– Но как же?.. – растерялся Фряликов и глазами замигал быстро-быстро. – У меня же действительно беда!
– Нуте-с, рассказывайте, – по-докторски протянул доктор, сверля своим пустым, безжизненным взглядом Ипполита Глебовича. Голос Генриха Александровича был будто здесь и не здесь, будто от стен, от потолка, от сверкающего паркетного пола, от стеллажей с книгами исходил этот причудливый голос. Будто внутри воспалённого мозга Фряликова зарождался этот немыслимый голос.
– Рассказывать? А что рассказывать? Разве ж так не видно? Не видно, что ли, что я превращаюсь в бабу? Не видно, что я превращаюсь в гермафродита? Разве не видно?
– Что ж здесь такого? – пожал плечами доктор Яд. – Многие превращаются в гермафродитов.
Фряликов будто с разбега наскочил на стену.
– Нет уж, извините, Генрих Александрович, – воскликнул он. – Вы, конечно, специалист, а я – нет! Но одно дело, когда ребёнок развивается так, что из него и не мальчик выходит, и не девочка, а совсем другое дело, когда вот так вот, в зрелых годах и к тому же в течение одного дня, на глазах, можно сказать…
– Что на глазах? – спросил Яд.
– Как это что?! – крикнул Фряликов. – Странный вопрос! В гермафродита превращаешься!
– Кто превращается?
– Да я, я превращаюсь! – крикнул ещё громче Фряликов.
– Так вы, что же, – сказал доктор, – на глазах прямо?..
– Именно так! – выдохнул Ипполит Глебович.
Генрих Александрович пожевал что-то одними губами, без всякого выражения на лице.
– Так может быть, – сказал он, – вам какое-то время дома посидеть, не выходить никуда, если уж вы так стесняетесь чужих глаз?
– Что?! – возмущённо вскричал Фряликов. – Как это так?! При чём здесь чужие глаза?
– Вы же сами сказали, – сухо говорил доктор.
За стенкой раздался шум, визг или вопли, как будто там мучили кошку. Впрочем, может быть, было и что-то другое. Звуки были какими-то жуткими, неестественными, тревожными, от них мурашки бежали по спине. И от них ещё сосало под ложечкой.
– Соня! – раздражённо прикрикнул Генрих Александрович. – Это моя дочь, – объяснил он Фряликову.
– Да-да, я видел, – поддакнул хормейстер.
– Так о чём мы с вами говорили? – спросил доктор.
– О том, что я превращаюсь, – подсказал Фряликов, не потерявший нити разговора. – Вы, Генрих Александрович, сказали, а не побыть ли мне дома во время превращения, если, мол, чужих глаз стесняюсь.
– Да-да, – припомнил доктор.
– Но послушайте, вы что же считаете, что это нормально, что у меня, у мужчины, вдовца, можно сказать, на старости лет вдруг растёт грудь, как у Мэрилин Монро какой-нибудь?!
– Ну, насчет Мэрилин Монро, это вы загнули, конечно, – как-то механически махнул рукой доктор. – Вы её фотографии-то видели? Вот уж у кого грудь так грудь была! Такую грудь днём с огнём, так сказать…
– При чём здесь Мэрилин Монро? – в отчаянии закричал Фряликов.
– Ну знаете!.. – медленно, движением паралитика, развел руками доктор. – При чём здесь – то, при чём здесь – это!.. Капризный вы какой-то совсем стали, дружочек. Вот бы вам на что обратить внимание! Успокоительное попить, например. А на водочку, друг мой, не налегайте! Не налегайте, искренне говорю вам!
Шум за стенкой не прекратился отнюдь, он лишь переместился в сторону куда-то, и к нему прибавилась музыка, размашистая, оглушительная, такую музыку не переносил Фряликов. Уж понятно, это был не Шуберт! Шубертом там и не пахло. Так не пахло и вообще ничем удобоваримым, по мнению хормейстера. Так они и бились друг с другом, так и противоборствовали – визг и музыка.
– Соня! – нервозно заорал доктор Яд. – Соня! Прекрати! Что это такое?! Я же здесь не один! Ужас с этими молодыми поколениями, – сказал он ещё Фряликову.
Хормейстер машинально головою кивнул.
– Матери у неё нет, и девочка совсем от рук отбилась, – как будто оправдывался доктор.
Не зная, что ответить Генриху Александровичу, Фряликов снова кивнул головой.
– А у вас есть дети? – спросил доктор.
– Какие дети?! Зачем ещё дети?! Что вы такое говорите?! – Фряликов даже вздрогнул.
– Ну вот то-то и оно!.. – протянул Генрих Александрович.
– Так что же мне делать с этим моим превращением? – наконец, горячо говорил он доктору. Потом он тщательно собрался с мыслями, помедлил немного и говорил ещё:
– Генрих Александрович. Случившееся – для меня полная неожиданность. Поэтому… я вот вышел из дома, а тут это!.. Всё случилось, буквально, за последний час! У меня сейчас нет с собой денег. Но потом… потом!.. Я вас прошу! Я вас умоляю! Я не хочу, не хочу превращаться в бабу! Я не хочу быть гермафродитом! Спасите, спасите меня! Вы не представляете, что там сейчас происходит, – сказал Фряликов, указывая на свой проклятый пах, доставлявший ему теперь столько мучений.
– Ну, хорошо, – помедлив, говорил Генрих Александрович Яд, специалист по нервным болезням. – Раздевайтесь. Я вас хоть посмотрю.
Ипполит Глебович стал расстёгивать куртку и брюки, скучно смотря мимо доктора Яда, куда-то в сторону окна. Доктор стоял возле стола, смотрел мимо Фряликова и равнодушно барабанил пальцами по твёрдой и тяжёлой столешнице.
– Я так понимаю, дружочек, – сказал вдруг Генрих Александрович с какой-то даже пагубною усмешкой, – что у вас какая-то гормональная революция происходит. Любопытный, любопытный случай, доложу я вам! Если всё, конечно, подтвердится.
Фряликов посмотрел в лицо своего собеседника, и оно ему показалось мёртвым.
– Да чёрт бы побрал эту вашу революцию! – упавшим голосом сказал он.
– А раньше ничего этого не было? – равнодушно спросил Генрих Александрович.
– Не было! Не было! – крикнул ещё Фряликов.
Музыка вдруг грянула совсем уж оглушительно, от ударных сотрясались стены, да и те, другие звуки сделались уж вовсе нестерпимыми. Какофонией, самой отъявленной и непристойной какофонией было это дикое смешение звуков.
– Ну, я ей сейчас устрою! – воскликнул Генрих Александрович и походкою истукана, походкою робота направился к выходу.
– Генрих Александрович! – окликнул того Фряликов, но доктор Яд уже вышел из кабинета.
Фряликов потоптался на месте. Потом походил по кабинету. Он посмотрел раскрытые книги, лежавшие на столе доктора; книги были, кажется, на немецком языке, а может, и не на немецком, может быть, на иврите; языков Фряликов не знал. На стене возле окна висел портрет самого доктора Яда; доктор смотрел прямо в объектив и теперь как будто наблюдал за всеми передвижениями Фряликова по кабинету. Вдоль стен были стеллажи с книгами, книгами, книгами. Значит ли сие, что в этом доме читали? Нет, не значит. Может, только делали вид… Фряликов немного завидовал этим интеллигентам во всех предыдущих поколениях; и отец доктора был интеллигентом, и дед, и отец деда, и дед деда. Они от поколения к поколению несли свет своей интеллигентности и передавали традиции от отца к сыну, от сына – к его сыну; так, конечно, легко стать интеллигентом или даже стать творцом, так легко воспринять и знания, и культуру, и духовные навыки. А попробуйте-ка стать кем-нибудь, учась на медные деньги, преодолевая сопротивление своих косных предков и их примитивных традиций, сопротивление среды, в которой чавкают, крестят рот, зевая, шмыгают носом, где смеются шуткам вековой давности, где живут вшестером в одной комнате, попробуйте-ка стать хотя бы даже хормейстером или учителем музыки, или свободным художником, ежедневно наблюдая всё это!.. Да и все эти книги на стеллажах… разве не насмешка они над случайным посетителем? разве можно прочитать всё это одному человеку? Ведь нет же, невозможно, никак не возможно! И вот тогда и получается, что здесь одна насмешка, одно презрение ко всякому человеку, забредшему сюда, быть может, случайно или даже пришедшему сюда со своею бедой. Как человека выдают его книги; особенно, если их так много. С головою человека выдают его книги, сказал себе Ипполит Глебович Фряликов, бывший хормейстер. Хочешь скрыть, утаить своё человеческое – не показывай никому книги свои! Впрочем, всё человеческое в человеке есть также и самое наносное, самое двусмысленное, самое неистинное.
Звуки в соседней комнате теперь не то, чтобы прекратились, но стали совершенно другими. Там уже не было слышно ни визгов, ни воплей и там как будто уже не мучили кошку, но, быть может, та же самая кошка, выросшая до размеров тигра, поедала кого-то или что-то и самодовольно, ненасытно урчала. Фряликов посмотрел в окно, но там смотреть было не на что. На редких ничтожных человечишек, однообразно бредущих по тротуару, смотреть ему было, что ли? Или на то, как неподалеку на газоне драная лишайная кошка ловила опрометчивую пичугу? На это вообще смотреть никому не интересно. Фряликов отошёл от окна и снова стал ходить по кабинету Генриха Александровича, злой и нетерпеливый, будто енот перед случкой. Может, доктор попросту забыл про него? Ну да, конечно, ведь это не Яд превращается в гермафродита; так вполне можно и забыть про Фряликова. Ипполит Глебович, на месте доктора, может, тоже забыл бы, если бы в гермафродита превращался не он. В конце концов, это просто даже не вежливо!
Фряликов осторожно вышел из кабинета и потоптался немного в прихожей. Звуки были совсем недалеко; буквально, в соседней комнате. Несколько тихих шагов по коридору, и вот Ипполит Глебович уже у этой двери. Хотел было постучать в дверь или покашлять деликатно, чтобы вспомнили о нём, но не решился ни постучать, ни покашлять. Но вдруг – о, ужас! – наклонился перед дверью и заглянул в замочную скважину.
Кошмар! кошмар! разве ж это возможно?! что же это такое?! что же Фряликов увидел там? Он увидел белые костлявые ягодицы и спущенные до щиколоток на худых волосатых ногах брюки. Ягодицы жадно сновали вперёд и назад, вперёд и назад, совершая известные, самою природой предписанные движения. Он увидел и куда более изящный девичий зад. Зад был потрясающим, Фряликов никогда не видел таких; а то, что ему приходилось видеть прежде, было… нет уж, лучше не вспоминать, что ему приходилось видеть!.. Никогда лучше не вспоминать, что он видел прежде! А уж размеры! Вообще жир – оскорбление этому миру, плевок ему и насмешка над ним – вот, что такое жир! А ныне… Два тела – немолодое и юное – содрогались в одной невообразимой, немыслимой сексуальной связке. Девица вдруг оборачивалась, глядела как будто в сторону двери, и Фряликов слышал: