Мы объединялись в нашей грусти. Не скрывая чувств, мы заботились друг о друге с той предупредительностью и нежностью, какая переполняет близких людей после долгой-долгой разлуки.
В такие дни, точнее – ночи, я спала в родительской постели с папой. Это наслаждение, пожалуй, было сильней и глубже, чем печаль по отсутствующей маме – притом, что печалило меня вовсе не её отсутствие, а печаль папы, которую он тщетно пытался скрыть.
Мне до умопомрачения нравилось лежать щекой на папиной крепкой мохнатой груди: одна его рука обнимала меня за плечо, другая теребила мои длинные волосы или гладила по щеке. От папы пахло душистым мылом или одеколоном, которым он растирал щёки после бритья, и ароматным трубочным табаком.
Однажды мама, глядя в телевизор, заметила, что, по её мнению, трубку курят исключительно мужественные мужчины, а папиросы и любой дурак курить может. С тех пор папа курил только трубку. Тогда меня несколько задело и это мамино замечание, и папин немедленный отклик на него – я-то считала папу образцом мужественности во всех отношениях. У меня не вызывало сомнений, что настоящий мужчина должен выглядеть именно так, как мой папа. И поведение, и манеры его, которые отличались сдержанностью, деликатностью, уважительностью ко всем окружающим и всему окружающему, в моём понимании были не иначе как прямым проявлением той внутренней силы, что и является признаком настоящего мужчины. И умение делать абсолютно всё – от стирки, глажки и готовки до строительства шалаша в лесу, управления моторной лодкой, рыбалки и охоты – тоже, разумеется, причислялось мною к этим самым признакам.
Лежала я в такие ночи на папиной груди совершенно счастливая, не думая ни о чём, что не касалось нашего общения – боясь спугнуть опасениями, ожиданиями, или какими-то другими чувствами и мыслями этот прекрасный момент «здесь и сейчас». О чём мы только с ним ни говорили! Больше, правда, мне нравилось, когда говорит папа. Да и что я могла ему рассказать: как придурок Лёнька насыпал кнопок на стул нашей русице – моей любимой учительнице, или Колька на уроке химии что-то подмешал в порошок, с которым мы должны были проводить опыты?.. Это всё папа и без меня знал – из своего детства. Зато папины рассказы открывали мне целую вселенную, ключ к которой имел только он, и которая без него так и осталась бы сокрытой от меня.
Папа пересказывал мне разные интересные истории: и длинные, с продолжением, романы, и короткие рассказы – всё, что проходило через его руки в редакции крупного литературного журнала, и многое из чего так и не попадало тогда в печать. Моё богатое воображение тут же переводило звуковой ряд в визуальный, и я оказывалась в неком параллельном мире, населённом другими людьми, живущими другой жизнью, по другим правилам. У этих людей были необычные имена. А если даже и обычные, привычные, то звучали они всё равно как-то по-другому, не буднично, и жизнь у них была совсем необычной, небудничной. Я закрывала глаза, чтобы лучше видеть подробности происходящего в папиных историях – так, вероятно, и засыпала. И сны мои, скорей всего, становились продолжением тех рассказов, потому что в них, в моих снах, как и в папиных историях, обитали только красивые, благородные люди, живущие идеалами красоты и благородства, и совершающие красивые, благородные поступки.
Ещё в мамино отсутствие папа мог меня купать, как в детстве – едва мне исполнилось десять, мама запретила нам эти процедуры. Так вот, когда её не было, я просила искупать меня каждый вечер.
У меня уже пробивались волосы в нужных местах и наливались молочные железы. Я этим страшно гордилась перед папой и нарочно ойкала, когда он касался мочалкой груди, и говорила:
– Осторожней, пожалуйста!
По-прежнему папа в определённый момент говорил:
– Так, попку и кнопку мой сама.
Как-то я сказала:
– А ребята называют это писькой.
– Это грубо, – сказал папа.
– А что не грубо, – спросила я, – писечка?
Он засмеялся:
– Это не грубо, только не везде стоит произносить подобные слова.
– А с тобой можно? – Спросила я.
– Со мной можно, – сказал папа.
– А почему ты не можешь помыть мне… кнопку?
– Потому, что девочка должна уметь делать это сама.
Но мне хотелось, чтобы папа всё же как-нибудь нарушил это установленное кем-то правило…
* * *
Однажды мы поехали отдыхать в Крым.
Я перешла в седьмой класс и романтизма во мне к тому времени только прибавилось, хоть больше, казалось, уже некуда.
Меня приводило в восторг всё. Абсолютно всё. И ясное синее небо, и апоплексический ливень, который мог невесть откуда рухнуть вдруг среди дня, и жёлтый песок городского пляжа, и коричневые скалы Коктебеля, и роскошный ресторан «Астория» с белыми крахмальными скатертями и салфетками трубочкой, и нежная варёная кукуруза, купленная на набережной у какой-нибудь приветливой и аппетитной тёти, и совершенно невообразимый где-нибудь в Москве южный рынок… Но главное – это весёлые и счастливые мама с папой.
Мы снимали комнату в частном доме недалеко от моря – мы всегда останавливались у одних и тех же хозяев.
Дом, в котором мы жили, был окружён огромным фруктовым садом, и нам иногда предлагали собрать абрикосы или яблоки – для себя, сколько надо, а чтобы не платить за них, поработать немного на хозяев.
Как-то мы отправляли на чердак собранные яблоки – я подавала снизу корзины, папа поднимал их по стремянке, приставленной к фронтону крыши, к небольшой квадратной дверке в нём, а мама раскладывали их в соломе наверху.
Прошло какое-то время, а папа всё не появлялся мне навстречу. Я стала подниматься по ступенькам, с трудом таща нелёгкий груз. На середине пути я вдруг услышала мамины сдавленные стоны и хриплый папин голос. Он повторял всё время одно и то же – что-то вроде: «милая, милая моя, любимая, тебе же хорошо со мной?.. скажи, тебе хорошо?.. моя милая, я люблю тебя… как?.. скажи, как?.. я люблю, люблю тебя…»
Я спустилась с лестницы, пошла в нашу комнату и села на свою раскладушку. В душе царило полное смятение, а в голове мутилось, как при высокой температуре. Жар волной прокатился по всему телу, потом постепенно сосредоточился в одном месте – в паху – и пульсировал с частотой ударов сердца. Моя ладонь безотчётно легла между ног, словно желая прикрыть источник огня, загасить разгорающееся там пламя. Но вместо этого возникли совершенно новые ощущения – прикосновение вызвало судороги по всему низу живота, пальцы просились дальше и дальше. Я раздвинула ноги и положила руку в трусики – там было горячо и влажно.
Кончилось всё сладкими содроганиями, исходящими откуда-то из неведомых доселе глубин моего нутра.
Я пришла в себя, когда услышала, что на крыльцо кто-то поднимается. Вошёл папа.
– Что с тобой, – спросил он, – устала?
– Немного, – сказала я.
* * *
Мне часто хотелось, чтобы папа, купая меня, прикоснулся к тому месту, которое оказалось источником столь приятных, ни с чем другим не сравнимых ощущений. Однажды я набралась смелости и сказала:
– Погладь меня вот тут.
– Что это ты вдруг? – Удивился папа.
– Ну погладь. – И я положила его ладонь себе между ног.
– Ты понимаешь, что это такое? – Спросил папа, серьёзно глядя на меня.
– Мне приятно, – сказала я, – когда здесь гладят.
– И кто же тебя здесь гладит?
– Я сама. – Не стану же я говорить папе о наших с Пашей прошлолетних опытах!..
– Только сама?
– Конечно, только сама… но я хочу, чтобы ты…
– Нет, – сказал папа и вышел.
Больше он не купал меня с тех пор.
– Ты уже взрослая, – говорил он.
* * *