– А ножки у нее аппетитные! – подмигнул Рыбкину отец.
– Не знаю, я не каннибал, – задумчиво ответил Рыбкин.
Глядя на Рыбкина, я понял, как важно уметь иногда прислушаться к самому себе. Друг моего отца, казалось, отрешился от всего мира и вслушивался в себя, словно его душа была неисправным двигателем. Важно было вовремя понять: где «стучит» и что с этим делать, чтобы не довести до крайности, чтобы не заклинило.
Судя по всему, у Рыбкина с Клавдией Сергеевной встреча получилась удачной. Во всяком случае, на уроке геометрии она старалась на меня не смотреть и обходила пальцем мою фамилию в классном журнале, вызывая кого-нибудь к доске.
До конца учебы в восьмом классе оставался месяц. В июне начинались выпускные экзамены: письменная работа по алгебре, сочинение по литературе и устный экзамен по геометрии. Если учесть мои не очень хорошие способности, работа по подготовке к ним предстояла большая. Сам для себя я уже принял решение в девятый класс не идти. Отец был не против, а мама робко заикнулась о том, что неплохо было бы продолжить учебу, чтобы потом поступить в институт.
– Ну какой из него студент, сама-то посмотри! – возражал ей отец. – Троечник чистейшей воды! Сам не знает, чего хочет. Ему бы только с собакой своей по улице шляться да по Ленке этой вздыхать, все время забываю ее фамилию…
– Вершинина, – вздыхала мама и смотрела на меня отрешенным взглядом.
– Сам-то ты чего хочешь? – неожиданно спросил отец.
– Не знаю, – замялся я. – Может, буду поступать в какой-нибудь пищеварительный техникум…
– Пищеварительный! – передразнил отец. – Лишь бы к жратве поближе. Мы тебя что, плохо кормим?! Уж лучше произведем тебя в сан – все больше пользы будет.
– В какой еще сан? – ужаснулась мама.
– В сан техника, – уточнил отец. – Водопроводчики неплохо получают, да и халтуры у них постоянные: то у одного кран потечет, то у другого сливной бачок забарахлит. Там много ума не надо: прокладка-гайка, прокладка-муфта. Не академия наук – дебил справится.
– Не хочу в сантехники, – уперся я. – Хочу к тебе на завод. Буду на третий разряд готовиться и в вечернюю школу учиться пойду.
– А что, вариант, – поддержал отец. – И копейка в кармане, и профессия в руках. А учеба… Что она, эта учеба? Вон, Рыбкин со своей Клавдией – ученые, на хрен, а до сих пор в своих лямурах-абажюрах разобраться не могут.
Это было неправдой. У Рыбкина с Клавдией Сергеевной отношения складывались если не с геометрической, то с арифметической прогрессией точно. После смены на заводе Рыбкин, как конь Пижон, несся в мою школу и провожал Клавдию Сергеевну до трамвайной остановки. Да и сам он потихоньку становился пижоном: купил еще один костюм с модным слегка удлиненным пиджаком. Костюм был свекольного цвета в едва заметную черную полоску. Раздобыл он себе и два новых галстука, основательно потолкавшись среди фарцовщиков. По выражению отца, галстуки были «с петухами», то есть очень яркими. Клавдия Сергеевна внешне тоже очень изменилась. У нее появился еще один костюм, который был бирюзового цвета. Покрой его был таков, что под ним совершенно неожиданно обнаружились формы, которые в прежнем наряде были надежно скрыты.
Почти всегда Рыбкин и Клавдия Сергеевна заходили в кафетерий, который был по дороге к остановке, и Рыбкин угощал свою даму мороженым в вазочке с клубничным сиропом и чашечкой кофе. Это было известно всем, поскольку микрорайон у нас один на всех и спрятаться в нем сложно. Да они и не прятались.
Через какое-то время Рыбкин начал провожать Клавдию Сергеевну до самого дома. Однажды она зазвала его на чай. А там, как говорится, люди взрослые…
Обо всем этом отец негромко рассказывал маме. Но поскольку звукоизоляция в нашем доме не очень хорошая, я слышал все в деталях. Рыбкин заходить к нам перестал, все время проводил со своею подругой. Ее он называл не иначе как «моя белорусочка». Оказывается, Клавдия Сергеевна была родом из города Лиды.
– Клава из Лиды – охренеть! – почему-то удивлялся отец.
В конце мая отец нашептал на всю квартиру маме, что Рыбкин и Клавдия Сергеевна подали заявление в загс и в конце июня, сразу после завершения школьных экзаменов, они распишутся и будут жить у Рыбкина.
– Со всей живностью, – уточнял отец, подразумевая кошку моей классной руководительницы и пекинесиху Аду.
Было видно, что отец радуется за своего друга, но, с другой стороны, ему не хватало их прежних посиделок. По этой ли причине, или еще почему, но отец стал гораздо реже выпивать, чем очень радовал маму и вызывал мое беспокойство. На мой взгляд, нарушать привычный жизненный уклад, каким бы он ни был, дело весьма опасное. Окружающие, да и отцовский организм, уже привыкли к ежедневной «дезинфекции» и воспринимали такой образ жизни как неотъемлемую часть и своей жизни тоже. А тут вдруг революционные изменения семейного масштаба! Это меня настораживало, поскольку по сути своей я оказался закоренелым консерватором.
На фоне человеческого счастья Рыбкина и Клавдии Сергеевны я все больше думал и о своем. Точнее, о моем отношении к Лене и о ее ко мне. Я понимал, что обречен любить ее вечно, что такой любви человечество еще не знало. Очевидным было и ее безразличие к моей неказистой персоне. На какое-то время меня охватила апатия, и я даже стал подумывать о том, что неплохо было бы как-нибудь эффектно погибнуть: напороться на нож бандита, защищая честь какой-нибудь незнакомой девушки, или быть сраженным пулей в бою с нарушителями где-нибудь на советско-китайской границе. Но защищать от бандитов мне было некого, а до службы в армии оставались почти три долгих года. Мои душевные муки, сладкую боль которых я ощущал почти постоянно, прерывались необходимостью готовиться к экзаменам, которые я воспринимал не очень серьезно из-за дальнейших планов связать жизнь с производством.
Май – самый добрый по отношению к людям месяц. Он не только предваряет начало лета, но и укорачивает сам себя за счет бесконечных праздников. По этой причине он пролетает быстро, как мой взгляд по бюсту Лены Вершининой, с которой нам осталось учиться вместе всего несколько дней. Последние майские дни расхолаживают не только нас, школьников, но и учителей. Особенно нашу классную Клавдию Сергеевну. По ней видно, что она ждет не дождется июня – месяца, когда мы наконец-то сдадим экзамены и она с чистой совестью выйдет замуж за Рыбкина. О ее предстоящем замужестве в нашем классе кроме меня не знал никто. Но я хранил эту тайну, хотя меня об этом никто и не просил. Думаю, что даже Лютиков-старший не знал о том, что математичка скоро изменит свой социальный статус и из школьной мымры превратится в респектабельную замужнюю даму. Правда, Клавдия Сергеевна уже не похожа на мымру. Как по волшебству она превратилась в красивую добрую фею, которая не ставит никому двоек, постоянно ходит с загадочной улыбкой и носит элегантные деловые костюмы: серый, бирюзовый и недавно появившийся нежно-фиолетовый в клеточку, который ей особенно идет.
Ее любовь к Рыбкину оказалась такой огромной, что своим краешком накрыла и всех нас, ее учеников. Если прежде математичка была к нам вежливо безразличной, то теперь иногда складывается впечатление, что она всех нас родила. И меня, и влюбленную парочку Игореху Зусмана с Иркой Жиляевой, и балбеса второгодника Валерку Обмолоткова, и респектабельного баловня судьбы Сашку Отливкина, и даже придурошного Лютикова-младшего по прозвищу Граммофон. По этой причине мы почти не боимся экзаменов по алгебре и геометрии. Я немного волнуюсь перед письменным экзаменом по литературе. Но у меня по поводу него появилась прекрасная идея. Традиционно среди тем сочинений, выносимых на экзамен, есть одна так называемая свободная тема, не связанная со школьной программой. Я твердо решил писать именно на свободную тему, какой бы она ни была. Это лучше, чем в миллиардный раз копаться в образе Евгения Базарова или Татьяны Лариной, которые мне совсем не симпатичны. Я бы не хотел иметь в друзьях такого циника, как этот Базаров. Да и в истеричную Татьяну Ларину не влюбился бы никогда. Вот если бы можно было написать сочинение про Лену Вершинину! Хотя нет. Тоже не стал бы писать, чтобы не выставлять свои чувства напоказ.
К экзаменам я готовился испытанным способом. Заучивал какую-нибудь теорему и объяснял ее Лаю. Мой пес готовился к экзаменам за восьмой класс наравне со мной. Кстати, по его собачьим меркам он в тот момент был моим ровесником: в два с небольшим собачьих года он был таким же пятнадцатилетним парнем, как и я.
Первым экзаменом была письменная алгебра – мой самый нелюбимый предмет. Готовиться к нему было бесполезно: никто не знал, каким будет задание, полученное из РОНО в запечатанном конверте. Экзамен проходил в спортзале школы, куда мальчишки всех восьмых классов накануне перетащили столы из школьного подвала. Столы были совершенно новыми, современными, совсем не похожими на наши облезлые парты, на которых легко просматривались три-четыре слоя краски разных лет.
Экзамен длился четыре часа, и задания были довольно непростые. Мне казалось, что я выполнил их вполне прилично, но, как выяснилось позже, это было не так. Я едва-едва получил трояк. Расстроенная Клавдия Сергеевна, чаще обычного поправляя свои очки, говорила мне:
– Алеша, ну как ты мог забыть о том, что при переносе числа из одной части уравнения в другую его знак меняется на противоположный?! Еле-еле на тройку написал!
Мне нечего было сказать в ответ. Было стыдно за свою тупость. Но я больше переживал из-за другого: Лена Вершинина по моим ощущениям, словно по правилам математики, изменила свое положительное отношение ко мне на отрицательное и накануне выпуска из восьмого класса стала отдаляться от меня, как наше детство от навалившейся юности. Я был подавлен происходившим. Находясь в какой-то прострации, я неожиданно для учителей и для себя написал экзаменационное сочинение на крепкую четверку: свободная тема «Жить – значит любить!» оказалась для меня злободневной. Лена тоже писала о любви: о любви к Родине в произведениях Тургенева. Вместе с Тургеневым они любили Родину на пятерку.
Последним экзаменом была устная геометрия. Его я тоже сдал на «хорошо», чем порадовал родителей.
– Вальцовщику геометрия на пользу! – сказал отец и улыбнулся, что случалось с ним редко.
Аттестаты об окончании восьмилетки нам вручили в торжественной обстановке спустя три дня после последнего экзамена. Вручала завуч. Директор почему-то на вручение не явился, что обрадовало всех, даже, кажется, Граммофона. Почти все наши одноклассники стройными рядами собирались в девятый класс. Только мы с Валеркой Обмолотковым решили с образованием покончить. Валерка взахлеб рассказывал, что будет работать помощником лесника где-то аж на Сахалине. У меня все было обыденней и проще: я через месяц собирался прийти на завод, в цех, где знал каждого рабочего по имени и отчеству.
У меня складывалось какое-то двоякое чувство. Мне нравился завод, цеховая взрослость, нравилось получать зарплату и отдавать ее маме, в семью. Я вообще ощущал себя в пятнадцать лет почему-то глубоко семейным человеком. Мне очень нравилась эта, как нас учили, первичная ячейка человеческого общества. Я фантазировал о своей будущей взрослой семье, о будущих детях, о том, как буду их любить и учить нехитрым премудростям жизни. Мечталось, что женой моей станет Лена Вершинина, но с уходом из школы эта мечта заглушалась приближавшимся грохотом моего орденоносного завода.
– Что кнюпель повесил? – прервал как-то вечером мои размышления отец.
– Кнюпель? – растерялся я.
– Ну да. Это такая ручка, которая позволяет наводить торпеду на цель. Я на флоте был оператором РЛС, наводил этим самым кнюпелем торпеды на корабли условного противника. Твой нос – точная его копия: такой же обвисший – крути, куда хочешь.
Я представил себе свой нос-кнюпель, и мне стало невыносимо жалко себя. Жизнь казалась фантастически несправедливой. Вспомнилась самая первая несправедливость в моей жизни. Это было еще до школы, мне тогда было лет шесть, а, может, только-только исполнилось семь. В первые январские дни нас, малышей большого и дружного двора, пригласили на новогоднюю елку в жэк. В скромном помещении жэка не было ни елки, ни Деда Мороза со Снегурочкой, но была тетя – массовик-затейник, которая с нами играла в разные игры и лучшим участникам игр вручала подарки – елочные игрушки. Гвоздем программы был бег вокруг стульев под музыку. Стульев было на один меньше, чем карапузов, бегавших вокруг них под аккордеон, на котором играла та самая затейница. Я и тогда был довольно шустрый и всякий раз, когда замолкала музыка, успевал занять свободный стул. В конце концов, нас, участников игры, осталось двое: я и девочка с красивым белым бантом, а стул был один. Не знаю, как, но тогда во мне впервые в жизни сработала интуиция. Я понял, что в честной борьбе девочке меня не победить: я был быстрее, проворней. Но я вдруг почувствовал, что затейница непременно будет на стороне моей соперницы и перестанет играть на аккордеоне именно тогда, когда девочка поравняется со стулом, а я буду от него максимально далеко. Так и случилось. Проиграв, я ревел в три ручья, но не из-за того, что мне не досталась копеечная игрушка-приз, а из-за человеческой несправедливости.
Как ни странно, та история мне в жизни помогла. Я получил первую «вакцину несправедливости», и дальнейшая человеческая нечестность мною переносилась не так болезненно.
Гордо подняв свой кнюпель, я улыбнулся как можно шире:
– Все нормально, пап. О заводе думаю, о новой жизни.
– Молодец, правильно, – не поверил отец. – Ну их в баню, этих баб.
Он выдвинул из-под кухонного стола табуретку и кивком предложил мне сесть.
– У тебя, Леша, сейчас заканчивается слизняковый период жизни. Ты парень крепкий, справляешься. А любовь… Да хрен-то с ней, с любовью. Кроме нее в жизни других занятий много. Работа, друзья, спорт. Водка, наконец. А лучше, когда все это вместе. Только приоритеты расставляй. Семья – на первом месте, работа – на втором. А остальное – на третьем, на восемнадцатом. Ты, главное, к себе прислушивайся, улови, как попутный ветер, свое душевное состояние. Чтоб жить тебе было, если и не в радость, то чтоб хоть не противно. И оставляй какие-то дела на потом, не старайся жизнь прожить одним днем, всю сразу. Всегда нужно к чему-то идти, всегда. Остановился, считай, скоро ляжешь.
Отец примерился к рюмке, одиноко стоявшей на столе, но передумал и продолжил:
– Каждый человек имеет свои особенности, душевные и физические. Вот у меня, к примеру, ноготь был на ноге – вылитый орлиный коготь. С чего он такой нечеловеческий вырос? Загадка. И что ты думаешь? Как-то на работе мне чугунная болванка аккурат на этот коготь упала и его расплющила. Он стал самым обычным. Теперь хожу, как все остальные – уже не орел. Или вот, помню, была у меня одна…
Отец посмотрел на мое изумленное лицо и добавил:
– Это еще до твоей матери было, даже до службы на флоте! Так вот. Она была жгучей брюнеткой. Не цыганкой, но, как говорится, роковой женщиной. Волосы у нее были длинные-длинные. Бывало, шутки ради обернет ими мне голову – задохнуться можно! Волосы были густющие-прегустющие, прямо джунгли, а не волосы. Однажды она показала мне свой маленький секрет: один волос на ее голове был в несколько раз толще всех остальных. Прямо как будто из лошадиного хвоста, а не из человеческой головы. Такая вот генетика – продажная девка империализма! – вдруг развеселился отец.
– Я это все к чему? – посерьезнел он. – У каждого человека есть свои тайны. Большие и малые, тупые и возвышенные до небес. Каждая гайка свою резьбу имеет, а человек – не гайка. И ключ к нему не запросто подберешь. Можно и не подобрать. Прости, но твой ключ – не от Ленкиной гайки. Я это всегда понимал. Но у каждого лба должны быть собственные шишки.
Глава восьмая