Би
Моя сестра боится темноты: деревьев на нашей границе, луны, слишком низко висящей на небе; звезд, падающих с него искрометными вертушками; ослепительных молний и громовых раскатов, желающих нас сокрушить. Когда начинается дождь, Калла непременно забегает в дом, а меня так и подмывает остаться на улице, вслушиваться в музыку воды, проливающейся на землю.
Мы с Каллой – туземки. Мы родились в Пасторали. Наши родители приехали сюда осенью 1972 года, когда все своенравные, сумасбродные, безудержные и строптивые хиппи бежали от войны и призыва в армию. Они искали прибежища за границей и в отдаленных землях, где их не могли отыскать.
Наша мама была безработной учительницей начальных классов, папа ремонтировал холодильники. Их профессиональные навыки, как показало время, сослужили обоим в общине хорошую службу. Мама учила здесь детей всех возрастов, а отец следил за техническим состоянием и исправной работой колодезных насосов, ветряных мельниц и дровяных печек. Когда была жива, мама мне рассказывала о том, как они оставили буквально все— родных, соседей, рынок в двух кварталах от дома, – чтобы переехать в эту глушь и построить новую, лучшую жизнь в Пасторали. В этой общине за лесными стенами мама подарила жизнь и мне – без докторов и медикаментов.
Люди утверждают, будто невозможно помнить свое рождение. Но я его помню. Я родилась в этом фермерском доме. В комнате на втором этаже, с открытыми окнами, в которые залетал ветер, колыхая занавески – их края касались деревянного пола. Я помню ощущение закатных лучей, преломлявшихся на моем новорожденном теле, аромат воздуха – такой сладостный в первые мгновения, благоухающий магнолиями! Повитуха, у которой были длинные седые, заплетенные в косу волосы, прижала меня к сердцу, и я до сих пор помню его стук в своем крошечном ушке в форме ракушки. Я помню, что не огласила свое рождение плачем, а оглядела окружавший меня мир с любопытством… Как будто сознавала, что этот мир со мной ненадолго, что однажды у меня его заберут.
Впрочем, теперь я легко ориентируюсь в доме. Я на память знаю все выемки в его деревянном полу, все неровности в стенах и углы дверных косяков. Я чувствовала запах дождя в воздухе, когда мы с Каллой бежали из сада, ощущала его кожей еще до того, как с неба упала первая капля. В своем восприятии мира я руководствуюсь не только осязанием и обонянием. «Видеть» мир мне помогает «компас» памяти – подобный тому, что движет птицей, из года в год перелетающей на юг, а потом возвращающейся обратно. Каждый запах соотносится с определенным цветом. Ароматам маков, что растут за задним крыльцом, присущи оттенки, запечатлевшиеся в моих воспоминаниях; запах лимонных деревьев у пруда ассоциируется с ярким, солнечно-желтым, более насыщенным и глубоким цветом, нежели тот – настоящий – окрас лимона, что запомнился мне с детства. Мир являет себя в выразительных оттенках и расчлененных формах. Это трудно описать словами.
Едва мы с сестрой возвращаемся в свои комнаты, дождь начинается в полную силу. Словно небо, рас-хандрившись, брызжет на наш дом тягучими, унылыми слезами. Порой, в такие вечера, дождь напоминает мне о времени, когда мы с Каллой, совсем юные, остались в фермерском доме одни после смерти родителей.
Но Калла не любит разговаривать о прошлом – воспоминания ранят ее слишком сильно. «Помнишь, как мама прятала в ногах наших кроваток мягкие набивные игрушки? Чтобы мы, забравшись вечером под одеяла, нащупали их пальцами стоп?» – могу спросить я. «Нет, – сразу же ответит сестра, отмахиваясь от воспоминаний, – я не помню того, что помнишь ты». Как будто у нас было разное детство! Как будто она вычеркнула из памяти годы, проведенные с родителями до их кончины. Думаю, Калла сердится на них за то, что они умерли такими молодыми и оставили нас одних. Она предпочла бы забыть о них вовсе, лишь бы не нести в себе боль, разъедающую изнутри под стать гнили. Возможно, Калла ощущает себя преданной не только родителями, но и мной – я ведь отказалась их «отпустить». И иногда это разделение между нами кажется настолько большим, что я тревожусь: как бы оно не сломило нас обеих! Как бы не развело навсегда!
Через час я – не в силах заснуть – выхожу из спальни в коридор. Слышны лишь мои шаги; даже ветер снаружи утих, дождь унялся до редких разрозненных капель. Комната, которую моя сестра делит с Тео, находится через две двери справа по коридору, за душевой, выложенной белой плиткой (там стоит на львиных лапах треснутая ванна, но мы пользуемся ею очень редко; летом мы купаемся в пруду или в металлическом бассейне за задним крыльцом, а потом обсыхаем на солнце).
Я спускаюсь по лестнице в гостиную. Коридор тянется от кухни до прихожей, искривленная, неповоротливая дверь которой открывается в задний двор, заросший травой, убогими кустарниками да несколькими деревцами медовой саранчи, впивающейся своими колючками в обшивку дома и сдирающей с нее старую краску.
Мы редко заходим в заднюю часть дома; она кажется мрачной, отчужденной, из другого времени. Спустившись из коридора вниз по нескольким низким ступенькам, можно попасть в маленькую застекленную террасу, выходящую на южную сторону. Ее высокие окна пропускали внутрь много света, позволяя до конца сезона выращивать пряные травы и овощи-корнеплоды. А сейчас половина окон забита досками, а остальные закрыты тяжелыми льняными занавесками.
Я прикасаюсь к холодной дверной ручке. Ощущаю дуновение затхлости, вырывающейся наружу в щелку под дверью. Когда я была маленькой, эту террасу переделали под временный приют для новых поселенцев Пасторали. Они ожидали в ней церемонию посвящения в члены общины. Я помню измученные лица незнакомых людей, когда они, преодолев труднопроходимый лес и еле волоча ноги, взбирались по ступеням нашего переднего крыльца, уставшие и голодные, с широко раскрытыми глазами, блестевшими от обезвоживания. Или от ожидания чего-то иного?
Иногда новоприбывшие проводили на террасе всего пару дней, иногда задерживались на несколько недель, пока не решался вопрос: стоит ли их оставлять, годятся ли они для жизни в общине. Но отказывали единицам. Теперь мне трудно представить чужих людей в нашем доме. Вот уже больше десяти лет ни один человек не добредает по извилистой дороге до Пасторали. И почти столько же лет никто уже не покидал нашу общину.
Открыв дверь, я вхожу в затемненное помещение; в ноздри ударяет сильный запах почвы, унаследованный им от прежней жизни. В голые ступни вонзаются колючие стебельки травы и мха, проросшие сквозь половые доски, положенные прямо на грунт. Тонкостенная стеклянная «оболочка» террасы сразу вызывает ощущение, будто ты находишься на улице. Несколько лет назад мы нашли одно из окон разбитым – ветка медовой саранчи преодолела стеклянную преграду. Мы заколотили отверстие досками, но сделали это наспех, кое-как. И сейчас я ощущаю дуновение ветра, со свистом просачивающегося внутрь, а плеть глицинии, умудрившаяся пролезть в брешь, уже достигла потолка.
Отыскиваю у стены каркас железной кровати с одним голым матрасом. Провожу рукой по запыленному изножью. У противоположной стены стоит белый кухонный шкаф для посуды. Наверное, его цвет уже поблек, сделался мутным под многолетними наслоениями пыли. Я подхожу к окнам, выходящим на луг и плодовые деревья. Прижав пальцы к стеклу, воображаю лежащий передо мной пейзаж: темное звездное небо и луну, освещающую высокую летнюю траву, которая волнами колышется под порывами юго-восточного ветра.
Меня захлестывают воспоминания. О затхлой террасе. О человеке, стоявшем у окна. У этого самого окна! От незнакомца пахло сосновым бором. Воспоминания до странного свежи. Я слышу биение сердца в его груди: тук-тук-тук-тук… Оно колотилось, как у загнанной лисицы, – быстро, панически, словно хотело найти безопасное место, укрытие. Или убежать.
Отвернувшись от окна, я растираю внезапно озябшие руки. Не могу вспомнить его лицо, его имя. Но он здесь был. Год или два назад. Человек. Мужчина. Пришелец. Чужак.
Тео
К ночи гроза прекратилась. Лунный свет мерцает среди деревьев длинными угловатыми бликами. Я иду по дороге к сторожке. В грязное оконце вижу сидящего внутри Паркера – узкоплечий, с близко посаженными глазами, он как олень, бдительно наблюдающий за всем, что движется, колышется, колеблется и трепыхается вокруг него. Когда я переступаю порог маленькой хижины, Паркер кивает мне и тут же хватает свою кофейную кружку, сделанную кем-то из членов нашей общины, с ручкой в виде ствола дерева. Кофейник на столе теплый – из носика вырывается слабый пар. И кофе в нем еще предостаточно, чтобы помочь мне пережить эту ночь.
Бочком пробравшись мимо меня к двери, Паркер выливает то, что осталось на дне его кружки, в траву у дороги. Его мать каждое утро и каждый вечер заваривает свежий кофе и приносит напиток сыну. А тот оставляет мне все, что не выпил. Это мутноватое пойло со множеством плавающих и не желающих оседать крупинок вполне пригодно для питья. И многие в общине готовы обменять что угодно на чашку этого напитка. Чайные кустики растут у нас в изобилии, а вот кофейных деревьев наперечет. Так что я пью его с благодарностью.
– Чертовски устал, – признается Паркер, запуская руку в свои русые волосы.
– Что-нибудь видел? – интересуюсь я.
– А то! – развернувшись, Паркер прислоняется к дверному косяку, а я сажусь на единственный в сторожке стул возле заляпанного окна, выходящего на дорогу. – Три НЛО и снежного человека. Этот сосунок оказался неплохим бегуном. Я гнался за ним почти десять миль, пока он не сиганул в реку и не залег на дно. Хотя, возможно, это была самка снежного человека. В темноте понять трудно. – Паркер подмигивает мне и улыбается так широко, что я вижу все его кривые зубы.
Он частенько придуривается, а еще любит важничать. Вот и сейчас Паркер постукивает пальцем по револьверу, прицепленному к ремню. Стук-стук-стук. Как будто это придает ему больше авторитета и веса в сравнении с другими членами общины – больше авторитета, чем у меня. Быть может, так оно и есть. Я не знаю, почему Леви позволяет Паркеру хранить у себя пистолет. Он скорее пристрелит себя, чем что-то другое на этой дороге.
Налив себе чашку кофе, я снова присаживаюсь на старый, переделанный офисный стул, опускаю ниже его сиденье. Паркер – малый долговязый, как и большинство двадцатиоднолетних парней. Но все равно он ниже меня, и ему ничего не видно в окно, если сиденье у стула опущено слишком низко.
В дверной проем задувает летний ветер, Паркер тотчас выпрямляется. Как будто этот порыв подгоняет его домой – смена закончилась.
– Увидимся утром, – произносит он с неожиданной скрипучей хрипотцой в голосе, присущей человеку вдвое старше. Долгие часы бдения выматывают парня, старят быстрее, чем следовало бы.
– Эй! – окликаю я Паркера, прежде чем тот пропадает из виду. – Как далеко ты уходил когда-либо по дороге?
Между нами повисает ощутимая, зудящая тишина, и я уже готов усомниться, расслышал ли он мой вопрос. Но тут его нижняя челюсть выступает вперед, а взгляд темных, сонных глаз фиксируется на мне.
– От Пасторали? – уточняет Паркер.
– Ну да, – стараюсь я придать голосу безразличие, как будто мне нечего скрывать. Отпив кофе, я наигранно морщусь от его горечи.
– Черт, мужик, откуда мне знать? Наверное, недалеко.
За все те годы, что мы несли дозор в этой сторожке, – обмениваясь мимолетными фразами по вечерам, когда я приходил, чтобы заступить в ночной караул, и утром, когда Паркер появлялся после восхода солнца, чтобы сменить меня на день, – мы никогда с ним этого не обсуждали. Мы часами всматривались в эту длинную грунтовую дорогу, бегущую вверх-вниз по склонам небольших холмов, чтобы в конечном итоге исчезнуть за деревьями. Дорогу, ведущую во внешний мир, в котором мы с ним оба родились. Паркер жил с матерью в Сакраменто до того, как сюда приехать. Членом общины он стал в три года. «Нам повезло, – сказал мне как-то Паркер. – Мать каким-то непостижимым образом разыскала это место».
А вот я не помню ничего за пределами Пасторали. Меня младенцем подбросили в сторожку, а выходили и выпестовали несколько пожилых женщин, выросших в общине. Впрочем… кто бы ни оставил меня у порога сторожки, он явно думал, что это место лучше внешнего мира.
– Однажды я погнался по дороге за своим псом, – губы парня почти не кривятся и не размыкаются, словно он борется с предостережением, звучащим в голове: «Молчи! Не говори ему об этом!» – По-моему, это был колли, черно-белый. Хороший пес… пусть и никакой на охоте, но очень преданный… до того дня, – Паркер часто моргает, словно перед его глазами мелькают непроизвольно нахлынувшие воспоминания; пальцы нервно подрагивают на рукоятке револьвера. – Мне было всего двенадцать или тринадцать лет, когда это случилось. Пес погнался за кем-то по дороге, может, за кроликом, а там кто его знает. Я пробежал за ним следом примерно с милю – в таком возрасте трудно определить расстояние. Но пес был слишком быстрый. Дорога резко сузилась, я добежал до развилки и там остановился – не понимая, куда он свернул. – Паркер трясет головой и, освободившись от воспоминаний, расправляет плечи. – Больше я своего пса не видел.
Я наклоняюсь на стуле вперед. Паркер выходил за ворота, за нашу границу!
– И ты тогда не заболел? – спрашиваю я.
– Видимо, нет. Я никому не рассказывал о том случае.
Паркер был мальчишкой, когда это произошло; возможно, он удалился от Пасторали не так далеко, как думал. Быть может, отбежал от границы всего на несколько шагов.
– А ты видел что-нибудь еще на дороге? – задаю очередной вопрос.
– Что, например?
– Ты сам знаешь…
Паркер опускает глаза, пинает ком земли, как будто сознает, что сболтнул лишнего.
– Ничего я не видел, – цедит он сквозь зубы.
Нам обоим известно и о наказании, предусмотренном за выход за периметр, и о панике, которую подобный инцидент мог вызвать в общине, и об обряде, который пришлось бы пережить Паркеру, прознай кто-нибудь об этом. Он рисковал своей жизнью, не только перейдя границу. Он рисковал ей, вернувшись назад. И сейчас – рассказав мне о своей погоне за псом.
– Я никому ничего не скажу, – заверяю я парня.
Тот кивает. Веки Паркера полуприкрыты, как будто его одолевает дрема. Мы знаем друг друга давно. Возможно, потому он и рассказал мне эту историю. А, может быть, просто устал и дал волю языку, сам того не желая.
Нас снова разделяет тишина. Стул проседает подо мной, когда я откидываюсь назад и отпиваю еще глоток кофе. Теперь он кажется менее горьким – мои вкусовые рецепторы уже привыкли к его неоднородной, «зернистой» консистенции.
– Почему ты расспрашиваешь о дороге?
Пульс под воздействием кофеина (или паники?) резко ускоряется, отзывается барабанным боем в ушах.