– Да меня все Фёдорычем зовут, – Бомж повернулся ко мне и улыбнулся. – А так я – Николай Фёдорович. Будем знакомы.
– А меня – Сергей.
– А по батюшке как?
– Васильевич.
– Ну, вот и ладно.
Николай Фёдорович поёрзал на сидении.
– Вот ведь, чертяки, печку как включили! Весь зад прожарить можно! – Он снял с рук огрызки перчаток и подсунул их под себя. – Тепло, оно конечно, в такую погоду хорошо. Но так уж – совсем перебор. У нас в коллекторе хоть на изоляции сидели тогда – не так припекало. – Он вздохнул – как-то по собачьи. Помолчал немного.
– Ты не думай, Васильич, в нашем коллекторе завсегда порядок был. Лукичу за то спасибо. Напоминал нам постоянно, раз по сто на дню, что не свиньи мы, а человеки. И выше этих, как их, обстоятельствов, должны быть. Вот так вот…
Фёдорыч задумался.
– Он ведь меня, ну, и таких, как я – нас тогда человек шесть было – нельзя бомжевать поодиночке – и от водки и от курева враз отучил! Не в таком, говорит, мы положении, чтоб на отраву деньги тратить и в свиней превращаться, когда их и на жисть-то еле хватает. И такой закон ввёл в нашем, так сказать, общежитии: кто пьяным придёт, или на курево потратится, тому три дня без еды быть.
И слушались мы ведь как-то его. Сразу чуялось – командиром был. И командовать умел. Именно – умел, а не любил. Эт щас все командывать любют, а никто, почитай, и не умеет. Зато командиров развелось – хоть жопой жуй! Тьфу!
Федорыч в сердцах чуть не сплюнул. Но спохватился. Утёр губы рукавом пальто и виновато посмотрел на меня.
– Извиняюсь… Вот я и хотел про Лукича рассказать.
3
Звали его, как и меня, Николаем. Старый он был совсем. Лет на двадцать с гаком меня старше. А ведь я уже пятый класс заканчивал, когда Сталина-то хоронили… Так вот, старый-то он старый, а прямой был, никогда согнувшись не ходил. И когда разговаривал, всегда в глаза смотрел – как бы оценивал: гнилая у тебя душонка, иль стержень в ней ещё остался, не проржавел совсем в труху.
Ну, в общем, за пару месяцев навёл он у нас в тепловом коллекторе порядок. Пить и курить все перестали – ну, об этом я уж сказал. Приучились из спускника по утрам умываться – а я и Лукич и брились ещё постоянно. Раза три в неделю мылись – Петька Хромой где-то старую ванну надыбал. Чугунную. Тяжеленная, зараза – еле в люк спустили. В той ванне и стирали даже. Во как.
Как-то раз, начало осени уже было, Лукич наш куда-то запропал. День нету. Два нету. На пятый под вечер приходит. Весь в синяках. Нос на бок свёрнут, опух. Вместо старенького, но чистого пиджачка – одни лохмотья на голое тело. И в трусах. Но – такой же прямой – как жердь проглотил.
Мы его аккуратненько в нашу «общагу» спустили. Он на лавку присел – были у нас там три лавки, да ещё пяток топчанов и стол старый, круглый такой, – обвёл нас своим взглядом. И сказал странно:
– Не добил я, видать, ещё фашистов. Рано меня списали. Ладно, повоюем… – и завалился боком на лавку.
Петька Хромой за своей мадамой сбегал – Надюхой. Она подъезды мыла в ближних многоэтажках. И у дворничихи в подвале жила на птичьих правах.
Раньше она на скорой работала – да её выгнали. Повесили на нее хищение дорогущих каких-то лекарств – и пинка под зад. Да ещё чуть не засудили… А потом оказалось – эти лекарства её начальник кому-то за бешенные деньги перепродавал. Но – уже всё. Поезд ушёл. У Надюхи в голове от пережитого чёй-то сдвинулось. И людей в белых халатах она бояться стала, как чёрт ладана…
Надюха Лукича осмотрела всего, потом, пересилив свой страх, сходила в аптеку, на свои снадобий всяческих накупила, бинтов, йоду… Каждый день к нам приходила, всё Лукича выхаживала…
Когда Лукич поправился – уже как раз снег первый выпал – то как-то попросил он меня раздобыть какую-нить железину, арматурину там, или трубы обрезок… Когда я принёс ему, то он мне и рассказал, что с ним было-то. И до нас, и потом.
Федорыч замолчал. Я поднял голову.
На лавке рядом с нами сидели люди. Уставшие, со своими заботами и проблемами, едущие домой после трудового дня, люди. И слушали, что рассказывал мне Николай Федорович.
А он вроде бы и не замечал их.
4
Оторвав от буханки ещё один кусочек, тщательно прожевав его, Фёдорыч вздохнул и посмотрел на меня.
– Ведь Лукич по доброй воле, сам бомжевать ушёл.
Жил он с семьёй – а семья у него большая была – в кирпичном послевоенном бараке. В двух комнатушках. Но что такое две комнаты на девять человек? Да и удобства – на улице. Я сортир имею в виду. А мыться – в баню ходили. Вот так и жили.
А потом это место, где барак стоял, приглянулось кому-то.. Ктой-то землю эту купил, значит, чтоб, это, центр какой-то там построить. Начали барак расселять А вокруг него уж копают вовсю!
Лукичу с семьёй тоже дают новое жильё. В таком же старом бараке, тока на другом конце Солнышка.
Ну, Лукич надевает все свои награды – аж целый иконостас на груди – на свой старенький пиджачок – и в администрацию. Мол, так и так, по закону мне положено то-то и то-то. Сам президент тот закон писал. А ему – на заборе тоже многое чего написано. Бери, что дают – и не рыпайся. Всё одно – помрёшь скоро. А то вишь как зажился – права качать начал. Много, мол, вас тут таких, жалобщиков…
И выкинули из администрации. И охране наказали больше его не пускать.
Но Лукич не сдаётся.
Написал в местную газетёнку. Пригрозился до губернатора дойти…
А через день загорелся барак-то. Ночью загорелся. Всех оттудова уж выселили, тока Лукич с семьёй и остался.
Ну, все повыбегали, кто в чём. Еле успели. Хоть стены и кирпичные, да крыша деревянная. Вот и рухнула внутря. И всё там выгорело. Ниччё не осталось. Ни мебели. Ни одёжи. Тока документы успели взять, да Лукич свой пиджак с медалями и орденом успел выхватить.
Утром подъезжает чиновник какой-то – из прихлебал в администрации. Важный весь такой. Чё, говорит, доупрямился, газетный писака? Некуда из-за своего упрямства, законник хренов, тебе уж идти. Ваше место уже другим отдали. Осталось тока на кладбище, за оградой…
Старшая дочка Лукича – а их у него трое, дочек-то – запричитала, мол куда ж нам теперь деваться-то? С детьми да с внуками?
А тот гад улыбается. Есть, грит, в полуподвале комнатка одна. Пока там поживёте. А потом видно будет. Вот адрес. Ручкой сделал, сел в машину и – фьють! Благодетель, мать его!
Переехали в ту комнатёнку. Соседи и знакомые пособили, кто чем мог – кто табуретку дал, кто кровать железную, кто из одёжки что. Люди хорошие завсегда вокруг есть.
Но Лукич там жить не стал.
– Нет, – говорит, – без меня и так тесно, а со мной ещё теснее будет. Поеду я в Москву. У меня там знакомец один, мичманок, – ещё с сорок четвёртого, когда его по ранению вчистую списали – живёт, бобылюет один. Правда, года три уж не виделись. Но, вспомнит меня, думаю… Да и Правды там добиваться буду – ведь, небось, в столице, к власти достучаться легшее будет. Никак, президент там, и Дума… Да и вам без меня забот меньше…
И уехал в Москву.
А знакомец-то Лукича, оказалось, уж год как помёр. И в квартирке его уже совсем чужие люди живут. И где тут Лукичу приткнуться? Негде…
Фёдорыч закашлялся.
– Чёй-то горло пересохло, – пожаловался он.
– Возьмите, пожалуйста. – Бутылочку с детским соком протянула женщина вначале отсевшая от нас. – У меня ещё есть.
– Благодарствую…