Я сам не большой любитель формалистики, однако у нас с женою с самого начала создания фирмы существовала устная декларация, в которой я торжественно обязывался не присутствовать в качестве наблюдателя или вольнослушателя в период производственного цикла.
– Если только я сама попрошу. Вдруг клиент покажется мне подозрительным или опасным для моего здоровья.
Пока такого случая мне не представилось. И слава богу! Откровенно говоря, я просто не могу и не хочу представить себя в пикантной ситуации, прислушивающимся из другой комнаты, как берут мою жену (какая разница, что эта роскошная женщина давно ненавидима всеми фибрами моей души), как она «страстно» заводится и сама заводит клиента, как представляет органистические стенания, как ревет-хрипит удовлетворенный опустошенный козырь-клиент…
Нет и еще раз – нет! Противоестественная, извращенческая картина. Хотя столько лет живя с этой красивой тварью, столько лет наслаждаясь ее телом, ее ненасытным телом, точно специально созданным для «службы» в подобных утешных фирмах, я, видимо, приобрел навыки мазохиста-дилетанта, но присутствовать почти рядом, слышать эти специфические развратительные звуки… Я и так-то стараюсь не давать полную волю своему воображению.
Хотя, черта с два, все равно все достаточно зримо и в цвете представляю. Особенно зримо, почти зрительно фантазировал, когда препровождал ее на свидание с первыми партиями клиентов.
И вот фирма работает, приносит вполне ощутимые доходы. Есть личные счета в двух порядочных частных банках. Сделались акционерами нескольких могущественных полугосударственных и частных объединений. Президент нашей фирмы собирается включиться еще в какие-то чрезвычайно выгодные трастовые операции.
Вообще в смысле делания денег моя стерва – неподдельный самородный талант. Я тут как-то заикнулся – а почему бы ей не заняться вполне легальным каким-нибудь производственным бизнесом? На что моя тигрица, не меняя выражения гладкого, всегда прибранного лица и не отводя тупого взгляда от телевизора, в котором шевелились, мило прелюбодейничали какие-то разложившиеся видеотрупы-персонажи, авторитетно, с терпеливой педагогической интонацией, заверила:
– Миленький мой, когда сочту нужным – наша фирма обанкротится. И я открою новое дело. А пока мне наше дело по душе. Я свободный художник. Хочу – работаю. Не хочу – мужа своего люблю…
И ее тигриные выразительные, плотские глаза безо всякого удовольствия (как мне помнилось) скользнули по моей фигуре, пренебрежительно застряв на доли секунд на моих родных глазах.
А ведь как играет, стервозная дама, ведь актриса же, а сама без меня ни шагу.
Любит потому что…
Потому что я свет в ее окошке.
Потому что, когда грязь и искренняя пошлость возле, подле, вблизи – кругом, – ей нужна отдушина, чистый незамутненный чистоганом взгляд, взгляд ее ленивого мужа, который по какой-то странной случайности вдобавок еще и детский писатель, сочинитель детских безобидных историй и приключений.
– Ты у нас, папулечка, талантище! А за это тебе многое прощается. Был бы ты обыкновенный – ты бы у меня бегал. Я бы тебя научила, как делаются деньги. Сиди уж, сиди. Думай свои детские сказки.
Этюд пятый
И прошел почти год со дня основания нашей утешной семейной фирмы. И я почти привык. И понапрасну не третирую свои воображательные способности.
Зато в последние месяцы самым пунктуальным образом участвую в сновиденческих обрядовых казнях. В этих обрядовых снах мне жить совершенно не страшно, совсем напротив, там я занят или, точнее, привлечен на весома ответственную службу – я служу Государственным исполнителем приговоров, которые исключительно подразумевают смертную казнь через четвертование при прямой телевизионной трансляции.
Я самым тщательным образом, не без профессиональной грации привожу в исполнение высшие наказания, которые вынесли члены Присяжного Демократического Суда Священной Демократической Империи-к о л о н и и. Впрочем, слово «колония» в официальных бумагах не употребляется. Это второсортное словечко в основном фигурирует в пресс-устах патриотической оппозиции, и…
А впрочем, я ни черта не понимаю в этих сновиденческих политических дебатах, и головной боли мне вполне достает на разрешение моих личных проблем.
А сейчас я спешил по скромно освещенной улице к дому, где меня ждали: жена со своей профнепригодной брезгливостью и наш гость, наш Высокий гость, которого самым подлым манером обидели, отказавшись позабавить его шаловливой эротической игрушкой-утехой, и который теперь вынужден сидеть в добровольном заточении в ванной комнате, в печальном уединении с душистым заграничным напитком под псевдонимом «мартини», угрюмо размышляя в этом удушливо-кафельном карцере на тему бюрократизма и эгоизма чистой воды: успели-таки проникнуть-просочиться даже в такие интимные сферы услуг… Даже сюда коммунистическая бацилла поселилась и стала прививать свою богомерзкую мораль!
Дом, в который я торопился, был типичным домом сталинской постройки, то есть имел вид самый примечательный, с пообносившимися кирпичными щеками-брызжами-эркерами и парадным ступенчатым подъездом, – этим торжественным входом еще успели попользоваться жильцы, живущие в славную пору, когда, проснувшись поутру от бодрого советского радиогимна, совершали физическую и общеоздоровительную процедуру под названием «физзарядка» и, откушавши самодеятельную глыбистую простоквашу, получаемую из позавчерашнего молока, спешили на коммунистическую осязательную службу, выхватывая из почтового ящика совершенно девственно свежую, пахучую, липкую газету Центрального Комитета со здоровущей луноликой, лучащейся отцовским оптимизмом физиономией Никиты Сергеевича и репортажем-речью его на полполосы и затем шустро-студенчески сбегая или важно-директорски шествуя вниз по ступеням парадного крыльца.
Студенты давно уже превратились в благообразных отцов семейств и не скачут козлами по ступеням, важные люди, имевшие привычку не ходить, но значительно вышагивать-шествовать, за свои значительные заслуги давно переселились в специальные, так называемые заказные жилища.
И однажды жильцы этого сталинского дома вдруг обнаружили, что они пользуются не широкими удобными ступенями и парадной двухстворчатой дверью, а малопримечательным подъездом, который в просторечии называется черным ходом.
Дубовые, в полтора роста парадные двери оказались припечатаны изнутри толстыми ржавыми досками, а само просторное парадное фойе стали использовать как хозяйственную кладовку под дворницкий и прочий малярный инвентарь, уставили мозаичный мраморный пол неподъемными многопудовыми бочками с сухой известкой, песком, цементом. Зато всегда все было под рукой: сухие лежалые метлы, ломы, скребки и прочее снаряжение, которое требовалось лимитным дворникам в зависимости от сезона, их старательности и профессиональной гордости.
На втором этаже этого красивого состарившегося старорежимного дома размещался наш двухкомнатный офис – арендовали квартиру у каких-то стареньких коренных москвичей. Видимо, жена, то есть президент нашей фирмы, все-таки откупит-отнимет эту емкую, удобную для нас жилплощадь у стариков, нынче ютящихся в какой-то коммуналке, на двенадцати метрах, которую, кстати, отыскала для них она же.
Я изо всех сил старался не спешить и перебирал ногами в возможно прогулочном темпе, как бы господин, сам по себе совершающий оздоровительный предполуночный моцион для укрепления расшатанных нервов и содействия сегодняшним ночным сновидениям, в которых он будет присутствовать не в качестве государственного экзекутора, а в качестве шаловливого ребенка из своего милого детства, впрочем, оно всегда при нем, при его сердце, потому что как же иначе – он же все-таки сочинитель текстов для незрелого вполне инфантильного возраста, в котором совершенно отсутствует такое неприличное слово – «политика», в этом возрасте-сне всегда можно быть самим собою, а если уж приспичит и соврешь по какой-то малости, то никому от твоей детской скрытности или фантазерства не будет настоящего большого вреда или пакости, – ну жогнут отцовским ремнем по вредной заднице, ну в угол воспитательный поставят страдать, ну конфетки лишней лишишься – все эти воспитательные вещи, разумеется, чрезвычайно горькие для того нежного шалопутного возраста, но в том возрасте чрезвычайно редко обижаются смертельно и уж тем более не предают больно до смерти…
Мои взрослые ноги не желали трудиться, они явно догадывались, что их неурочный визит не привнесет лада в эту мерзко-взрослую производственную ситуацию-неполадку.
Я ведь только-только растормошил свою фантазию. Только сумел расписаться… Все мое наивное сочинительское существо прониклось неким Божественным озарением, в растревоженной голове теснились, требуя внеочередного немедленного выхода, какие-то ловкие авторские фразы, реплики моих одушевленных – живых, вредных, но страстно обаятельных ребятишек, почти всегда нудноватых и положительных на словах взрослых, – на белых форматных листах рождалась волшебная, пока слышимая только мною чу?дная доверительная музыка одной детской любопытной истории, которая – я в точности знаю – приключилась со мной в самом доверчивом юном возрасте: я тогда безоглядным, самым беззастенчивым образом влюбился в женское существо…
Это волшебное существо носило обыкновенное земное имя – Светка, еще оно носило густущую русую челку, которая падала прямо на ее смешливые и ужасно вредные глаза в бледных толстых ресницах.
Это вредное волшебное существо мне порою страстно хотелось… поколотить.
Но вместо этого благородного мужского поступка я молча и терпеливо страдал.
Потому что неизъяснимо волшебное и смешливое, а впрочем, и смышленое существо, вместо того чтобы проникнуться глубоким ответным чувством, запросто манкировало моим, таким трепетным, и вдобавок обзывалось и показывало толстенький и красный язык, за который мне всегда хотелось невежливо дернуть, но лукавое существо всегда было начеку, и…
И тут мелодичный телефонно-электронный звонок возвратил меня в мою взрослую, специфически-отвратительную жизнь. В плоской телефонной трубке требовательно журчал родной голос жены, растерянный и раздраженный одновременно. Этот голос не просил, не требовал – приказывал явиться пред ее очи, хотя предупреждал, что телохранители значительного Гостя могут воспрепятствовать и прочее.
Стерва! Не могла сама на месте разобраться со своим членом… правительственной ложи.
В этом месте моих праведных размышлений – в прямой, можно сказать осязательной, близости пункта назначения – мои обиженные сочинительские струны-обиды не сдержали себя, и я выдал вслух достаточно громко и внятно крепкое похабное словцо-эпитет, которое предназначалось нашему важному Гостю, нашему значительному Лицу, которое, впрочем, в данной пикантной ситуации все-таки не есть сторона виноватая, – это Лицо, скорее всего, страдающая сторона, требующая вполне естественные (для Лица) вещи для облегчения своей притомленной государственными заботами плоти. Зато наша фирма выступает здесь в какой-то новой для себя роли: неумышленный обидчик.
А все равно как здраво ни рассуждай, а нервы взыграли и выплеснули из самого нутра непереносимую мною в обычное время, вполне пошлую словесную блевотину, и ничего тут не попишешь – подкатило, можно сказать, к самому горлу.
После благополучного освобождения от словесной нечистоты я, не прибавляя шага, огляделся, ощупал брезгливым взглядом ближайшие придорожные, по осеннему облезшие кущи кустарников; в неуютной ночной глубине их мне померещились чьи-то затаившиеся тени-движения.
Я был почти у цели, и чем черт не шутит, что государственные телохранители не выбрали сторожевую диспозицию именно в этих неприютных, ободранных предзимней прохладой колючках. А тут какой-то на вид интеллигентный прохожий костерит кого-то чрезвычайно непечатными, нелитературными эпитетами, вместо того чтобы сидеть дома, закрывшись на все свои декоративные цепочки и щеколды, и с благожелательной физиономией лупиться на подержанные, золотой американской пробы киноленты…
Как ни сдерживал я свою прыть злопамятного бегемота, но вот и сами тяжеловесные, на века, кирпичные стены сталинского дома. Уличные фонари вблизи этого вальяжно увядающего жилища странным образом как бы приободрились, перестали тушеваться и конфузиться черных столичных теней, и поэтому освещение у дома было вполне сносным и дарующим какую-то призрачную, забытую, застойную безопасность.
И все-таки мой непрофессиональный взгляд углядел-таки на углу дома, ближе к нарядно допотопному чугунному забору, настороженно дремлющую (с опущенными стеклами) темную, глянцевито-калошную иномарку с грациозно приподнятой задницей и молчаливыми ездоками, по всей видимости, стойкими превосходными служаками, так как даже заурядные сигаретные светляки не выдавали чужому вражескому взору количество сторожей.
Ей-богу, эти приятели из Его свиты. И наверняка холодным безжалостным взором прошивают предподъездное простреливаемое пространство, примечая любую подозрительную пакость в виде человеческого существа, оказавшуюся не в меру любознательной, с неискренними намерениями и вообще ненужную здесь в эти минуты.
А чего, в самом деле, чикаться с ненадежными, подлыми человеческими смертными оболочками? К чему этим ординарным ненасытным люмпенизированным оболочкам живые человеческие души? Не дай бог, еще взбредет какая-нибудь дикая коммунистическая мысль в их извилину, – шума ведь не оберешься.
Вот спрашивается, зачем этот тип в своем светлом долгополом пальтишке (обожаю все светлое и просторное, как бы на два размера ширше) застрял перед домом и нагло шарит глазами по окнам. Этому белому верблюду, видимо, жить наскучило?..
И точно. Пока я самым наглым, отвратительным образом примеривался, в какое бы нужное мне окно засадить портативную нейтронную лимонку – собственно шарил-то глазами я для пущего куража, потому как окна нашего «утешного» офиса я разглядел еще при подходе: они слабо-интимно теплились через плотную сирийскую драплю, – в головах молчаливых сторожей произошла какая-то бесшумная передислокация, и чтоб я (этот белый верблюд) особо не зазнавался на этом свете, из нутра глянцевитой сторожкой иномарки раздалось характерное, нарочно не схоронившееся, ласковое клацанье затвора.
И моя нежная тленная человеческая оболочка всеми своими капиллярами в тот же нешуточный миг почувствовала, что она смертна буквально в каждое неизбывное мгновение.
Невидимые, увесистые, готовые к убийству штатные «пушки» испускали из своих черных стальных тел-дул замогильные, запредельно-хладные, упертые лучи смертельного монолога…
Я давно приметил за собой одну вполне простительную литературную слабость: чувствую, что попадаю в какую-то житейскую передрягу, и в тот же момент мои сочинительские способности оказывают мне несколько дурашливую услугу – меня помимо моей здравой воли тянет выразить обуревающие мысли и чувства как можно более метафорически и заумно-образно: «лучи смертельного монолога»… неслабо сказано, не так ли.
То есть безо всякого зазрения совести из меня поперла так называемая красивая литература, которая подразумевает исключительно пряные французские кружева прилагательных и прочих словесных узоров.
Все эти замысловатые литературные плетения мне – как я догадываюсь – нужны для единственной практической пользы: ни в коем случае не выдать чужому равнодушному глазу всю мою незатейливую трепетность обыкновенного, не храброго сердца, которое вот уже порядочных пару минут исходит заячьей шкурной аритмией, а под ним, таким сердечно трепетным – гораздо ниже диафрагмы, – поселился холодрыжный судорожный комок-зверь, разом втянувший в свою мерзкую холодильную пасть нижнюю, самую беззащитную, область моих гениталий, вмиг же заморозивши их тонкие сферы до голубиного размера… Потому как вдобавок, после деловитого приязненного клацанья штатного затвора, из ароматного кожаного нутра машины как бы небрежно выпал голос, невыразительный, слегка гундосый, низкий, на одной пренебрежительной ноте, – он почти по-братски посоветовал мне:
– Шел бы ты, парень, куда. И пошустрей.