– Ты сейчас тоже получишь! – пригрозила она. – И наплевать, мой ты ребенок или не мой! – Она схватила Пиколу, резко ее развернула, и тут спасительная булавка отстегнулась и из-под платья выползла окровавленная тряпица. Мама растерянно заморгала глазами, хлыст в ее руке так и застыл. – Какого черта? Что тут происходит?
Фрида зарыдала. Я, уже готовившаяся в свою очередь принять наказание, принялась торопливо объяснять:
– У нее кровь сильно текла. Мы просто хотели кровь остановить!
Мама повернулась к Фриде в поисках подтверждения, и та кивнула:
– Ну да, у нее министрация. А мы ей просто помочь хотели.
Мама тут же отпустила Пиколу и некоторое время молча смотрела на нее. Затем она притянула ее и Фриду к себе, прижимая их головы к своему животу. Глаза у нее были виноватые.
– Ну, хорошо, хорошо. Ну, довольно плакать. Я же не знала. Ну, хватит, хватит. Идемте-ка в дом. И ты, Розмари, тоже домой ступай. Концерт окончен.
Мы потащились в дом – всхлипывающая Фрида, Пикола с белым хвостом, торчащим из-под платья, и я с перепачканными штанишками этой девочки-ставшей-женщиной в руках.
Мама сразу затолкнула Пиколу в ванную, забрала у меня ее штаны и закрыла за собой дверь. Было слышно, как плещет льющаяся в ванну вода.
– Как ты думаешь, может, она ее утопить решила?
– Ну и дура ты, Клодия! Она просто хочет ее вымыть и одежки ее выстирать.
– Может, нам тогда Розмари побить?
– Нет. Оставь ее в покое.
Шум льющейся воды стал еще сильнее, но он не мог заглушить чудесную музыку маминого смеха.
Той ночью мы лежали в постели очень тихо, почти неподвижно, исполненные благоговейного трепета: у Пиколы была самая настоящая министрация! Она казалась нам очень взрослой и почти святой. Пикола, видно, и сама чувствовала нечто подобное, но командовать нами все равно не собиралась, несмотря на то что заняла в нашей компании куда более высокое положение.
Она довольно долго лежала молча, потом очень тихо спросила:
– А что, я теперь взаправду могу ребеночка родить?
– Конечно, можешь, – сонным голосом откликнулась Фрида. – Еще бы.
– Но… как? – Пикола, похоже, была настолько потрясена, что голос ее не слушался и звучал невыразительно.
– Ой, ну для начала тебя кто-то полюбить должен, – сказала Фрида.
– Ах так…
И Пикола снова надолго замолчала, обдумывая ответ Фриды. Я тоже размышляла на эту тему. Мне казалось, что в этом наверняка должен будет участвовать некий «мой мужчина», который, прежде чем меня оставить, меня полюбит. Но ни о каких младенцах в материных песнях и речи не было. Может, поэтому женщины, о которых пела мама, и были такими грустными? Наверное, мужчины оставляли их раньше, чем они успевали родить ребеночка.
И тут Пикола задала вопрос, который мне никогда и в голову не приходил:
– А как это сделать? Ну, то есть, как сделать, чтобы тебя кто-то полюбил?
Но Фрида не ответила: она уже спала. А я ответа на этот вопрос не знала.
ВОТИХДОМОНЗЕЛЕНЫЙСБЕЛЫМ
АДВЕРЬКРАСНАЯОНОЧЕНЬХОРОШЕНЬКИЙ
ОЧЕНЬХОРОШЕНЬКИЙОЧЕНЬХОРОШЕНЬ
КИЙХОРОШЕНЬКИЙХОРОШЕНЬ
В юго-восточной части города Лорейн, штат Огайо, где Бродвей пересекается с Тридцать пятой улицей, есть заброшенный склад. Его здание не сливается ни с висящим над ним свинцовым небом, ни с серыми щитовыми домиками, стоящими вокруг, ни с черными телефонными столбами. Наоборот, он скорее бросится прохожему в глаза своим раздражающим и одновременно чрезвычайно унылым видом. Приезжие, попав в наш небольшой городок, всегда удивляются, почему такой ужасный дом до сих пор не снесли, а местные, особенно живущие по соседству, попросту отворачиваются, проходя мимо него. Одно время на первом этаже этого дома размещалась пиццерия, и возле нее вечно слонялись подростки, кучками скапливавшиеся на углу.
Эти юнцы собирались там, чтобы похвастать своей сексуальной мощью, выкурить сигарету и придумать какую-нибудь не слишком дерзкую выходку. Сигаретный дым они старались вдохнуть как можно глубже, чтобы он заполнил их легкие, заставил сердце биться быстрее и помог справиться с дрожью в бедрах и удержать на крючке бьющую через край энергию юности. Двигались и смеялись они с нарочитой медлительностью, зато пепел с сигарет стряхивали чересчур быстро и часто, чем вызывали насмешки тех, кто уже не был новичком в курении. Впрочем, задолго до того, как подростки стали курить на углу, красуясь друг перед другом, здание бывшего склада арендовал скромный булочник-венгр, славившийся среди местных своими бриошами и рогаликами с маком.
До этого там был самый настоящий офис по торговле недвижимостью, а еще раньше здание прибрали к рукам какие-то цыгане, используя его как основную базу для своих темных делишек. Именно благодаря этой цыганской семье большая зеркальная витрина и приобрела вполне определенный характер, чего впоследствии никогда больше не наблюдалось. Витрину увешали бархатными шторами и восточными коврами, и среди них по очереди сидели цыганские девушки и смотрели на улицу. Время от времени они улыбались, подмигивали или кивали кому-то из прохожих, но в основном просто сидели и смотрели, и та нагота, что отчетливо виднелась в их глазах, была тщательно скрыта весьма прихотливыми нарядами с длинными рукавами и юбкой в пол.
Жители квартала cменялись так быстро, что теперь, наверное, никто уже и не помнил, что еще раньше, до цыганской семьи, до булочника, до собиравшихся стайками подростков, там, в передней части склада, проживало семейство Бридлав, по прихоти риелтора вынужденное гнездиться, а точнее мучиться, всем скопом в одной комнате. В эту неуютную коробку со стенами цвета бурой картофельной шелухи они входили и выходили, ничем не тревожа ни своих соседей, ни комиссию по трудоустройству, а в офисе мэра о них, по-моему, и вовсе известно не было. Каждый член этого семейства обитал как бы в собственной скорлупе, создавая собственный рисунок на лоскутном одеяле окружавшей его действительности и собирая по кусочкам необходимый опыт и необходимую информацию. Из крошечных впечатлений, словно подобранных друг у друга, они старались создать некую видимость семьи и всеми силами ее поддерживать; и они действительно как-то уживались, несмотря на все различия.
План жилого помещения в бывшем складе был столь же лишен воображения, сколь его лишен был и хозяин здания, грек, первый из нескольких поколений местных греческих землевладельцев. Большая «складская», или «магазинная», территория была разделена пополам тонкой дощатой перегородкой, не доходившей до потолка. В одной части находилась гостиная, которую семейство Бридлав почему-то называло «передней», а во второй была спальня, в которой, собственно, и проходила основная жизнь. В передней комнате стояли два дивана, пианино и маленькая искусственная елка, украшенная к Рождеству и покрытая слоем пыли, поскольку торчала там по крайней мере года два. В спальне было три кровати: две узкие железные койки для четырнадцатилетнего Сэмми и одиннадцатилетней Пиколы и большая двуспальная кровать для Чолли и миссис Бридлав. Посреди комнаты возвышалась угольная печка, обеспечивавшая относительно равномерное распределение тепла. Вдоль стен стояли чемоданы, стулья, узкий боковой столик и фанерный гардероб. Кухня находилась в отдельном помещении на задах самой квартирки. Ванной не было вообще. Имелся только унитаз, спрятанный в укромном местечке и незаметный для глаз, но не для ушей.
Собственно, о меблировке этой квартиры больше и сказать нечего. Все имевшиеся там вещи были абсолютно безликими, поскольку их создали, привезли и продали те, кто пребывал в различных состояниях жадности, равнодушия и невнимательности. Эта мебель успела состариться, так ни для кого и не став привычной. Люди владели ею, не понимая и не чувствуя ее. Здесь никто никогда не терял монетку или брошку, которые могли бы завалиться между подушками дивана, а человек потом с удивлением вспоминал, как потерял или нашел утраченную вещицу. Здесь никто никогда, щелкнув пальцами, не восклицал: «Ну надо же, она ведь только что была на мне! Я сидела там и разговаривала с…» или: «Да вот же она! Должно быть, завалилась за подушку, пока я ребенка кормила!» Ни на одной из этих железных кроватей никто никогда не рожал, и никто никогда не вспоминал с любовью, как рожденный здесь малыш отрывал куски жутких обоев цвета картофельных очистков, когда стал вставать и учиться ходить. Здесь никто никогда не вспоминал, как шустрые детишки прилепляли под столешницу комки жвачки.
И никогда подвыпивший друг семьи, какой-нибудь толстяк с мощной шеей, неженатый и прожорливый, – господи, если бы вы только знали, сколько он ест! – не садился здесь за фортепьяно, чтобы сыграть «Ты мое солнышко». И ни одна девочка, глядя на рождественскую елочку, не вспоминала, как и когда она ее украшала, и не удивлялась, удержится ли на ветке голубой шарик, и не ждала, чтобы снова пришел ОН и посмотрел, как красиво она развесила игрушки.
Нет, среди этих предметов не сохранилось никаких воспоминаний, и уж тем более таких, которые полагалось лелеять. Иногда, правда, тот или иной предмет вызывал некую физическую реакцию – вроде изжоги или испарины на шее, – если вдруг приходили на память обстоятельства, связанные с его появлением здесь. Диван, например, был куплен новым, но обивка успела расползтись – и как раз поперек спинки – уже к моменту доставки, а магазин брать на себя ответственность за это не пожелал… «Послушай, приятель, с ним же все было о’кей, когда его в кузов ставили. А раз уж мебель в грузовик погрузили, магазин за нее никакой ответственности не несет…» Изо рта продавца пахло листерином и сигаретами «Лаки Страйк». «Но я-то диван новым покупал! Зачем мне драный?» У покупателя умоляющий взгляд и окаменевшие от страха яички. «М-да, дела у тебя, приятель, полное дерьмо, скажу я тебе. Полное дерьмо…»
Купленный диван с порванной обивкой вы, конечно, можете возненавидеть – то есть, если вы вообще способны возненавидеть диван, – но ваши переживания никакого значения не имеют. Вам по-прежнему придется отдавать за него по четыре доллара восемьдесят центов в месяц. А когда приходится отдавать по четыре доллара восемьдесят центов в месяц за диван, у которого на спинке с самого начала дыра, что к тому же крайне обидно и унизительно, то какая уж тут радость от подобной покупки. Всем известно, что отвратительный запах всеобщей безрадостности способен пропитать все вокруг. Именно она, эта вонючая безрадостность бытия, мешает вам заново покрасить дощатую перегородку; мешает купить подходящий кусок материи и обить кресло; мешает зашить пресловутую прореху на спинке дивана, и прореха со временем превращается в большую дыру, а та – в зияющую пропасть, и на дне этой пропасти виднеется дешевая рама и еще более дешевая ткань, которой обтянута задняя стенка дивана. Когда спишь на таком диване, то и выспаться как следует не можешь. А если занимаешься на нем любовью, то все время чего-то опасаешься, делаешь все как бы украдкой. Рваный диван в доме – словно больной зуб, который не желает страдать в одиночестве и старается распространить свою боль на все прочие части тела, делая дыхание затрудненным, зрение ограниченным, а нервы неспокойными. Подобное воздействие на все вокруг оказывает и любой ненавидимый предмет мебели, исподтишка создавая всевозможные неудобства и всячески ограничивая удовольствие, получаемое от иных вещей, с данным предметом мебели никак не связанных.
Единственной живой вещью в доме Бридлавов была угольная печь, жившая своей жизнью, не зависящей ни от других вещей, ни от людей; огонь в ней «горел», «не горел» или «был притушен» в зависимости от ее собственных желаний, хотя именно это семейство кормило ее углем и знало все особенности ее «диеты»: насыпать уголь понемножку, не уплотнять его и не переполнять топку… Огонь в печи, казалось, жил, спал или умирал в соответствии с собственными планами и намерениями. По утрам, впрочем, ему почему-то почти всегда хотелось умереть.
ВОТСЕМЬЯЧТОЖИВЕТВЭТОМБЕЛОЗЕЛЕНОМДОМИКЕМАТЬОТЕЦДИК ИДЖЕЙНОНИОЧЕНЬСЧА
Семейство Бридлав проживало в передней части складского помещения вовсе не потому, что у них возникли временные трудности, связанные с сокращениями на фабрике. Они поселились там, потому что были бедные и чернокожие, а оставались – потому что считали себя безобразными. Хотя их бедность была вполне традиционной и точно так же, как у всех, сводила на нет все результаты их трудов. Во всяком случае, их бедность никому не казалась ни смешной, ни уникальной. А вот их некрасивость и впрямь была поразительной. Точнее, их общее безобразие. Да они и сами были уверены, что являются образцом безжалостно-агрессивного безобразия. За исключением отца семейства, Чолли, чье безобразие (следствие отчаяния, беспутства и насилия, направленного на мелкие предметы и слабых людей) превратилось в манеру поведения, все остальные члены семьи – миссис Бридлав, Сэмми Бридлав и Пикола Бридлав – просто носили свое безобразие как платье, хотя их неотъемлемой чертой оно не являлось. У них были маленькие глазки, поставленные очень близко, чуть ли не рядом, низко нависающие лбы. Линия роста волос на лбу тоже была очень низкой и казалась какой-то особенно неровной и неопрятной по контрасту с очень прямыми тяжелыми бровями, почти смыкавшимися на переносице. Носы у всех Бридлавов были довольно тонкие, но крючковатые, с нагло открытыми ноздрями. Скулы высокие, а уши настолько оттопыренные, что казались повернутыми вперед. Хорошей формы губы привлекали внимание не столько к себе, сколько к остальному лицу, ибо очень на нем выделялись. Бывало, смотришь на это семейство и удивляешься: ну почему они все такие безобразные? А потом приглядишься – и тебе уже кажется, что причины для подобного утверждения вовсе и нет. Вот тогда ты и начинаешь понимать: все дело в том, что они сами убеждены в своей уродливости. Такое ощущение, будто некий повелитель, таинственный и всезнающий, вручил каждому из них этакий «плащ безобразия» и велел носить, не снимая. И они безропотно его приказу подчинились. А он еще и припечатал их словами: «Вы же все такие уроды!» Они огляделись и поняли, что возразить им нечего, что собственное безобразие и впрямь глядит на них из каждой витрины, с каждого киноэкрана, из глаз каждого прохожего. И, сказав со вздохом: «Да, он прав», они накинули на плечи выданные им «плащи безобразия» и пошли в них по миру. Но каждый обращался с этим плащом по-своему. Миссис Бридлав, например, воспринимала его как театральный реквизит, используемый, чтобы подчеркнуть характер того персонажа, который она для себя выбрала, – роль этакой мученицы. Сэмми использовал свой «плащ безобразия» как оружие, желая причинить боль другим людям. Он и поведение свое в целом к этому приспособил, и приятелей себе выбирал по тому же принципу: таких, кого всяческое безобразие очаровывало или сбивало с толку. Ну а Пикола под своим «плащом» просто пряталась. Пряталась, как прячутся под маской, под вуалью, под покрывалом, и лишь изредка выглядывала из-под своей «паранджи», а потом почти сразу же возвращалась в укрытие.
И вот октябрьским субботним утром члены семейства Бридлав один за другим начали потихоньку выползать из своих сновидений о богатстве, о мести за убогую жизнь и вновь погружаться в безликую нищету своего жилища, устроенного в передней части бывшего склада.
* * *
Миссис Бридлав, бесшумно выскользнув из постели, надела свитер прямо на ночную сорочку (которая когда-то была полноценным дневным платьем) и направилась на кухню, громко топая по линолеуму здоровой ногой; вторая ее нога, искалеченная в раннем детстве, пришепетывала в такт, легко касаясь линолеума. На кухне миссис Бридлав тут же принялась греметь дверцами, кранами и сковородками. Шум она, правда, подняла вполне терпимый, однако угрозы вызвала весьма громогласные. Услышав их, Пикола открыла глаза и замерла, уставившись на холодную угольную печку. Выразив свое недовольство, Чолли еще что-то пробормотал невнятно, повозился в кровати и снова затих.
Пикола через всю комнату чувствовала исходивший от отца запах виски. Тем временем грохот на кухне стал громче и отчетливее. В нем явно чувствовалась некая направленность и цель, но к приготовлению завтрака все это никакого отношения не имело. Понимание того, что мать неспроста так разбушевалась, было для Пиколы подкреплено многочисленными свидетельствами прошлого, и она даже живот втянула, стараясь дышать как можно тише.
Дело в том, что Чолли накануне пришел домой вусмерть пьяным. К сожалению, он был настолько пьян, что даже скандал устроить оказался не в состоянии, и теперь скандалом грозило сегодняшнее утро. А поскольку спонтанного сражения не получилось, нынешнее будет излишне рассчитанным, лишенным вдохновения, а значит, поистине ужасным.
Миссис Бридлав быстро вошла в комнату и остановилась у изножья кровати, на которой лежал Чолли.
– В этом доме хоть кто-нибудь способен принести кусок угля? – грозно спросила она, но Чолли даже не пошевелился. – Ты меня слышишь?
Миссис Бридлав дернула Чолли за ногу. Он медленно открыл глаза и уставился на нее. Глаза у Чолли были красные, угрожающие. Безусловно, самые страшные глаза в городе.
– У-у-у, женщина!