– Мама, ну что такое?!
– Я постоянно думаю о том, что у тебя должен быть родной отец…
– Мама, нет – я тебе говорю. Я тебе давно сказал, еще перед разводом.
– А если он исправится?
– Зачем думать, как бы нам понравилось жить с отцом, когда мы уже отлично живем с Олегом?! Ты теперь все решаешь без меня? Верни Олега, позвони ему или давай я позвоню…
– Видишь ли, как бы ни было тебе хорошо с ним и ему с тобой – живет он все-таки со мной, а я не знаю, хочет ли он теперь со мной жить…
– Уговоры, наверное, помогут…
– Не надо уговаривать… Я и сама не знаю точно, люблю ли Олега.
– Пусть лучше он нас любит, чем вы с отцом друг друга не любите. И вообще-то Олега есть за что любить.
– А если не получается, надо, по-твоему, закрыть на это глаза и продолжать использовать человека, неповинного в наших несчастьях?
Так говорила она, дорожившая своим опытом, на двадцать лет более выдержанным, чем опыт Артема, но 30 декабря к вечеру не выдержала и рыдала от одиночества. Артем не знал, что ему делать. Загораживать мать от отца он привык, но защищать ее от самой себя не представлял как. Около пяти вечера во славу небесам Олег все-таки появился. Они были приглашены на какой-то корпоратив, но мама думала, что это уже не в силе.
– Собирайся, – сказал он кратко, продолжая стоять в куртке возле входной двери. И даже в этой неопределенной и нервной обстановке, отчего у него самого желваки ходили на скулах, он не смотрел сквозь Артема, а поинтересовался его успехами.
– Поставила все же! – покачал он головой по поводу черчения. – Я думал, не поставит.
В справедливости же сетований насчет физики несколько усомнился:
– А за лабораторные работы что стоит?
– Тройка, – мрачно сказал Артем.
– Вот видишь, еще один блок работ так себе…
– Получается 5 / 3 / 3. И следует поставить «3», словно и не было пятерки?
– Может быть, выходила спорная оценка, и учитель сделал крен в сторону практики…
– Там не о чем спорить, дядя Олег. Там получается три целых шесть десятых.
– Тогда она посчитала, что слабая четверка тебе не нужна. 3,6 – это же претензия на жалость…
– Вот и пожалела бы… – подвел черту Артем, о которую он и спотыкался, вставая по утрам с левой ноги.
Наряженная Селена появилась в коридоре; речь пошла о транспорте, из чего Артем уяснил, что Олег оставил машину, так как собирается выпить на празднике.
«Ну ничего, расслабятся и помирятся».
– Вернемся поздно, – сказал Олег на прощание.
Мама обычно задерживается, когда обещает, что идет ненадолго. Что в этом контексте имеет в виду дядя Олег – пока непонятно. Впрочем, неважно – лишь бы шли и возвращались вместе.
Они ушли и … не вернулись! В смысле, – в этот день. Плохих мыслей у Артема не было, он так и понял, что они помирились. И хотя он ни разу не оставался один дома – когда есть ради чего, пожалуй, можно. Звонил Трою и болтал с ним до тех пор, пока Влада Андреевна не отправила сына спать; потом съел две чашки сметаны вместо ужина, достал стопку своих «Мурзилок» и перелистал все журналы. Проснулся неожиданно – в неразобранной постели в мягких игрушках, в мятых штанах и рубашке – от света фар, бьющего в глаза, и требовательного звонка во входную дверь. Из подъезда появился обеспокоенный Олег:
– Тёмка, прости – испереживался? Даже и не ложился?
– И ничего страшного, – милостиво заверил его Артем. – Вы вернулись, действительно, так поздно, что уже и рано. А ехать ко мне в шесть утра – еще больший подвиг, чем где-нибудь в три ночи. Вы сами-то спали?
– Поедем скорее ко мне к Новому году готовиться, – торопливо продолжал Олег, тоном своим не переставая извиняться…
Маму они застали еще в постели; она смотрела по миниатюрному телевизору видео с фильмом «Чужие» режиссера Ридли Скотта.
– Сыночек-солнышко, – говорила она, – я забыла обо всем на свете. Я так привыкла, что прабабушка всегда была с тобой…
– Ничего, мам, – ободряюще кивнул он ей. – Главное, чтобы ты не думала, будто я должен быть дома с … отцом!
Какие же у нее счастливые глаза!
Даже говорит еще сонно, не взволнованно, словно уверена была, что в ее счастье ничего дурного с ним не случится. Ведь всю его жизнь она ощущала себя как в животном мире – самкой, львицей, охраняющей детеныша, – и, может быть, впервые за долгое время осознала саму себя защищенной. Он даже слегка покраснел, выходя из чужой спальни, ставшей такой желанной для его матери…
Через несколько часов, когда Селена и старшие хозяева собирали на стол, а Алексей Евгеньевич копался в видеодвойке, взлохмаченный, взмокший Артем лежал на Олеговом диване с живым черным котиком под мышкой и стонал:
– Дядя Олег, меня тошнит… Я съел четыре дольки шоколада…
– Дольки? – переспросил Олег Евгеньевич, появляясь на пороге с бокалами в руках. – За раз можно целую плитку съесть. И не одну!
– Тогда от грязи… – Артем вечно побаивался какой-то пыли внутри организма.
– Обычно тошнит не от грязи, а от недоброкачественной пищи…
– Значит, я слишком набегался после еды…
– Тогда полежи… Ты, кстати, уже лежишь! И объясни ты мне, – бокалы явно вытягивали Олега из комнаты, – как может тошнить от такой прекрасной жизни?! <…>
19.
Никита опять изображал женщину: надел рыжий парик, лиловое платье; подложил в область грудной клетки, что следовало – и в таком виде появился в коридоре. Из рекреации доносился детский хор – ряженому выписывали женский приз в виде разнополых оваций. Обожаемый девчонками и поддерживаемый друзьями, Никита являлся в итоге лучшим мальчиком 5 класса. Не обязательно идеальный парень и первый ученик являются характеристиками одного лица – и Дукатов не был разносторонне знаменит: из олимпиад вылетал или даже не ходил на них совсем, результаты контрольных его занимали свое место в последней пятерке, где были достойно отстающие, то есть нормальные люди. Существовала вероятность, что в менее гениальной школе они успевали бы лучше. Подобная слава не миновала в свое время и Восторка Христофоровича: в сильную подгруппу по английскому языку он всегда проходил по баллам предпоследним. Гениальных же по списку в ЦРО значилось много – почти все девочки и даже всякий второй юноша; каждый из них уникален в чем-то своем: можно было полюбоваться на знающих и просто усердных, на изобретательных и весьма памятливых, были математики истинные и, как выражалась куратор, «сделанные». Было огромное количество лириков среди учеников мужского пола, встречались физики среди малолетних; особую ценность представлял вклад красиво пишущих и стенографистов.
Почерк Никиты был лучшим среди его товарищей, и на фоне иероглифических писем Саввина и Кожевникова под его аккуратной работой не всегда поворачивалась рука ставить усредненные отметки. Никита любил говорить прозой. Исключительно прозой, поскольку декламация стихов, то ли в связи с самой стихотворностью, или же из-за бессилия в разучивании – представляла в его исполнении адскую муку для него и окружающих. Так вот, говорил Никита неразученными экспромтами на различные научные темы. Говорил целыми уроками и распинался так, что хотелось его слушать, даже если не всегда детские догадки были верны – однако псевдологика, принимаемая им за истинную, в рассуждениях присутствовала, что очень бодрило его самого, а воспитателям внушало надежду, что может выйти толк из совместных с ним занятий.
Один из подобных оптимистов сидел за учительским столом и на глаз выставлял оценки за ведение тетрадей. В задней части класса напротив него шесть девочек отплясывали на ковре. Во главе фигуральной пирамиды красовалась Адриана Леденец – дитя мелкое, изящное, идеально красивое; насчитавшее десять годов с 1 мая, в то время как остальные перевалили одиннадцатилетний рубеж. Чрезвычайная молодость ее служила внешним признаком гениальности, которая, вероятно, таилась в ней, поскольку особыми достижениями ее не преследовала. Вдобавок к этому Адриана сильно начала портиться по характеру.
Звуки ритма выбрасывались потоками из колонок музыкального центра. Девчонки стреляли глазами в окружную область, в центре которой находился препод, как мишень. Так и проходили перемены – с Никитиными ужимками и Адрианиными размахами…
Работа в общем не напрягала, – как любят говорить здравомыслящие юноши, пока перевариваемые ранее проблемы не навалят все разом и не окажется, что нет ни удовлетворения, ни денег. Пока всего хватало, и многих даже удивляла эта чрезмерность личной жизни, в рамках которой он добровольно становился предметом первой, нервозной и издерганной, влюбленности учениц средней школы; объектом навязчивой критики и тайных мыслей со стороны студенток; третьим в ряду отца и брата для малолетних и, наконец, фамильярдствующим духовником для старшеклассников. Все это, впрочем, проходило на фоне общественности, как и у всех людей, проживающих дома наедине с меблировкой. И было ли что-то личное в его голове – оставалось за кадром; поводов к подобным пересудам он не давал, в метро не целовался, а считать его убежденным холостяком было рано.
– Не получается у вас одновременно делать два дела, – твердил он Дедковскому и Дороганову, принимая от них справки из баскетбольной секции. – Фамилии ваши вечно на слуху, а в лицо вас стали забывать.
– Мы не успеваем, – достойно говорил Эмил, без нытья. – Поймите. Никто не понимает…