– Вы это впервые сказали?
– Я и не думал, что это прозвучит так странно.
Мысленно он уже примеривался к этому. Моя жена.
– Эдвард, позволь мне представить миссис Моберли. Не его мать.
Она ставит перед ним чайник.
– Привыкнете.
Она возвращается к бекону, берет из миски на столе яйцо, разбивает его в сковороду. И еще одно. Из-за ее спины ничего не видно, но он слышит, как потрескивает раскаленный жир. Она, наверное, вспоминает собственную свадьбу, когда впервые услышала, как мистер Брант – который, думает он, уж сколько лет покойник – назвал ее «женой».
– И скоро?
– Быстрее, чем вы думаете. – Она приподнимает краешек яичницы деревянной лопаткой, опускает обратно на сковороду. – Люди ко всему привыкают, вот что удивительно. Даже к вой не, как говаривал мой муж. Мне, правда, всегда казалось, что к младенцам привыкаешь до странного долго. И к тому, что кто-то умер. Тут уж годами удивляться можно. Жена ваша тоже яичницу будет, не знаете?
– Не знаю, – отвечает он. – Мы с ней завтракали только однажды.
* * *
Теперь она понимает, почему о свежих яйцах в Манчестере говорят так, будто это упавшие с неба звезды. Чревоугодие, и ничего более, говорит мама, когда тут же, рядом, живут семьи, которые уже лет пять не ели вообще никаких яиц. Желтки темно-оранжевые, почти красные, зажаренные на беконе белки похрустывают. Она вытирает тарелку наколотым на вилку кусочком хлеба с зернами овса на корочке и какими-то семечками в мякише.
– Это твоя кузина там, в саду? – спрашивает она. – В ситцевом платье и соломенном капоре?
Такие капоры в последний раз видели в городе, когда мама была еще девочкой.
– Фрэнсис очень любит свой сад. Если ты закончила, можем к ней выйти.
Она провела несколько вечеров с его родителями и знает, что они ее одобряют. Не мотовка. Спокойная, благовоспитанная, а ведь сплошь и рядом только и говорят о том, на какие немыслимые союзы осмеливаются молодые художники. С ней он остепенится. Они боялись, наверное, что он женится на какой-нибудь своей натурщице. Но хватит ли одной респектабельности, чтобы заслужить одобрение кузины Фрэнсис? Элизабет оправляет юбку. По крайней мере, кузина Фрэнсис – мисс Моберли? – одета очень просто.
Снаружи холоднее, чем она думала, ветер яростно тянет ее за юбку, зато между небом и деревьями виднеется море. Белые волны вскидываются, обрушиваются в синеву, плывет корабль с башенкой белых парусов, похожих на развешанные для просушки листки бумаги.
– Прогуляемся потом к берегу? – спрашивает она.
Море она, конечно, видела и до этого. В Ливерпуле и еще, однажды в детстве, в Моркаме, с папой, хотя и помнит только, что был сильный отлив и от этого сам океан казался очередной выдумкой взрослых, вроде того, что Земля вертится вокруг Солнца, а облака сделаны из воды.
– Можешь взять с собой краски, – предлагает она.
Тогда он сможет сесть где-нибудь и заниматься своими делами.
– Но мне хочется пройтись с тобой, – говорит он. – Миссис Брант, конечно же, соберет нам ланч.
Кузина Фрэнсис не слышит их шагов по траве. Он кашляет, затем касается ее руки.
– Альфред! – Она старше, чем думала Элизабет, под капором виднеются седые пряди, но стоит она совсем не горбясь и рыхлитель держит высоко, как иная старуха, бывает, держит веретено. – А вы, стало быть, Элизабет. Добро пожаловать, дорогая.
Она целует Альфреда в щеку, пожимает холодную руку Элизабет.
– Ну и как вам замужняя жизнь?
Я теперь никогда не бываю одна, думает Элизабет, и пока что мне совершенно нечего делать.
– Мы очень признательны вам за приглашение, – говорит она. – Я впервые в Уэльсе.
Кузина Фрэнсис похлопывает ее по руке.
– Надеюсь, воспоминания у вас останутся самые счастливые.
* * *
Они спускаются к морю по тенистой тропинке, и деревья у них над головами смыкаются в тоннель из яркой листвы. Альфред указывает на растущие вдоль обочины колокольчики и медвежий лук, замечает фиалки, спрятавшиеся в кустах ежевики. Дрок щетинится желтыми цветами и темными лезвиями шипов, издает непривычный аромат. Слышится птичье пение, но самих птиц не видно, словно бы это поет сам день. А в Манчестере коричневое марево и жара. Дома Мэри, наверное, сидит в саду, читает под ивой, и разглядеть ее за плакучими ветвями можно, только если подойти совсем близко. Мама заперлась у себя в комнате. На обед будет вареное мясо с картошкой, и запах еды потом еще долго будет висеть в воздухе. Тропинка делает поворот, и перед ними море. Плоские камни на берегу кажутся продолжением дороги и исчезают в воде, словно бы приглашая ее не останавливаться, уходить дальше, в море. В волнах вспыхивает солнце. Песок покрыт серой и розовой галькой, будто веснушками. Линия прилива исчеркана бурыми водорослями. Она подхватывает юбки и пускается бегом, вскакивает на нагретые солнцем камни, у ее ног плещется вода. Он ставит наземь корзинку с ланчем, смотрит на нее – как развеваются на ветру ленты ее шляпы и хлопают юбки, как она с улыбкой глядит на небо. Она оборачивается и замечает, что за ней наблюдают.
– Иди сюда, – кричит она. – Мы ведь женаты, значит, ноги помочить можем, правда?
Он подходит к ней, берет за руку.
– Мы можем даже искупаться, если захотим. Мы ведь женаты.
Они находят теплый плоский камень, залезают на него, усаживаются. Она открывает корзинку с ланчем; неудивительно, что она такая тяжелая. Там, в белой эмалированной посудине с голубой каемкой, лежат пирог с выпеченными на корке глянцевыми листочками, головка салата и голубой бумажный кулечек – наверное, с солью. Две бутылки пива – она еще ни разу не пила пива, мама не одобряет – и фрукты, похожие на желтые сливы, но с теплой ворсистой кожицей, от которых ей хочется отдернуть руку, словно бы от чего-то живого, и опять бара брит, хлеб с изюмом, намазанные маслом, сложенные вдвое куски. Пара тарелок, пара ножей, пара вилок, пара салфеток. Столовые приборы, которые свело вместе ее замужество. Право же, глаза режет, когда сидишь на солнце. Альфред ложится на спину.
– Прилив начинается, – говорит он.
Чтобы выложить пирог, нужна ложка, а ложек нет.
Она поддевает корку ножом.
– Это важно?
Он поднимает голову.
– Конечно, важно. Мы с тобой ниже границы прилива. Вода поднимется дальше нашего камня, и мы застрянем здесь на двенадцать часов, пока она снова не схлынет.
Он опускает голову, вытягивает руки, задевает ладонью ее спину. Они где-то в десяти футах от границы прилива.
– Или нам снова придется намочить ноги.
– Или мы можем остаться здесь, есть абрикосы и любоваться морским светом. Можешь декламировать стихи, пока я буду тебя рисовать.
Мясная начинка с крапинками зелени вываливается из пирога, когда она пытается переложить кусок ему на тарелку.
– Я ничего не смогу продекламировать. Мама говорит, зубрежка – главный враг женского образования. То есть я могу повторить склонения немецких существительных. Или проспрягать французские глаголы. Хоть все до единого. Но меня никогда не заставляли заучивать имена всех монархов в хронологическом порядке, и мама никогда не покупала всякие эти дамские поэтические хрестоматии. Она говорит, поэзию можно читать, можно не читать, но не стоит рубить ее на куски на потворство неразвитому интеллекту.
Он солит лист салата. Она кладет себе кусок пирога, поменьше, чем ему. Мама считает, что все мучное вредно.
– И ты с ней согласна? – спрашивает он.
Она отрывает себе немного салата.