сейчас в него несмелая мысль о том, что это еще не все, что ему еще суждено пожить какое-то время – даже под этим равнодушным небом, даже на этой страшной земле… Холодная капля щекотно скатилась по виску, он поднял руку, чтобы обтереть мокрое от талого снега лицо, и понял, что это не снег и не дождь, у него просто текли слезы.
Подошел еще один автобус, раненых стали грузить. Немолодая медсестра с серым от усталости лицом, обходя ряды носилок, задержалась возле Дорнбергера и, наклонившись, вложила ему в губы какую-то круглую лепешечку.
– Возьмите в рот, – сказала она заученно, – сосите до растворения или медленно разжуйте, это тонизирует…
Он не сразу ощутил вкус, но тут же гортань стиснуло голодной судорогой, он стал жадно сосать, это оказалась шоко-кола.
– …Спокойно, спокойно, – продолжала сестра усталым голосом, видимо повторяя то, что уже говорила сотне других раненых, – с вами все в порядке, сейчас вы пройдете санитарную обработку и перевязку, получите горячую пищу, на родину вас отправят ближайшим поездом, завтра или послезавтра…
– Скажите, сестра, – с трудом выговорил капитан, – какое сегодня число?
– Сегодня девятнадцатое, – ответила та, уже отходя к следующему, и уточнила, словно не будучи уверенной, что они там, в «котле», сохранили еще способность вести счет месяцев: – Девятнадцатое января тысяча девятьсот сорок третьего года…
Тем временем к уже разгруженному «юнкерсу» подошел фельдфебель аэродромной охраны и спросил командира корабля, лейтенанта Фрелиха. Командир, только что вышедший из кабины, глянул на него вопросительно.
– Господина лейтенанта просят безотлагательно явиться к коменданту аэродрома! – вытянувшись, доложил фельдфебель. – С вашего позволения, я провожу.
– К коменданту, меня? – Фрелих недоуменно пожал плечами и окликнул второго пилота: – Хорст, я схожу узнаю, а ты тут поторопи с заправкой, и пусть Клаус не забудет проверить давление в левой масломагистрали. Я быстро!
В помещении комендатуры его встретил штурмфюрер в серо-зеленой полевой форме войск СС.
– Это вы, что ли, здешний комендант? – спросил летчик.
– Комендант вышел, – ответил эсэсовец и добавил негромко, будничным тоном: – Вы арестованы, попрошу сдать оружие.
– Что-что? – летчик улыбнулся. – Вроде бы еще не первое апреля, а? Так мне коменданта дожидаться здесь, что ли? На черта я ему сдался, не понимаю. Еле на ногах держусь – второй рейс без отдыха, а оттуда сегодня выскочили буквально у ивана из-под гусениц – один уже выехал прямо на взлетную полосу, еще бы минута, и…
– Сдайте оружие, Фрелих, – повторил штурмфюрер.
Только теперь до лейтенанта наконец дошло. Он умолк, словно поперхнувшись, рука его поползла к кобуре – но сзади уже навалились, пригнули, заламывая локти; он стал вырываться, почувствовал на запястьях холодок металла, негромкий отчетливый щелчок. Штурмфюрер, подойдя вплотную, наискось – от правого плеча к поясу – раздернул молнию лётного комбинезона и сорвал с мундира Фрелиха Железный крест.
– Ты, дерьмовая тыловая вошь, – выдавил сквозь зубы лейтенант. – Интересно, чем ты занимался в то время, когда мы возили десанты на Крит! Крамолу искал у баб под юбками?
– В машину его, – тем же будничным тоном бросил штурмфюрер, направляясь к двери.
Нет, Фрелих действительно ничего не понимал. С кем-нибудь спутали? Фамилия обычная, лейтенантов с такой фамилией наверняка наберется в люфтваффе не одна сотня; вполне возможно, кто-то там чего-то натворил, а прихватили сгоряча его… тем более, даже не в районе дислокации эскадрильи, это уж явно показывает, что здесь ошибка. Если бы речь шла о нем, то там бы и взяли, на месте. Ерунда какая-то, думал лейтенант, сидя на заднем сиденье между двух каменно зажавших его плечами гефеповцев[1 - «Гефепо» – сокр. от «Geheime Feldpolizei» (нем.) – тайная полевая полиция, военное гестапо.], лишь бы поскорее на допрос, уж следователь темнить не станет…
Так оно и получилось. Фрелиха привезли, тщательно обыскали, отобрали все, что положено отбирать у арестованного, и в одном мундире – уже без ремня и погонов – заперли в одиночке. А через полчаса, не успел он еще и освоиться на новом месте, его вызвали на допрос.
– Вы, конечно, удивлены, – сказал следователь, – и считаете случившееся недоразумением? Верно, Фрелих. Я тоже склонен думать, что это не более чем недоразумение.
– Черт побери! – воскликнул сразу повеселевший лейтенант, – А я и не сомневался ни на минуту!