Валера так равнодушно посмотрел на нее, словно ее тут и не было. Словно сквозняк распахнул дверь. И чуть заметно поморщился – не то на крик, не то на «сквозняк».
Римма снова почувствовала растерянность. Этого с ней еще не бывало. Вернее, с ним. Вел он себя с похмелья по-разному: и огрызался, и ругался, и выпихнул как-то раз. Но так равнодушно – это было даже страшно.
Чувствуя, что теряется от непонятности происходящего, Римма пошла напролом. А что ей оставалось делать?
– Что ты пялишься? – закричала она. – Пялится он. Мы там убиваемся, а он даже не подошел. Хоть бы на пять минут пришел, помог немного! Никто не говорит, чтобы ты всю работу делал. Но хоть немного можно помочь? Что мы там наколем, с Костиком этим, с Михалычем? Михалыч сейчас уйдет, он психует, что тебя нет. А ты тут сидишь, и Костика посылаешь? Совсем совесть потерял. Я должна за тобой бегать? Да? Должна?
Спасаясь от растерянности, гибельной и бесполезной, Римма кричала первое, что приходило в голову. Почти не думая о том, что кричит. Как птица, бьющаяся на земле. Ей больно, и она кричит. Молит о пощаде и спасении.
И Римма молила, и крик ее был не грозен, а скорее жалок: «А-а-а!»
И долго бы она еще кричала, если бы Валера вдруг не перебил ее:
– Не бегай.
Сказал мертво, без интонации, словно не ей, а кому-то другому. То есть, вообще никак ее боль не почувствовав. А выразив только одно: «отстань». В глобальном смысле «отстань». То есть, начисто. Навсегда.
Навсегда?
Римма, пораженная не словом, а этим безразличием в его голосе, замолчала.
Посмотрела на него внимательнее, остывая после бега.
Что происходит?
Ничего не происходило. Валера сидел за столом, широко, как обычно, раздвинув локти, смотрел на приборную панель. Ее не замечал. Не хотел замечать. Словно ее действительно не было – не существовало.
– Так ты что, совсем не придешь? – спросила Римма.
Голос ее упал – и уже не было силы его поднять. Так поразило в нем нечто новое, неподвластное, что она и за голосом, и за интонацией следить перестала.
И оттого спросила так тихо – себя еле услышала.
Больше всего она боялась, что он совсем перестанет говорить. То есть сочтет ее за пустое место. Как-то вдруг это в нем промелькнуло – и это больше всего потрясло Римму. Она – и вдруг пустое место.
Она?
– А чего я должен идти? – спросил Валера.
Заговорил.
Но как он заговорил?
С такой злобой, будто она жизни его лишить хотела. Как с врагом заговорил. Это с ней-то?
И ведь прав был. Не обязаны операторы соль колоть. Ни в каких инструкциях это не прописано. Соль – это дело лаборанток. И никакого права не имела она тащить себе в помощь ни операторов, ни, тем более, слесарей. Те могли помочь по доброй воле. Или по приказу начальника. Но Валере никто ничего не приказывал. И он действительно имел право отказаться от этой работы.
И вот отказывался.
Формально Римме нечем было ему и возразить. Он был прав, и в этом своем праве неколебим. Он делал свою работу, она – свою, какие претензии?
Но… Но так мог говорить новичок, человек чужой и не очень хороший. Были такие случаи, проходили. В котельную, как в чистилище, попадали разные люди. Много их перевидала Римма за свою работу. Были и те, кто вспоминался добрым словом. Были и чудаки, дававшие повод для смеха на многие годы. Были и уроды, само собой. Как без уродов? Всех пережили, и жили себе дальше. Тишком да ладком.
И вдруг такие заявки.
Самое смешное, что Римма не находила аргументов для спора. Какой-то ступор ее одолел. От неожиданности, конечно. А что говорить? Сказать, что должен идти? С ударением на «должен»? Не скажешь. Не должен.
Тогда что? Сказать, что он… А что он? Ее мужчина и обязан помочь ей? Но ведь он не ее мужчина! То есть, как бы ее, но, если разобраться, совсем не ее. Она замужняя женщина, ее мужчина – дома, и именно на него она имела свои, вполне определенные, права и могла предъявлять ему свои, вполне законные, претензии. Валера же для нее – посторонний человек. Формально. Суть их отношений совсем другая, но формально – посторонний.
И именно так он сейчас себя и вел, как посторонний, чужой человек, и именно это поразило Римму больше всего.
Чужой человек.
Вот как.
– Так а… помочь? – тихо спросила она, глядя на его неподвижное злое лицо.
Валера не ответил. Достал из пачки сигарету, закурил. Как будто спрятался за сигарету. Мужчины любят прятаться. За сигарету, за рюмку. За смерть. Иногда им легче умереть, чем посмотреть женщине в глаза.
«Трусы», – подумала Римма. Вечные трусы. И этот не лучше!
Валера молчал, как будто и говорить ему с ней было противно. Или он что-то другое чувствовал?
Так скажи! Не молчи…
Она подождала. У него была такая привычка: долго молчать, прежде чем заговорить. Привычка смешная, иногда он мог так замолчать в середине фразы, что-то до того оживленно рассказывая, и долго молчать, как бы собираясь с мыслями. Свои знали и терпеливо ждали, другие, не дождавшись, могли и перебить. Порой на него нападала словоохотливость, и он мог говорить хоть час, – выговаривался после похмельного молчания. И делал эти смешные паузы, иногда до целой минуты доходящие.
Нет, не заговорил. Курил, пуская дым перед собой, и на Римму даже не взглядывал.
Не замечал.
– Валера, что с тобой? – спросила она ненужное.
Он молча курил. Лучше бы рявкнул в ответ, как он мог. Это, по крайней мере, было бы привычно и понятно. А то курит и не замечает.
Что-то происходило, но что, Римма никак не могла понять. И это пугало ее больше всего.
– Там немного осталось, – чтобы только не молчать, проговорила она. – Надо помочь…
– Кому надо? – не глядя на нее, спросил он. – Мне не надо.
– Мне надо, – сказала Римма.
Он снова замолчал.
И напрасно она ждала, что заговорит. Он молчал и не обращал на нее внимания. Казалось, хоть ты день так простой – не обратит.
Сзади хрустнула дверная ручка – вошел Павел. Такой медведь, а подкрался так тихо. Поганая привычка. Да у него все привычки такие.