Мужчина молчал, смотрел напряженно, но бесцельно.
– Ну, серьезная хоть? – как бы в шутку, с насмешкой, спросил еще кто-то.
– Серьезная, – ответил высокий. Он был все так же напряжен, стоял прямо, сжав ноги, прижав руки к бокам.
– Так какая?
– 132я, – отвечал тот и начал неприятно и жалко лепетать что-то про детский кружок, которым он руководил, про гастроли, про то, что дети трогали друг друга, дрочили…Он не договорил – при последних словах один из дагестанцев широко, быстро размахнулся и ударил его. Высокий упал на грязный бетонный пол, из треснувшей смуглой головы потекла темная кровь. Его подняли, заставили умыться, с подобием заботы указывая, где еще осталась кровь. Кажется, он сплюнул в раковину зуб. Один из блатных – кабардинец, сидевший с Вовой в ИВС – выговаривал ударившему.
– Ты так не делай больше. Ты ничего еще не знаешь, а бьешь. Так здесь не принято.
– Ты слышал, что он говорил? – возбужденно отвечал дагестанец.
– Ты ему договорить не дал, сразу ебнул, – смеялся блатной. Видно было, что выговаривает он для порядку.
– Да мне по хуй, что угодно делай, но дети…
– Он уже здесь, все. Он сам за все ответит. А ты сейчас за себя лучше думай.
Остальные тяжело и равнодушно молчали. Длинный, закончив умываться, достал мятую пачку Винстона. Кто-то, что удивило Вову, протянул ему зажженную спичку.
– Ты упал.
– Да, конечно, вот тут подскользнулся, тут мокро и упал – снова залепетал педофил.
– Заткнись! – страшно крикнул на него дагестанец, – Встань в угол, отвернись, чтобы я тебя не видел!
Высокий замолк, послушно забился в угол, прижимаясь спиной к грязным стенам.
– Теперь повернись! Лицом, лицом в угол!
– Да я так…
– Ладно, хватит, – сказал блатной, – Хватит пока.
Все случившееся произвело на Вову тяжелое впечатление. Он со страхом и неприязнью к самому себе подумал, что, на месте высокого, наверное, вел бы себя так же.
После медосмотра педофил не вернулся в собачник. Все сошлись на том, что тот все же нажаловался. Вова не был уверен, но промолчал. Ему не хотелось лезть во все это.
«Мое дело – поскорее убраться отсюда с наименьшими потерями для души и тела», – думал он, – «Я не хочу становиться частью этого мира, не хочу и не буду участвовать в его темной, опасной и безрадостной жизни. Я – другой и хочу остаться другим».
Как вскоре выяснилось, он не был оригинален. В камере арестованные (а вовсе еще не заключенные) насмешливо величали друг друга зеками – с ироническим твердым «е». Разного рода уголовные присказки и словечки тоже употреблялись только в качестве невеселых шуток. Вообще здесь смеялись много, смеялись даже над самыми грубыми или приевшимися шутками, смеялись над тем, что вовсе не было смешно, смеялись даже просто так, безо всякого повода. К «играм в тюрьму» относились с презрением, хотя все равно «играли» – иначе не получалось. Впрочем, потом, покатавшись по камерам, Вова понял, что везде свои устои и правила: где-то держатся старые тюремные законы и понятия, где-то – просто человеческие отношения, где-то – право силы и подлости.
Вова, слабо представлявший себе условия тюремной жизни, стал жертвой ряда розыгрышей – не слишком остроумных, но и не злых.
– Как тут без приколов? Мы тут почти год сидим, от скуки с ума сойти можно, – говорили ему потом сокамерники.
Едва познакомившись, Вова, сумевший пронести через обыск всего одну книгу (а литература с воли была тут почему-то запрещена), да и то уж прочитанную, осведомился о библиотеке. Ему посоветовали писать заявление на врача, а уж на обратном пути попросить конвоира отвести в библиотеку.
– Если напишешь заявление на библиотеку, никто тебя не поведет. А так заглянешь.
– А там как? Художественная литература только или нет?
– В смысле?
– Ну, я могу взять там какой-нибудь учебник? Неплохо бы выучить немецкий и повторить школьный курс химии, – увлеченно продолжил Вовы.
– Конечно! Учебников до хера, все учатся!
– Что тут еще делать!
На следующий день, под бдительным и не лишенным приятности надзором молодой конвоирши (здесь почему-то служило много женщин, молодых и красивых), Вова отправился к врачу.
Толстая тетка в сером халате, не сказав ни слова, даже не поздоровавшись, даже о жалобах не спросив, пихнула ему в бок ледяной градусник, измерила давление и, сунув ошеломленному ее натиском Вове каких-то шершавых таблеток, зычно пригласила следующего страждущего. На этом визит к врачу и завершился.
– Вы не могли бы отвести меня в библиотеку?
Конвоирша – молодая казашка – непонятно светила темными глазами.
– Поднимайтесь на галерею, – наконец сказала она.
– Но мне нужно…
– Поднимайтесь на галерею. Первая дверь налево – увидите, – в глазах ее было обещание и насмешливая загадка.
Вова поднялся по узкой, причудливо изогнутой металлической лесенке и прошел через открытую локалку. Слева, действительно, была крошечная деревянная дверь, на которой даже значилось: «Библиотека. Часы работы:с 10.00 до 21.00». Этот нелепый распорядок совершенно не вязался с тюремной жизнью, но таких противоречий здесь было много. За дверьми с многообещающей табличкой оказался…маленький шкафчик, на неглубоких полках которого безмолвствовала крепко потрепанная советская проза. Чувствуя на спине пристальный взгляд оперативника, Вова вытащил «Железный поток» Серафимовича, сборник прозы Андрея Белого и неведомое «Пальто, сшитое из лоскутов» какого-то американца.
«Кажется, жизнь налаживается» – подумал Вова.
С этого-то все и началось. «Пальто из лоскутов» было отправлено соседям снизу, Серафимович оставлен до лучших времен, а Вова взялся за Белого. Сборник был тоненький, все, или почти все, Вова же когда-то читал и, думал он, приятно было бы вернуться в те далекие (а прошло-то всего четыре года) времена, когда он был утонченно-весел, язвительно остроумен, хорошо одет и девушки – не все, конечно, но именно те, каких ему хотелось, провожали его взглядами. В ту чистую, прохладную осень, похожую на хрустальный гроб со спящей девочкой. Тогда он только и дела, что читал, пил и бродил по пустынным, сырым паркам.
А сейчас он лежал на свалявшемся матрасе, тесные темно-зеленые стены холодили кожу, на сердце было тоскливо и пусто, и он то останавливался на одной строчке, равнодушно прочитывая ее раз за разом, то просто глядел на затейливые закорючки букв, и сердце у него болело – безо всяких фигуральных выражений, просто болело и все.
Да, тогда-то все и началось – буквы закружились, заиграли, в их беспорядочном движении на мгновенье возникали и тут же исчезали правильные фигуры: ромб, круг, треугольник. Голова утопала в хрусткой, жаркой подушке, откуда-то доносились отрывистые звуки гармоники, зелень стен расслоилась, как мутная озерная вода в солнечных лучах, и он увидел, что когда-то стены были выкрашены в коричневый и на этом коричневом был нацарапан убегающий парусник, а еще раньше стены были оклеены серыми газетами с непривычным шрифтом и злыми заголовками, и были снова зеленые стены со следами ударов на них, и бледно-красные с карандашным «Да здравствует третий интернационал!», и был голый кирпич, и за ним тоже что-то еще было – но уже не разглядеть сквозь толщу завязшего в стенах старой тюрьмы времени.
И вдруг все кончилось – нахлынула упругая, подводная тишина и перед собой Вова увидел сложенное из колышущихся буковок лицо: самое обычное русское лицо, курносое, с выраженными скулами, аккуратно подстриженными усами и короткой бородкой.
– Сергей Геннадьевич? – беззвучно шевельнул онемевшим, чужим ртом Вова.
– Да, – ответил Нечаев.
Пейзаж напоминал картины Де Кирико: темно-синее небо с распухшим, ватным облаком сверху, двор в черно-красных кирпичных стенах, круглая башня, торчащая из-за стены. И все это – за бледно-желтыми прутьями решетки и отсекателя. Труднее всего в тюрьме было на прогулке. И когда приносили передачу или письмо. Бередило, раздвигало края раны, прерывало привычное забытье, напоминало об огромном прекрасном мире за стенами. Морозов, сидя в одиночке, говорят, утешал себя: «Я сижу не в тюрьме, я сижу во вселенной». Вова в таких построениях смысла не видел. День шел за днем, продление за продлением, а в перерывах ничего не происходило – ни следователь к нему не приходил, ни адвокат, и непонятно было, что там происходит с его делом и осталось ли еще какое-нибудь дело вообще, или его позабыли, потеряли и держат просто потому, что не отпускать же. И приходил Нечаев, то складываясь из букв раскрытой книги, то вдруг проявляясь в складках одеяла, то соткавшись мгновенно в узоре теней и трещин на штукарке…А то и просто голос – твердый, приятный, со сладким холодком в глубине. Увещевал, смеялся, предлагал невозможное…Вова верил. Если бы не верил – согласился бы, а так…Что-то еще Сергей Геннадьевич потребует за освобождение? Да и дальше как? Ну, убежишь. Не девятнадцатый век, поймают.
– Ну как, не надумали, ВладимирАлексеевич?
– Нет. А вы, Сергей Геннадьевич, так и не ответили. Что вы здесь делаете? Сидели вы в равелине, там же и скончались.
Нечаев улыбнулся, – Дух витает, где хочет…Слышали небось такое изречение? А вообще-то, вам не все равно? Я здесь и готов помочь, это главное. А что до остального…Мне нет никакой охоты опровергать те нелепости, что насочиняли о посмертной жизни трусы, – он помолчал, – Я здесь.