– Куда ж я дену пальто?
– А это ваша забота, – весьма грубо ответил «цербер», – надо приезжать в часы посещений.
Тимофей был человеком незлобивым, но это замечание, а главное, тон, каким оно было сделано, возмутили его. Он понимал: порядок есть порядок, но хамство удручало. Хотелось одёрнуть грубияна, но он одёрнул себя: не бодаться же с этим наглецом. Сняв пальто, Тимофей бросил его на барьер закрытого уже гардероба и по чугунным ступеням бывшего Английского клуба поднялся на второй этаж, где находились больничные палаты.
– А охранять ваши вещи я не обязан, – крикнул вдогонку «цербер».
Встретившаяся ему медицинская сестра с уже наполненными и готовыми к применению шприцами на блестящем металлическом лотке помогла найти дежурного врача, совершавшего вечерний обход. Этот очень пожилой и очень усталый человек, целый день ассистировавший на операциях – самостоятельных операций он уже давно не делал, – желал только одного: поскорее закончить обход, выпить чаю, лечь в ординаторской на старый кожаный диван и уснуть. Узнав, для чего в неурочный час в больнице объявился этот человек, он проводил Тимофея в палату, где находился начлаб. Кроме последнего, там было ещё пятеро больных. В этой больнице оперировали лучшие московские хирурги, попасть сюда можно было только по направлению Минздрава, истоптав не одну пару башмаков или имея связи в «высоких сферах». Направление сюда для своего начлаба «пробивал» Тимофей; это оказалось не трудно, но потребовало времени. Обращаться с личными просьбами он не любил, но в данном случае это было не совсем личное, а значит, позволительно.
Начлаб лежал на койке, повернувшись лицом к стене. Он до дрожи боялся предстоявшей операции, но не хотел, чтобы другие видели это.
– Здравствуйте Иван Иванович, – сказал Чумаков.
Иван Иваныч повернулся на голос, на лице его появилась виноватая улыбка. Сейчас это был совсем не тот решительный, не боявшийся никаких преград и трудностей человек, которого уже не один год знал Тимофей. Перед ним лежал пациент, обуреваемый, буквально раздавленный страхом, страхом сознания, что врачи станут терзать его тело – ещё неизвестно, будет ли от этого польза, – страхом сознания, что он стоит на пороге жизни и смерти. Тимофей видел и понимал: какие бы слова он сейчас ни сказал этому, он не сможет освободить начлаба от страха, от ужаса перед тем, что завтрашний день операции может стать его последним днём. Так уж устроен человек. Не задумываясь о том, что он не вечен, что когда-то настанет и его конец, он бодро шагает по жизни, но однажды вошедшая в его мозг мысль о смерти уже не отпускает никогда, с этого момента он не может не думать об этом постоянно, не то чтобы ложится и встаёт с этой мыслью, но она постоянно присутствует в его подсознании, и освободить от страха перед смертью может только сама смерть, очень глубокая вера в бога или приверженность фатализму.
– А, это вы, Тимофей Егорыч, – слабым голосом и как бы удивившись, отозвался Иван Иваныч. – Спасибо, что навестили.
– Не нужно ли вам чего?
– А что мне сейчас может быть нужно? – каким-то потухшим голосом то ли спросил, то ли сообщил о своём положении Иван Иванович. – Последний парад наступает, – попытался он пошутить.
– Ну, что вы такое говорите. Вот завтра вас подлатают, и мы снова вместе будем делать большое и нужное дело, – попытался подбодрить Тимофей.
– Дай-то бог, дай-то бог.
– Я вас оставлю, – полушёпотом произнёс дежурный врач, словно извиняясь, – у меня там больные.
– Конечно, конечно. Спасибо вам.
Иван Иваныч перевернулся на спину и лежал с закрытыми глазами. «Делает вид, что спит», – подумал Чумаков, но он знал, что Иван Иваныч не спит, просто не может преодолеть страх и пытается спрятаться от него и спрятать страх от начальника. Говорить, по сути, было не о чем, не в том состоянии пребывал начлаб, чтобы вести сейчас долгие беседы. Надо было встать и уйти, но Тимофей, человек деликатный, не мог придумать, как это сделать, чтобы не обидеть, чтобы в его скором уходе Иван Иваныч не углядел своей безнадёжности. Всё-таки на прощанье Тимофей решил сказать по-мужски, что надо взять себя в руки, преодолеть страх, который может доконать, и тогда никакие врачебные усилия, никакие профессора не помогут. Решил сказать, но… не сделал этого. Понял: Иван Иваныч не готов принять подобные слова, они пройдут мимо его сознания.
– Что ж, отдыхайте, готовьтесь морально, Иван Иваныч, – сказал Тимофей. – Вот увидите, всё будет хорошо.
– Спасибо вам, – едва слышно проговорил Иван Иваныч и, не дожидаясь, когда Чумаков уйдёт, повернулся лицом к стене.
На лестничной площадке курил дежурный врач.
– Скажите, чего можно ждать от операции? – спросил Тимофей.
Старый доктор внимательно взглянул на Тимофея: сказать, не сказать?
– Простите, вы ему кто?
– Директор института, в котором он служит.
– Ничего хорошего, скажу я вам.
– Что, совсем никакой надежды?
– Почти никакой, – ответил врач. – Конечно, будет сделано всё, что в наших силах, для того мы здесь и обретаемся, но…
– Жаль. Хороший человек.
– Всех жаль, но это мало чему помогает.
– И всё-таки.
– Я наблюдаю за ним несколько дней и скажу вам прямо: он уже умер.
– Как так?
– Его сожрал страх. У него напрочь отсутствует воля, он не борется, а это плохой признак, уж поверьте моему опыту.
– Да, я заметил в нём этот страх. И всё-таки уповаю, – он поймал себя на том, что ни с того ни с сего заговорил словами из прошлого, – уповаю на искусство хирургов.
– Да-да, – сказал врач, но было видно, что разговор уже стал ему неинтересен.
– До свиданья. Спасибо вам.
Тимофей спустился по лестнице, взял пальто и, не надевая, пошел к выходу.
– До свидания, – сказал он «церберу», но тот уткнулся в газету, не ответил. Всё ещё злился.
4
Он вышел на Страстной бульвар и медленно направился в сторону Пушкинской площади. По ту и по другую сторону бульвара жилых домов не было, в эту пору окна оказались тёмными, и стояла такая тишина, будто во всём мире только и было, что этот бульвар и он, Тимофей. В слабом свете фонарей голые деревья казались тенями. На скамейках одеялами лежал вчерашний снег. Тимофей снял перчатку, зачерпнул рукой снег и стал его есть. Совсем как в детстве. Мама – он давно позабыл её лицо – говорила ему: не ешь снег, заболеешь. У него действительно было слабое горло, и ангина частенько донимала его, даже летом. Потом ему удалили гланды, и с возрастом это прошло. Теперь уже мама ничего не скажет. Ничего и никогда. Как давно уже никто не может ему сказать: не делай этого, не делай того. А лучше не стало. Вот ещё Иван Иваныч. Может, не нужно было к нему ходить. Ничем он ему не помог, а понимание, что человек обречён, оптимизма не прибавляет. «Хороший был человек Иван Иваныч», – подумал Тимофей и о вдруг поймал себя на том, что размышляет в прошедшем времени. В лаборатории все любили Иван Иваныча, и работник он хороший. Замена, конечно, найдётся, сколько их, молодых, подпирают «стариков», пора давать им дорогу.
Так, размышляя, шёл он под тихо падающим снегом с каким-то новым, томящим чувством в груди. Нет, не только Иван Иваныч и предстоящая ему операция, что-то ещё, другое, беспокоило его. Что? И вспомнилось: Маша. Она же совсем девочка, только в прошлом году окончила школу. Почему-то никуда не поступила. Почему? Троечница? Посредственность? Не хватило баллов? Нет, так о ней не скажешь. У неё довольно живой ум, она находчива, за словом в карман не лезет. Какие-то домашние обстоятельства? Но внешне у них всё благополучно. Надо будет спросить. Маша. Задела она его сердце, эта юная особа. Давно с ним такого не случалось. Была когда-то, как говорят, первая любовь, но, раз обманувшись, он не стал повторять ошибок и сторонился женщин, хотя замечал: имеет успех. И вот эта девочка. Ему уже тридцать пять, ещё немного – и старость. А она совсем ребёнок. Её жизнь только начинается: лёд и пламень. Лёд и пламень – глуповатые романтические красивости. Не жизненно. А жизненно то, что вот идёт он ночью по бульвару и думает об этой девочке. И ему приятно думать о ней. И он знает, что в любой день, хоть завтра, он может пойти в Хлебный переулок и увидеть её, говорить с ней, может быть, взять её руку в свои и ощутить тепло её молодости. От этой мысли ему стало хорошо. Мороз крепчал. Зябко передёрнув плечами и подняв воротник пальто, Тимофей зашагал быстрее. Решил: завтра он непременно побывает в Хлебном переулке.
5
Но в Хлебном переулке ему не довелось быть ни на следующий день, ни в какой другой на этой неделе. Случился сбой при очередном испытании «изделия», и Сергей Павлович установил круглосуточный рабочий день, отменив выходные, отгулы и отпуска. Декабрь был на исходе. До срока, назначенного самим Королёвым в ответ на заданный ему на Старой площади вопрос «когда?», оставалось всего ничего, и то, что он так круто закрутил гайки, можно было понять. Если бы срок был ему назначен, Сергея Павловича озаботила бы, но не вывела из равновесия задержка, но здесь другое дело: тут срок назначил он сам, и срыв был бы знаком его, Королёва, несостоятельности. А этого он допустить не мог. Никто и не возмущался, скорее, каждый чувствовал себя в чём-то виноватым, что-то недоделавшим. И если действительно такое ощущение и возникало у тех, от кого зависели и сроки, и успех, то это ощущение было ложным, просто гипертрофированным чувством ответственности. Это был коллектив, не только спаянный трудовой дисциплиной, но коллектив единомышленников, готовых отказаться от всего личного ради главного дела их жизни. А главным делом был Космос, и даже не столько Космос, сколь человек в Космосе.
Тимофей снова и снова проверял и перепроверял свои расчеты. В них всё было правильно. А сбой произошёл. И следовало понять причину. Без этого нельзя двигаться дальше, потому что, не выявив причину сбоя, они становились заложниками повторения сбоя в будущем, на орбите, что куда опаснее и чревато жертвами. В конце концов, он договорился о встрече с Келдышем, чтобы и тот ещё раз перепроверил расчеты. Мстислав Всеволодович, пожурив Чумакова за неоправданные сомнения, лишь подтвердил их правильность. Но это не значило, что можно успокоиться, сбой-то был.
Обстоятельства складывались так, что, опередив на шаг, а то и на два, американцев в создании пилотируемых космических аппаратов, страна стала отставать по искусственным спутникам. А это и разведка, и связь, и в недалёком будущем космическое оружие. Что-то не пошло. На каждый наш запуск американцы отвечали целой серией. Строчили, как из пулемёта. Вот и опять; стоило нам 10-го декабря запустить «Космос-51», как американцы тут же в ответ выстрелили десятью; один из них будет висеть в космосе целых тридцать лет, а ещё два – аж сто. Мы же «Космос-52» сможем запустить лишь в конце первой декады. Это угнетало, но выпускать не готовую продукцию было смерти подобно.
Тимофей понимал, что в этой запарке он всё время должен быть где-то рядом с Сергеем Павловичем. Эту готовность Тимофея разделить ответственность Главный конструктор ценил. Хотя, кто с Чумакова спросит? Его ТАМ – палец в вверх; с некоторых пор всем понятный жест – даже не знают толком. Отвечать ему, Королёву. Ему всё время, даже несмотря на успехи последних лет, приходилось отбиваться от нападок конкурентов – и не столько от них, сколько от тех, кто поддерживал их позицию на самом верху. На Сергее Павловиче, как ни крути, до сих пор лежала печать ГУЛАГа. Не так много было людей, с которыми можно разделить и радости успеха, и огорчения провала. Тимофей же был безоговорочно предан ему и верил в его звезду. Только один раз они не поняли друг друга. Это случилось во время создания первого отряда космонавтов. Тимофей Чумаков тоже подал заявление на зачисление в отряд. Туда набирали только лётчиков, но у него был шанс: за плечами аэроклуб и удостоверение пилота. Но тогда Королёв сказал «нет» и объяснил это коротко и просто: «Если кто-то из отряда не подойдёт, мы в авиационных полках всегда найдём замену, а тебе замены нет, на твоих плечах успех большого дела. Не полетишь никогда. Точка!» Недолго держал Тимофей обиду на шефа, очень скоро понял: Сергей Павлович прав. Да и работы было выше крыши – не до обид.
Когда, наконец, Тимофей появился в Хлебном переулке с цветами, коробкой конфет и бутылкой шампанского, его там уже не ждали. После некоторой суеты с устройством стола каждый занял своё место, пробка «выстрелила» в потолок – он сделал это так ловко, что не пролилось ни капли пенистой влаги, – и Тимофей разлил вино по бокалам. Галина Матвеевна обратила внимание, какие у него сильные руки. Обычно, если шампанское хорошо остыло, пробка не так-то легко давалась, её приходилось раскачивать и с натугой извлекать из горлышка; а их гость проделал это так, словно и не прилагал к тому усилий.
– За что пьём? – спросила Галина Матвеевна.
– Да, за что? – подхватила Маша.
– Последнее время мне пришлось выполнять трудную и важную работу…
– И как, сделали? – не утерпела Маша.