– И нас, и китайцев, и тех европейцев, до которых успели добраться Субудай с Батыем. А что касается ига – ну так через 850 лет после его окончания можно с совершенно чистым взором рассказывать школьникам, что никакого ига не было, а на самом деле была сплошная демократизация и борьба за права человека.
– И за что это ты так демократию не любишь – вот этого я не могу понять.
Теперь мама вздохнула снова, и надежда на то, что отделаться удастся легко, тут же исчезла.
– Демократию я люблю. Теоретически. Жаль, что никогда ее не видел. А было бы здорово – ходишь такой загорелый, круглый год в белом хитоне, рядом Аристотель о чем-то философствует, Пифагор молодого Архимеда клепсидрой по голове стучит, чтобы лучше учился. А вокруг сплошняком спартанцы, сувлаки, амфоры, оливки, гоплиты и крайне легко одетые гетеры. Красота!
– Ну почему ты такая язва? Ну ты же был в Америке? За что ты ее ненавидишь-то так?
– Да вы что? Слово-то какое… Неверное…
Николай пожевал губами, подбирая такое слово, которое подошло бы точнее.
– Не ненавижу, конечно, а… Ну, боюсь, наверное, что ли… Как раз потому, что видел. А от этого страха и все остальное. Что же касается демократии этой расчудесной – так ее нигде нет…
– Ну да как же это нет?
– Да так, – против своей воли он все-таки пожал плечами. – Слово «демократия» в наши дни – это бренд. Трэйдмарк. Торговая марка. Существует сверхдержава, мощь которой позволяет ей эту торговую марку присваивать кому-то или, наоборот, отбирать. Если какая-то другая страна немедленно и абсолютно точно делает все, что ей приказывают правообладатели бренда – это страна демократическая. Если не хватает любого из этих двух параметров: то есть она все выполняет быстро, но неохотно, или наоборот – то это страна, в которой демократия находится под угрозой. А если она по каким-то причинам не хочет делать того, чего требует от нее прогрессивное мировое сообщество в лице своих наиболее демократичных представителей, – так, значит, это кровавый тоталитарный режим, преступления которого против человечности скоро переполнят чашу терпения многострадальной оппозиции. Или сразу НАТО. Примеры нужны?
– Знаешь, на что это было похоже, когда ты говорил?
– Конечно, знаю.
Он кивнул, не сомневаясь, что угадал точно.
– На нашу собственную пропаганду тех времен, когда молоко стоило 30 копеек и 15 тебе отдавали, когда возвращаешь бутылку. А на брандмауэре дома на углу от Сытного рынка висел здоровенный такой портрет Брежнева, к которому регулярно пририсовывали новую звездочку. Я помню, не беспокойтесь. Я это специально.
– Коля, – отец встал со своего места на диване и неподвижно застыл, то ли в нерешительности, то ли из последних сил сдерживаясь. – Ну ты же сам сказал, что помнишь. Ну что, тебе было бы легче, если бы все было, как тогда? Мама 110 рублей получала, я 125. Мы жили вчетвером в 12-метровой комнатушке в коммуналке, с окнами на помойку. Кухня в ней была покрашена синей масляной краской, туалет – зеленой, а питались мы макаронами и картошкой с селедкой, ну? А когда я, уже кандидат технических наук, вернулся с особо удачной шабашки по казахским кошарам и мама повезла тебя со старшей в Венгрию по профсоюзной путевке, – ты не помнишь, может? Ее вызывали на заседание ЖЭКа, на котором старые пердуны требовали от нее знаний о том, как зовут председателя Венгерской Компартии, сколько Венгрия добывает в год железной руды и каков объем ее ежегодного товарообмена с Советским Союзом.
Не хмыкнуть снова в такой ситуации было просто невозможно, поэтому Николай хмыкнул.
– Ну конечно же, нет, – сказал он. – Конечно, не хочется, все-таки я не идиот. Просто мне жалко того, что вместе со всем этим ушло. И даже не жалко, а…
Он вспомнил, что слово «страшно» уже говорил, но все равно не удержался и произнес его еще раз.
– Страшно мне. 20 лет назад у нас, может, колбасы не было и своей квартиры, но каждый нормальный чечен тогда тихонько пас баранов или добывал нефть, а грузин продавал мандарины или преподавал игру на фортепиано. И делали они это вместо того, чтобы или резать русских, или уговаривать заняться этим побыстрее всех окружающих. Да мы бы и сейчас с этим делом справились, это тоже не вопрос, – но за них каждый раз вступаются такие большие дяди, что нам только плакать в подушку остается. А вот когда по океанам табунами паслись советские ракетоносцы – вот тогда никакой Польше, будь она хоть четыре раза независимой, не приходило в голову требовать от нас всенародного покаяния за то, что мы по дороге на Берлин их газоны потоптали своими вонючими кирзовыми сапогами. И всем остальным тоже чего-то: кому Курильских островов, кому пригородов Хабаровска. А знаете, почему вдруг начали требовать? Потому что уже к 2004 году у нас на всех флотах вместе взятых осталось 4 «Тайфуна» и 14 или 15 «667-х», не помню точно. А к 2013 году – 1 «Тайфун» и 6 «667-х», – и это все! На дворе 2013-й, и это все, понимаете? Наши флоты вот так вот, одной левой, сейчас может раздавить Тайвань! Турция! А вы рассказываете мне про демократию и права человека! Права человека мы каждый день видим: идет себе такой человек по улице, никого не трогает, любуется видами Италии. Ему, фигак-с, – оранжевый мешок на голову. Очнулся – вокруг Гуанатамо Бэй, а в заднице фонарик.
– Коля…
Встретившись с отцом глазами, Николай совершенно четко осознал, что тот действительно едва сдерживается, чтобы не заорать. Нервы у отца были на зависть крепкие, но сейчас его зримо трясло, а это означало, что пора заканчивать. Ни в чем он их все равно не убедит, как не сумел сделать этого во все предшествующие разы. Которые были.
– «667-е», – это наши самые длинные демократизаторы после «Дмитрия Донского», – объяснил он тоном ниже. – Весьма неплохие, насколько я знаю, – но только больно уж их осталось мало… Вы можете думать, что это неважно и даже хорошо: многие так и думают. А я вот очень боюсь, что когда они кончатся совсем, прогрессивное человечество явится к нашим воротам со своими собственными… демократизаторами. И потребует ответа за все те годы, когда вынуждено было с нами считаться.
– Коля, пообещай нам, что ты нас послушаешь… Мы же с мамой любим тебя, ты знаешь. Ты очень много работаешь и слишком много занимаешься спортом. Самбо, бег, стрельбы эти твои… Спорт – это замечательно, если это в меру, но нам кажется, что ты с ним чуточку перестарался. Может, тебе отдохнуть? Или на какие-нибудь менее агрессивные, что ли, виды походить.
– Так я же лыжник, – удивился Николай. Точнее, сделал вид, что удивился.
– Я не о том.
– Да я понимаю… Хорошо. Наверное, вы правы в чем-то… Ничего я не решу, сколько бы я налогов ни платил, и все такое. На авианосец я все равно не накоплю… А со спортом… Ну, я подумаю. Обещаю.
Николай легко кивнул, пожал плечами и развернул кисти рук наружу. Можно было надеяться, что, комбинируя все те невербальные сигналы, которые (если судить по соответствующим руководствам) демонстрировали собеседникам «принятие аргументов в ходе спора», он заставил родителей подсознательно поверить в его слова.
– Ну, договорились?
Ему показалось, что мама вот-вот заплачет, но обошлось. Он ответил на объятия родителей, прошелся по комнате, провожаемый взглядом так и стоящего в ее середине отца, и остановился у окна, глядя наружу. Там все было нормально, кроме того, что почти не было заметно движения. Едва ли не посередине тротуара на противоположной стороне улицы запарковалась пара огромных внедорожников: один сияюще-серебряного цвета, другой – выкрашенный в «золотой металлик». Их хозяева разговаривали между собой, – судя по всему, спокойно, жестикуляция их была даже не скупой, а минимальной. Машины стояли бампер к бамперу, и идущие по своим делам пешеходы вынуждены были обходить их по проезжей части. Для этого людям требовалось пробраться через сформировавшиеся со времен последней вывозки снега сугробы, но большинство изо всех сил делало вид, что им это не доставляет никаких неудобств. Грустно. Нет, писатель Олег Дивов прав – без массовой выбраковки стране не выкарабкаться…
Теперь Николай усмехнулся и сам – не столько ситуации, конечно, сколько неожиданному каламбуру. Почувствовал взгляды родителей, обернулся и улыбнулся снова: уже вместе с ними.
– О чем задумался? – поинтересовалась мама.
Если бы Николай честно ответил, что о плюсах легализации короткоствольного нарезного оружия, это противоречило бы его минутной давности обещанию, поэтому он сообщил, что думает о психологии человеческой вежливости.
– Что? – не поняли оба его предка, и тогда пришлось показать.
– Предлагаешь кирпичом?
Добрый доктор Ляхин покачал головой. Он предложил бы суд Линча, но высказывать это вслух не стоило совершенно.
– Обратиться в международный трибунал, – сказал он вместо этого и тут же сам почувствовал, какой глупой вышла шутка. – И потребовать ввода миротворцев. Узбекских.
– Почему узбекских?
Отец спросил, судя по всему, тоже машинально.
– А для разнообразия…
Разговор было пора заканчивать, пока Николай не произнес что-нибудь такое, что потом в глазах родителей пришлось бы заглаживать очень долго. Поэтому он вздохнул, изобразил на лице то ли раскаяние, то ли хотя бы просто усталое смущение, расцеловал родителей и направился к двери. Последнее у него получилось ничего, достаточно естественно. В отношении же «изобразить» он не был так уверен, поэтому потратил еще несколько минут, отвечая на какие-то совсем уж бытовые вопросы. Напоследок он улыбнулся совсем уж по-доброму, как много лет назад, и вышел, выдувая губами простенькую мелодию, весь последний час звучавшую у него в голове. Если бы высвистеть, она легла бы лучше, но денег ему не хватало отчаянно, поэтому он не рискнул.
– Ты заметила, что он пропел? – спросил отец, когда дверь закрылась и ровные, спокойные шаги затихли в изогнутом коридоре.
– В каком смысле?
– В прямом. Он так помурчал тихонечко, когда выходил. Не услышала?
– Что-то такое – да, но я не поняла, что. Мало ли…
– Это «Рио-Рита» Никитиных, – отец поднял взгляд от пола, и его лицо оказалось таким искаженным, что мать Николая вздрогнула. – «Ничего, что немцы в Польше, – но сильна страна…» – вот эту вот строчку. Поняла? Он не сомневается. Мы все, что угодно, можем говорить, он нас все равно не слушает…
Отец помолчал с полминуты, раздумывая.
– Ладно, – наконец сказал он. – С меня спрос слабый, я технарь. Но ты врач – с большой буквы «В». Давай думать, что мы сможем сделать, если перестанем относиться к нему как к тому маленькому мальчику, которого мы растили. Ты всю жизнь по поликлиникам и больницам: тебе что, никогда не приходилось видеть психически рушащихся на твоих глазах людей? Навязчивая идея, депрессия, шизофрения, в конце концов, – что это такое, наконец, может быть?
– Олег, я…
Ей пришлось собираться с силами несколько долгих секунд, потому что в комнате вдруг начало резко не хватать воздуха.
– Все может быть в итоге не так плохо. И ты, разумеется, мешаешь в одну кучу все подряд – и отдельные симптомы, и диагнозы. Шизофрения… Никакая это не шизофрения, конечно. И не депрессия. Если бы это была депрессия, Кольчик не работал бы так, как он работает, – уж это ты знаешь. И не бегал бы по вечерам. И не вскакивал бы в 7 утра в субботу, чтобы ехать куда-то за Сестрорецк в компании таких же, как он, стрелять там во что-то и опять бегать.