Тяжело отдуваясь, подошел каптенармус Козулин, навьюченный двумя термосами. Бойцы оживились, загремели котелками и ложками, окружили термосы с кашей и чаем. Вытирая пот со лба, Ефремыч разочарованно проговорил:
– Это что ж, ребятки, всего-то вас осталось? Видать, напрасно я надрывался, тащил эти проклятущие термосы.
Окруженный котелками Ефремыч быстро орудовал черпаком и приговаривал:
– Шрапнелька на сале, экая сила в ней, ребятки, заключена! Навались на нее, добавка будет! Только не забывайте, что вы – десантники. Когда понадобится командованию сбросить вас на чумную башку Гитлера, самолеты не смогут поднять зараз всех: тяжелехоньки будете. А по частям – что за резон?
Острота Ефремыча вызвала недружные смешки. Бойцы поняли иронию старого воина: почти все они служили раньше в воздушно-десантной бригаде. Месяц назад их комбат Шевченко, переведенный на должность командира полка в соседнюю стрелковую дивизию, перетащил к себе почти половину своего батальона. До войны их бригада дни и ночи (чаще всего ночи) обучалась десантированию, нанесению внезапных ударов по тылам противника, боевым действиям в тылу противника, на чужой территории. А пришлось что? Война на полыхающей огнем родной Украине, у стен батюшки Киева. Это и вызвало иронию, но с какой приправой горечи!
Когда бойцы разбрелись по траншее и заработали ложками, Ефремыч заметил одинокую фигуру Демушкина.
– Эй ты, хлопец, вздремнул? – окликнул строго каптенармус. – Давай-ка сюды свою посудину, живо!
Цыбулька присел к своему больному дружку и как ребенка стал уговаривать его съесть хоть ложку каши. Демушкин молчал. Потом он вдруг приподнял голову, прислушался и сердито сказал:
– Не до каши мне! Слышишь, опять рычат! Слышишь, а? Слышишь? Приготовиться!
Тревога безумного передалась всем. Все прислушались. Далеко на северо-востоке грохотала артиллерия.
Ефремыч открыл второй термос, из которого вырвался запах распаренного веника. То был чай.
Выпив по кружке чаю, Астронов и Мурманцев ушли в роту. Цыбулька взял под руку Демушкина и нехотя поплелся за ними.
Бойцы сразу же окружили Ефремыча и, прикрывая ладонями светлячки цигарок, засыпали его вопросами:
– Выкладывай, Ефремыч, что знаешь, не таись!
– Что говорят в штабах про немца за Днепром?
– Это правду он брешет по радио?
– Ежели правду, то худо нам будет, братишки! Захлопнут нас, видать, скоро. И село-то, как нарочно, Мышеловкой называется!
– Это верно, Ефремыч. Но ты близко к начальству. Не слыхал, не собираются сниматься?
– Як это так зныматись? Это куда же? А Кыив шо? Хвашистам на знущение (поругание) оставыть?
– Оно, паря, конечно, жалко Киева, что и говорить: и сам город красавец и как нито столица, – ответил Ефремыч со вздохом. – Но ить и саму Москву Кутузов отдавал французам.
– Так то ж зовсим другое время было!
– И что же, что другое? Война, она, паря, осталась войною и в наше время.
Но боец-киевлянин не соглашался с доводами Ефремыча:
– Тоби, дядько, нэ важко (тяжело) будэ з Кыевом по-прощатысь: твоя хата, мабуть, далэко на восходи. А моя хата – тут вона, на Подоли. Я тут народывся, тут хрыстывся, тут навчився, тут влюбывся. Тут я, прызнаюсь, первый раз и поцылувався. Як же мени отдать все это хвашистам?! – Киевлянина не видно было в темноте, но все почувствовали, что говорил он с комком в горле.
Ефремыч молчал. Ничего не нашел он сказать парню в утешение. Да и не требовалось: все, в том числе и сам киевлянин, понимали, в каком положении был Киев и в какой сложной обстановке оказались они – его защитники.
Еще совсем недавно в самом центре небольшого поселка стоял неказистый двухэтажный домик, построенный до революции мелким торговцем товарами повседневного спроса. Людям переднего края стойкость зтого домика пришлась по душе. От взводных окопов изломанной линией тянулся к нему – теперь командному пункту командира роты – ход сообщения. Когда Мурманцев и Астронов, пригнувшись чуть ли не до колен, спустились в темноте по каменной лесенке в подвал, им показалось, что они переступили порог ада. В глаза и нос им плеснул плотный едкий махорочный дым. Прямо против двери за белым кухонным столом сидел совсем еще юный командир роты лейтенант Волжанов. Он кивком головы пригласил Мурманцева на свободный табурет.
– Где Лихарев? – спросил Волжанов.
– Взводный убит, помкомвзвода ранен, все командиры отделений тоже погибли. В первом взводе осталось…
Дверь взвизгнула, и в подвал вошел комиссар батальона старший политрук Додатко, человек невысокого роста, с легкой кривизной ног кавалериста. Хотя ему не было еще сорока лет, выглядел он старше.
– Вот это курнули! Хоть два топора подвешивай, – сказал он, улыбнувшись. – Продолжайте совещание, товарищ Волжанов.
Мурманцев доложил, что в первом взводе в строю осталось восемь человек. Это удручающе подействовало на командиров.
Комиссар внимательно посмотрел на ефрейтора и пошутил:
– Такие богатыри, как Иван Ильич, сойдут не за восемь, а за двадцать восемь. Верно я говорю, товарищи?
В подвале возникло небольшое оживление. Вспомнились довоенные комичные «истории», которые случались с Мурманцевым в первый год его службы.
Как и многие деревенские парни, Иван Ильич Мурманцев с большой радостью шел на службу в армию. Еще подростком он много о ней читал, смотрел кинофильмы, особенно любил фильмы о подвигах пограничников, но себя никак не мог представить на месте этих героев. А когда он получил повестку из военкомата, то жил только одной заботой – не ударить в грязь лицом перед городской братией. Но. Часто ведь так случается, что чего больше всего боишься, то непременно и происходит.
По прибытии партии новобранцев в десантную бригаду их распределили по батальонам, а там – в карантин. После нескольких дней карантина молодых бойцов выстроили и повели через весь город в баню. В пропаренной гардеробной, оказавшись среди однообразной массы голых тел, Мурманцев мысленно сравнил себя с горошиной, правда, очень крупной, но горошиной в огромном ворохе обмолоченного гороха. От этого сравнения на душе у него стало еще тревожнее. Быстро и не очень старательно вымывшись, он вернулся в гардеробную и стал в длинный, дышащий паром людской хвост. Очередь продвигалась без задержки, но как только к куче новенького белья и обмундирования подошел Мурманцев, она вдруг застопорилась: каптенармус растерянно замигал глазами и крикнул: «Товарищ старшина, что будем делать с этой неоглядной крошкой? Во что одевать будем?»
И пошли по гардеробной зубоскальство, остроты, всеобщий хохот. И долго бы голяки зубоскалили, если бы не подошел к каптенармусу старшина. Прекратив галдеж, он отвел смущенного Мурманцева в сторону и сам начал подбирать ему одежду. Только через четверть часа он извлек из кучи комплект, больше которого не было.
«Вот, товарищ боец, пока одягайте это, а завтра я на складе пошукаю что-нибудь побольше размером», – сказал он, вручая Мурманцеву этот комплект.
И Мурманцев начал одеваться. Что рукава нижней рубахи едва закрывали локти, а кальсоны были чуть ниже колен, – это еще, куда ни шло: ведь их не видно. А как быть с гимнастеркой, бриджами и шинелью? А с обувью? Он попробовал натянуть бриджи силой – и они лопнули на икрах. Старшина посмотрел и спокойно сказал:
«Ничого. Пид обмоткою не видно, а прыйдэм в казарму, – шо-нибудь сообразим».
Гимнастерка была натянута с помощью старшины и каптенармуса. Она хоть и трещала по всем швам, но выдержала напор тела. Ботинки раскопали в куче сорок шестого размера, и они пришлись как раз в пору. Но когда Мурманцев взял в руки «приданные» к ним обмотки, он не мог сообразить, что с ними надо делать, однако постеснялся спросить у старшины или каптенармуса. Долго он наматывал, разматывал и снова наматывал на ноги злосчастные обмотки, но ничего не получалось: каждый раз в руке оставался один конец со шнурком, который неизвестно с чем должен быть связан. Каптенармус заметил затруднение молодого бойца и быстро замотал ему одну обмотку как надо. Мурманцев не понял, в какой последовательности проводится эта «операция», и вторую замотал кое-как, лишь бы не опоздать в строй. Новая шинель на нем казалась нескладной и тесной грубошерстной курткой – так она ему была мала. Увидев его на улице в этой шинели, новобранцы опять рассмеялись. При построении старшина поставил Мурманцева первым на правом фланге. Как ему не хотелось идти первым! Но команда дана, рота пошла. Пока рота шла по окраинным улицам, все было хорошо. Но как только она вышла на главный многолюдный проспект, Мурманцев почувствовал, как ненавистный конец обмотки начал ослабевать и ползти вниз. Он подумал, что там, внизу, она как-нибудь задержится, но не тут-то было: конец обмотки в такт с шагом хлестнул по бордюрному камню тротуара, при следующем шаге попал под ногу шедшему сзади бойцу, и Мурманцев, как стреноженный конь, споткнулся. Сгорая от стыда, он вышел из строя и согнулся над ботинком. Проходивший по тротуару под руку с девушкой сержант-танкист насмешливо спросил: «Что, пяхота, гусеница размоталась?» В ту минуту бедному Мурманцеву хотелось провалиться сквозь мостовую! Как назло, шел первый пушистый снежок, и Мурманцев на ласковом белом фоне долго еще торчал, согнувшись, пока не упрятал непослушный конец обмотки. Догнав колонну, он по указанию старшины занял место в строю почти последним. Но не прошел он и квартала, как снова с ужасом почувствовал, что обмотка сползает. Что тут делать? Не выходить же второй раз из строя! Он схватил правой рукой шнурок, потянул его кверху и обрадовался: обмотка задержалась на ноге! Но старшина начал требовать равнения и «отмаха руки», а Мурманцеву никак нельзя было даже пошевелить правой рукой. Старшина сделал ему замечание. Тогда он продернул шнурок обмотки под ремень, взял его в зубы и начал энергично работать обеими руками. А старшине вдруг захотелось песни. Он всем приказал петь, Мурманцеву же нельзя было открывать рот! Отвернувшись от старшины в сторону тротуара, он с ужасом увидел там кучки смеющихся девушек: ему показалось, что все они смотрят на его рот, из которого, разрезая нижнюю губу, тянулся вниз толстый шнурок. К счастью, впереди показалась проходная военного городка, и Мурманцев облегченно вздохнул. С того банного дня ротные шутники так и закрепили за простодушным, но не обидчивым Мурманцевым прозвище «необъятная крошка». А ведь не только он тогда с трудом напяливал на себя обмундирование. Некоторые, наоборот, комично утопали в нем с ушами.
Другая неприятная история у Мурманцева случилась, когда он заступил в первый наряд по роте. Был холодный зимний день. Заготовленных дров в ротах не было, и бойцам внутреннего наряда вменялось в обязанность пилить дрова. Дров для казармы напилили, пилу убрали в складское помещение, и старшина Заремба, инструктировавший наряд, строго-настрого запретил ее давать в другие роты. Мурманцев, стоявший у тумбочки перед входом в казарму, хорошо запомнил этот запрет и дневальному второй роты, размещавшейся этажом выше, не дал пилу. Пришел сам старшина второй роты – и ему не дал. Но тот где-то перехватил командира батальона и попросил его посодействовать. Комбат был строгий и решительный латыш. Ни слова не говоря, он подошел к складскому помещению, распахнул его, и торжествующий старшина второй роты унес пилу. А вскоре после этого пришел старшина Заремба. Увидев, что бойцы чужой роты пилят дрова его пилой, он с резкой бранью набросился на дневального у тумбочки.
«Товарищ старшина, командир батальона был.» – пытался объясниться Мурманцев. Но куда там!
«При чем тутэчко командир батальона? Я шо тебе, ротозею, прыказувал? В чужие роты не давать! Тебе я это прыказувал чи туркови якому? Так на якого черта ты тут стоишь, как неживое пугало?» – Заремба по всем правилам фельдфебельского искусства пропесочил молодого бойца с такими цветастыми эпитетами, из-за которых показался тому важнее всех командиров бригады, вместе взятых.
Однако не обида на старшину, а злость на комбата вскипела в молодом бойце. И надо же было так случиться, что в тот же день комбат решил лично проверить, как устроили в казармах молодое пополнение! Он вошел в казарму не спеша, нарочито важно, желая проверить, по-уставному ли будет докладывать дневальный по роте? Но как же он был поражен, когда Мурманцев подскочил к нему и вместо рапорта строго спросил: «Майор, ты, когда пилу принесешь? Старшина Заремба так меня распушил! Как бы и тебе он не всыпал».
Конечно, взыскание схватил Заремба, а Мурманцеву, еще непринявшему присягу, простили. Но фраза «Майор, когда пилу принесешь?» тоже пристала к нему навсегда.
Чтобы избежать в дальнейшем подобных неприятностей, Заремба придумал, как он считал, полезное «новшество». Над тумбочкой дневального он прибил список всех чинов бригады, начиная с командира и комиссара и кончая собственной персоной. В списке подробно были описаны знаки различия каждого. Самым старшим в бригаде был майор – с двумя «шпалами». И надо же было случиться так, что именно в очередное дневальство Мурманцева в бригаду приехал начальник политотдела корпуса, старший батальонный комиссар – с тремя шпалами – и, не заходя в штаб, пошел прямо в подразделения знакомиться с бытом нового пополнения. Когда он вошел в подъезд первой роты, Мурманцев подтянулся, проворно распахнул дверь в казарму и громыхнул команду так, что висячие стеклянные светильники закачались. «Рота, смирно! Товарищ. Товарищ-щ-щ-щ – подойдя вплотную к комиссару с рукой у козырька „буденовки“, он пристально всмотрелся в его петлицы, потом заглянул в список и разочарованно опустил руку. – Вольно! Такого в списке нет». И закрыл дверь в казарму. Рота, затаившая в казарме дыхание, вдруг грохнула от смеха. Засмеялся и комиссар. Он не был придирчивым службистом. Взглянув в злополучный список, он сразу понял, в каком затруднительном положении оказался новичок, и ограничился только тем, что заставил Мурманцева дважды подать команду как положено. А подбежавшего старшину Зарембу он не очень вежливо пригласил в канцелярию роты, где сделал ему строгое внушение за бюрократическую затею со списком. Раньше, когда все эти «истории» смаковались в присутствии Мурманцева, он внутренне негодовал, теперь же рад был воспоминаниям о чудесном времени мирной жизни и в душе благодарил комиссара. Когда веселое возбуждение стихло, Волжанов поднял командира второго взвода лейтенанта Орликова.
Всю свою жизнь, правда, еще очень короткую, Орликов глубоко переживал обиду, которую нанесла ему природа – низенький, совсем крошечный рост. И всю жизнь он вел стоическую борьбу с этим угнетающим мужчину недостатком: на людях всегда «тянулся» вверх, стараясь хоть в какой-то мере сглаживать впечатление от своей мизерности, подолгу ходил и стоял на одних носочках, как можно выше поднимал подбородок и вытягивал шею. Но всего этого было так недостаточно! Друзья, замечавшие эти его потуги, говорили ему, что от них у него только шея удлиняется. Ему искренне советовали смириться с участью коротыша и не уродовать себя.
Впрочем, маленький рост – это было лишь одно из несчастий Орликова. Он рано убедился в правдивости народной поговорки о том, что беды наваливаются на человека не в одиночку. В добавление к детскому росту он имел по-детски кругленькую мордочку, постоянный девичий румянец на щеках и шепелявость. Ее-то он больше всего ненавидел в себе, эту отвратительную шепелявость! Как предательски она подвела его однажды!
Было это в тридцать пятом году. Окончив восьмой класс, Женя Орликов объявил родителям, что в обыкновенной школе больше учиться не будет. В ответ на надоедливую «мораль» и уговоры закончить десятилетку он решительно отрезал: «Буду летчиком – и все тут! Больше не приставайте ко мне!» И он серьезно попытался стать летчиком. Тогда проводился комсомольский набор молодежи в авиацию, поэтому он был почти уверен, что попадет в авиационное училище. Но когда при прохождении комиссий встретил иронические шуточки по поводу своей «малокалиберности», то понял: ни летчиком, ни моряком ему не стать. Попробовал он сдать документы в артиллерийское, но там ему напрямик сказали, что в артиллерию принимаются только рослые юноши. Оставалось предпоследнее – танковое. «Ведь в танк не втиснешь верзилу, а я – в самый раз!» – подумал он и укатил в саратовское танковое. Медицинская комиссия, к огромной радости парнишки, признала его годным. Не могла придраться к нему и мандатная: ведь его родители по происхождению – настоящие пролетарии! Но вот перед подписанием приказа начальник училища решил лично побеседовать с каждым отобранным кандидатом. Когда Женя сидел в приемной, ему так хотелось увидеть в кресле начальника училища коротыша, который лучше «верзилы» понял бы его, Женю. Но, как назло, начальник оказался полковником очень высокого роста. Просмотрев документы Орликова, он поднял на него дружелюбный взгляд, вышел из-за стола и прошелся по кабинету. Потом он остановился перед Женей, посмотрел на него сверху вниз и, заметив, как мальчик, словно балеринка, приподнимается на одних носках ботинок, добродушно спросил: «Сколько же тебе лет, хлопчик?» – «Мне уже вощемнадцать, товарищ полковник, и жакончил я вощем классов», – отрапортовал Женя совсем мальчишеским тенорком. Начальник училища, видимо, не поверил ему. Он улыбнулся, ласково погладил его по мягким русым волосам и произнес убийственную фразу: «Уж больно ты мал ростом, сынок! Подрасти, подучись, поешь больше кашки, годика через два приезжай, – тогда посмотрим».