Но не я одна глядела на ее тонкую грациозную фигуру, на ее оживленные, большие глаза. Нил Александрович не спускал с нее глаз.
Сюжета пословицы я хорошо не помню.
Живая картина должна была изображать фантастическое похищение нимфы, ехавшей на колеснице, запряженной тремя бабочками.
Я всегда радовалась всяким затеям, но никак не ожидала, что эта затея доставит мне огорчение, в чем я, впрочем, частью сама была виновата.
– Три бабочки будете ты, Соня, Ольга и Юленька, – сказала Варенька. – А ты, Таня, надень белое платье, – ты будешь нимфа. На голову венок и крылья, оставшиеся от костюмированного вечера.
– А кто же будет похититель? – спросила я.
– Твой кузен Александр Михайлович.
– Нет, пускай будет лучше Михаил Андреевич, – сказала я.
В эту минуту я взглянула на Кузминского и поняла, что произошло что-то неловкое.
«Что я сделала, зачем я это сказала?» – промелькнуло у меня в голове. По выражению лица Кузминского я поняла, что я задела его самолюбие. Но было уже поздно, и я стала глупо объяснять причину своего желания.
– Вы такой черный, – обратилась я к Михаилу Андреевичу, – и будете настоящий выходец из ада, а Кузминский будет около колесницы с жезлом.
– Может быть, Александр Михайлович не захочет уступить своей роли, – сказал Михаил Андреевич.
– Нет, пожалуйста, – отвечал за меня Кузминский, – я не буду участвовать, потому что не успею гримироваться. Саша, – обратился он к брату, – возьми мою роль.
Саша согласился.
Когда я, одетая, сошла вниз, все уже было готово. Михаил Андреевич, весь в красном, действительно напоминал жителей ада.
Кузминский, разговаривая с Варенькой, не обратил на мой костюм никакого внимания, что мне было неприятно, и во мне шевельнулось чувство досады.
– Вы знаете, как надо позировать? – спросила я Михаила Андреевича, стараясь так говорить, чтобы меня слышал Кузминский.
– Знаю, – отвечал он. – В первой картине с бабочками я не участвую. Во второй – я похищаю вас, но, к сожалению, это представить трудно, я буду лишь красться к колеснице с протянутыми руками. А в третьей – ваши крылья отпадают, вы умираете, и я стою над вами. Так ведь?
– Да, так, – ответила я.
Когда отдернули занавес второй картины, я упорно глядела на Кузминского. Он сидел в задних рядах.
Наши глаза встретились, я прочла в них скорбь и злобу. Я все забыла в эту минуту, и, должно быть, мое волнение было настолько сильно, что я почувствовала, что не могу устоять на высокой колеснице. Я сильно пошатнулась назад и упала бы, если бы Михаил Андреевич не поддержал меня сзади рукой между крыльями.
Представление кончилось. Мы сидим за чаем. Пако садится около меня. Он участливо смотрит на меня.
– Отчего вы такая грустная? – говорит он. – Ваша картина была очень красива.
Меня тронуло его участие. «Милый, добрый, – думаю я, – а как часто все подтрунивают над ним, а в особенности Кузминский, а он никогда не обижается. А Саша?» и я мысленно опять возвращаюсь к своему горю.
Но вот все разъехались. Сестры ушли наверх, мама ложится спать. Отец уехал с Поповым в Москву. Я иду к матери, хотя уже поздно.
– Ты что же не ложишься? – спрашивает она меня.
– Мама, мы поссорились с Сашей, – говорю я. – Что мне делать? Скажите мне.
– За что поссорились? – спрашивает мама. Я рассказала ей все, что было.
– Он, пожалуй, уедет от нас, – говорю я со слезами на глазах.
– Нет, не уедет, мы его не пустим, – говорит мама, чтобы утешить меня. – Но зачем же ты так неловко поступаешь с ним, зная его самолюбие? Ну, успокойся, перемелется, мука будет, а теперь уже поздно, иди спать и не плачь.
– Я не могу спать, – целуя руку мама, говорю я. – Но я вас оставлю, вы так устали за весь день.
Я ухожу, но не знаю куда. В коридоре я услышала голос брата и Кузминского. Я прошла в залу. Они, действительно, разговаривали еще при слабом освещении одной свечи.
– Ты что же это бродишь, как привидение в своем костюме? – опрашивает меня с удивлением брат.
– Я потеряла медальон и хочу поискать его, – придумала я.
Брат ушел, и мы остались вдвоем.
Неловкое молчание длилось несколько секунд. Кузминский подошел к столу и что-то притворно стал шарить в нем. Я не двигалась с места.
– Прощай, пора спать, – холодно сказал он.
– Подожди, не уходи, я не могу спать.
– Отчего? Может быть, от потерянного медальона? Так его завтра можно поискать, – сказал он насмешливо.
– Я не теряла его, я сказала нарочно, я не уйду спать, я расстроена и хочу объясниться.
– О чем? – притворно сказал он.
– Ты знаешь о чем; я так мучусь этим, а тебе все равно, ты холодный и обидчивый!
– Обидчивый? Чем? Право, такими пустяками не стоит обижаться. Да, кстати, мне некогда и думать об этом, я хочу ехать завтра в Москву, а потом к себе в деревню.
– Как? Ты хочешь совсем уехать в деревню? – сказала я в ужасе.
– Да, мне пора уже, намедни и вотчим торопил меня отъездом.
– Да ведь прошла только одна неделя, а ты хотел остаться две.
– Может быть, но я все-таки думаю ехать.
Весь тон его разговора был притворно-холодный. Я чувствовала это и не могла и не умела вызвать в нем искренность, хотя бы злобную, обидную для меня, но искренность, а не этот насмешливо-притворный разговор, который я не выносила.
Он отошел к окну, сел в кресло и стал смотреть на звездное небо. Его бледное, худое лицо при слабом освещении луны казалось еще бледнее. Выражение его лица было очень грустно, у меня заныло сердце, и мне вдруг стало невыносимо жаль его.
«Господи! Что я сделала, помоги мне, сжалься над нами и пошли нам примирение!» – молилась я мысленно.