– Да, – говорит она. – Да, Альфред, я согласна.
Она подходит к нему, дотрагивается до пиджака.
– И мне понравилась твоя пчела, твоя пчела-работница. А полог для кровати уже привезли?
Они поднимаются по голым ступеням, ее юбки задевают колосья балясин. На столбцах перил резные желуди.
* * *
Возвращаться в клуб все равно что первый раз выйти из дома после болезни. Обручальное кольцо то и дело бросается в глаза, как ленточки, которые мама повязывала ей на руку. Она знает, что женщинам захочется послушать о ее медовом месяце. Она сворачивает во двор и не подносит к лицу платок, хотя в такую жару здесь пахнет еще хуже обычного. А люди живут здесь, дышат этим воздухом, пьют эту воду. Она вспоминает валлийские колокольчики.
– Лиззи!
Это Мэри, дожидается ее на крыльце вместе с другими женщинами. Черная юбка запылилась, лицо под соломенной шляпкой взмокшее, красное. Они обнимаются, щеки у Мэри прохладнее, чем у нее.
– Мама отпустила тебя одну?
Мэри берет ее за руку.
– Она меня привела. Она пошла в школу, а потом пойдет в больницу, к миссис Хейтер. Сказала, что до трех часов не вернется. Ох, Лиззи, как я по тебе скучаю. С мамой так трудно. Можно я буду жить с вами?
Элизабет гладит растрепавшуюся косичку Мэри.
– Нет, дружок. И ты сама знаешь почему. Но, если мама разрешит, можешь прийти к чаю. Альфред любит, когда у нас к чаю пироги и сэндвичи. А потом он проводит тебя домой.
Потому что у Элизабет и Альфреда полно работы. Потому что Мэри еще учится. Потому что папа будет слишком по ней скучать. Но в основном потому что мама этого не допустит, потому что мама с Мэри еще не закончила.
Элизабет отпирает дверь.
– Входите же, – говорит она. – Миссис Браун, миссис Хэмпсон. Миссис Дженкин, как там малыш? А вы, миссис Мерфи, оправились ли от болезни? Простите, но вы очень похудели.
Мэри растапливает печь, наливает в чайники воду из бутылок, которые по распоряжению Элизабет доставляют сюда три раза в неделю. Она прекрасно знает, что попадает в реку.
– Садитесь, прошу вас. Миссис Мерфи, вот стул пониже.
Миссис Мерфи, которая накануне свадьбы Элизабет потеряла третьего ребенка, откидывается назад, прислоняет голову к деревянной спинке стула. Глаза у нее ввалились. Прежде она чинила всю свою одежду, но теперь сквозь прореху в юбке торчит голое колено. На ней мужские ботинки, один расшнурован, рыжие волосы сбились в колтун на затылке. Баюкающая младенца миссис Дженкин встречается взглядом с Элизабет, качает головой.
– Чаю, миссис Мерфи? Печенья?
Мэри выкладывает иголки, нитки, наперстки. Открывает ящики, где у них лежит раскроенная, готовая для шитья ткань – они шьют не верхнюю одежду, которую носят взрослые, с таким эти женщины не справятся, а детскую и еще нижнее белье, которое для пристойности куда важнее. Уличным женщинам зачастую нечего надеть под платье. Женщины из клуба, может, и ходят в обносках, но зато у них, по выражению Мэри, «солидные устои». Элизабет старается не думать о том, что некоторые ее солидные устои остались лежать под камнями на валлийском берегу. Она берет книгу с полочки под окном – «Проповеди для матерей». Если почитать им подольше, то на личные вопросы времени почти не останется.
– Мэри, найди банку для печенья, – говорит Элизабет. – Что же, миссис Дженкин, вы ничего не раскроили на прошлой неделе?
* * *
– Так что, миссис Моберли, вы напишете учредителям?
Внутри что-то сжимается, болит. Может быть, все обойдется. Перед выходом из дома она проверять не стала, запретила себе, потому что проверяла и проснувшись, и после завтрака. От проверок ничего не изменится. Но теперь – она делает еще глоток чаю, – теперь ей действительно нужно в уборную. По крайней мере, разумно будет заглянуть туда перед выходом.
– Миссис Моберли?
– Да-да, конечно. Прошу прощения.
Все собравшиеся обмениваются улыбками. Новоиспеченная жена с новоиспеченным именем. Пусть так и думают. Она ерзает. Кажется, потекло? У нее побаливает грудь. Прошла всего-то неделя. Или две. Человеческое тело ведь не железнодорожные часы. У нее и раньше бывали задержки.
Нет, снова проверять она не станет, проверит, когда ей и вправду придется выйти по нужде. Новый тротуар к осени замостили плиткой. Если она ни разу не наступит в зазор между плитками, нет, если она наступит в каждый зазор. Если успеет досчитать до двадцати, прежде чем мимо проедет телега. Предстоят расходы. Оплатить врача, наверное, поможет папа, дома на чердаке лежит старая колыбелька Мэри, а уж до чего они с Мэри поднаторели в шитье одежды для младенцев, но ведь им придется – придется ведь? – нанять служанку-сиделку[3 - Служанка-сиделка (monthly nurse) – женщина, которую нанимали на короткий срок для помощи во время родов и в послеродовой период, когда зачастую роженица была надолго прикована к кровати.]. А еще приданое для новорожденного и какая-то мебель для служанки. И для детской. Глупо говорить, что ребенок им не по средствам. Доходы Альфреда в десять раз выше, чем у самых зажиточных семей в ее клубе, а там почти в каждой не меньше четверых детей. Но она не понимает, сейчас не понимает, откуда эти средства возьмутся.
Можно сесть на омнибус, но это стоит денег. Она пойдет пешком. Она переходит дорогу, отвечает на приветствие дворника. Мама всегда говорила, что женщины сгущают краски, говоря о родах, как солдаты, у которых байки при каждом пересказе обрастают новыми подробностями. Они не приучены себя контролировать, говорит она, ну и разумеется, им не обеспечен должный уход. Позволь мы себе при каждом удобном случае кричать и плакать, то убедили бы и себя, и окружающих в том, что наше положение невыносимо; мы так себя не ведем, если ошпарили руку, – Мэри тогда как раз ошпарила руку и разрыдалась – и мы так себя не ведем, если нам нездоровится. У бедных женщин нет твоего воспитания и твоей самодисциплины, а богатых женщин приучили считать себя хрупкими, болезненными существами, которые не могут встать с кресла, не подвергая себя опасности. Если ты окажешься в положении, Элизабет, живи, как и жила раньше, уделяй моциону столько же времени, сколько и обычно, питайся как можно умереннее, и тогда, я уверена, тебе, как и мне, это не причинит никаких неудобств, которых рациональный человек не смог бы вынести. Большинство женщин, привыкших трудиться на свежем воздухе, чье здоровье не подорвано ни городом с городской едой, ни роскошью и бездельем, переносят это время без особых страданий, и дети у них почти всегда рождаются здоровыми и крепкими.
У нее стерты ноги. Когда она придет домой, то, может быть, заварит чаю и посидит в саду, всего пару минут. Кажется, у нее не такой рациональный ум, как у мамы.
* * *
Он, как обычно, просыпается на рассвете. В их спальне по-прежнему нет штор, он подготовил эскизы – как полог, только чуть посветлее, – но признает, что пройдет время, пройдут месяцы, прежде чем ему удастся их заказать. Мама предлагает их старые шторы, говорит Элизабет, но он не доверяет временным решениям, он слишком часто видел, как клиенты оставляли картины повисеть пока что, пока они не дойдут до багетчика, и три года спустя эти картины висели на тех же местах и в тех же уродливых рамах. Если он разрешит Элизабет повесить этот ситчик, то будет смотреть на него каждое утро всю оставшуюся жизнь.
Листья на буках начинают желтеть, вертеться в такт шелесту ветра. Пусть кто-нибудь потом сгребет их с лужайки, не то осенью они залепят ее всю, точно мокрая бумага. По его мнению, буки хорошо соседствуют с другими буками, а не с тщательно подстриженной травой и розовыми кустами. В их саду будет идти вечная битва за то, чтобы насадить человеческие представления о порядке в пространстве, которое, если его оставить в покое, скорее всего, снова станет непролазной чащей, лесом, что рос здесь когда-то. Он был бы не прочь жить в лесу. Элизабет уже заговаривала о фруктах и овощах. Нужно будет найти кого-то, кто почистит им лужайку, подровняет изгородь. Нужно будет оплачивать эти услуги. Ему пора вставать, поработать над эскизами для миссис Чемберлен. Он осторожно откидывает одеяло, чтобы не разбудить ее, но она спит как убитая. Даже дыхание не меняется. Ему не хочется будить ее, но когда он касается ее руки, в ответ ни звука, ни движения. Может, конечно, и забавно, что сейчас, в это лето их медового месяца, у них нет мебели, но теперь он начинает понимать, что зимой им будет уже не так весело, что контраст между публичным и частным пространством в доме может стать своего рода высказыванием на тему сравнительной важности его работы и их брака. Она этого не говорила – пока. В конце концов, она сама много времени проводит вне дома, трудясь в трущобах. Она лучше него знает, какие богатые они на самом деле бедняки. Она не из тех женщин, что падают духом из-за каких-то штор. Ведь правда? Она шьет. Что-то белое, размером не больше салфетки, но заметно сложнее, стереометрия на тонком ситце. Она часто разговаривает, когда шьет, наверное, это занятие требует меньше вдумчивости, меньше сосредоточенности, чем живопись. Скорее как столярничество. Может, и он когда-нибудь научится. Неплохо было бы работать по ткани самому. Он снова взглядывает на «Манчестер таймс», которую держит в руках. Смеркается. Хоть она и сидит под окном, ей, наверное, все труднее различать белые стежки на белом материале. Она разглядывает шитье, легонько его дергает, хмурится.
– О чем ты думаешь, – спрашивает он, – когда шьешь?
Она делает еще стежок, тянет нитку мимо листьев в окне.
– В этот раз – о смерти и загробном мире. – Она поднимает голову, улыбается ему. – Но это мне не свойственно. Наверное, гораздо чаще я думаю о том, как бы так приготовить обед, чтобы обойтись без похода по лавкам, не лучше ли было выбрать моим женщинам другой отрывок для чтения или по-другому с ними этот отрывок обсудить и осмелюсь ли я сказать хоть что-нибудь маме насчет Мэри. Обычные блуждания праздного ума.
– Но сегодня ты думаешь о смерти?
Он складывает газету.
– Сегодня мне сказали, что одна из женщин потеряла сына. Ему было десять. Несчастный случай на фабрике. Не смогли унять кровотечение.
В окне подрагивают листья. Птица пересекает квадратик бумажного неба.
– Ох, Элизабет. Ты пойдешь к ней?
Она откладывает шитье. Теперь, должно быть, совсем темно.
– Через пару дней. Пойду на похороны.
Голова у нее клонится вниз. Руки наконец-то перестали двигаться.
– Элизабет? Может, попозируешь мне? Для портрета.
Он не в первый раз спрашивает. Она то слишком занята, то слишком устала. Может, на следующей неделе. Разве ему больше нечего рисовать?
– Сейчас?
Он встает, протягивает руку:
– Давай хотя бы начнем. Отыщем позу. В новом кресле?