Оценить:
 Рейтинг: 0

Пушкинская перспектива

Год написания книги
2007
<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 10 11 ... 19 >>
На страницу:
7 из 19
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Этот эпизод воцарения лицемерного (юродствующего) Бориса мог послужить содержанием соответствующей сцены (впрочем, в плане тотчас же упраздненной).[56 - Когда в пушкинском плане намечались сцены с двумя (и более) участниками, они обозначались через союз «и»: «Годунов и колдуны», «Пушкин и Плещеев на площади», но «монахи беглецы».] Однако в черновых вариантах начала первой сцены, записанной непосредственно после плана, Воротынский и Шуйский так оценивали поведение Бориса перед его воцарением (см.: ПД 835, л. 45–45 об.):

– Как думаешь? чем кончится тревога?

– Чем кончится? узнать немудрено – Народ еще постонет на коленях, Борис еще посердится немного

И наконец из милости к нему Принять венец смиренно согласится, А там – опять он нами будет править По-прежнему.

– Лукавый скоморох! (курсив мой. – С. Ф.)

Скоморошество (лицедейство) и юродство были двумя главными ипостасями смехового мира русского Средневековья.[57 - См.: Лихачев Д. С, Панченко А. М., Понырко Н. В. Смех в Древней Руси. Л., 1984.] Мы увидим, что в ходе работы над трагедией Пушкин представит эти явления в их подлинном виде, а не в качестве притворных масок. Но поначалу, видимо, они примерялись к главному (по намеченному плану) герою задуманной пьесы, который в ходе работы был потеснен множеством других лиц. (Подсчитано, что в пушкинской драме свыше восьмидесяти «говорящих» персонажей.) Действие постоянно будет выноситься на площадь, где главную роль играет народ, который уже по количеству занятых им сцен в пьесе Пушкина станет вровень с двумя историческими антагонистами – царем Борисом и Гришкой Отрепьевым. Более того, противоборство соперников и будет протекать прежде всего в отзвуках «мнения народного». «Драма, – замечал Пушкин, – родилась на площади и составляла увеселение народное. Народ, как дети, требует занимательности, действия. Драма представляет ему необыкновенное, странное происшествие. Народ требует сильных ощущений – для него и казни зрелище. Смех, жалость и ужас суть три струны нашего воображения, потрясаемые драм.(атическим) волшебством. Но смех скоро ослабевает, и на нем одном невозможно основать полного драматич.(еского) действия. (…) Заметим, что высокая комедия не основана единственно на смехе, но на развитии характеров, – и что нередко (она) близко подходит к трагедии» (XI, 178).

В своей драме Пушкин, конечно же, играет на всех трех «струнах воображения». Нашей задачей, однако, является выявление в пьесе смеховои стихии, не смолкающей на протяжении всего действия, бесконечно разнообразной и актуальной.

Заметим, что черновик первой сцены в рабочей тетради перебивается посторонним прозаическим фрагментом, относящимся, вероятно, к автобиографическим запискам, завершением которых Пушкин был занят одновременно с работой над трагедией:

Когда бы я был царь, я позвал бы Александра Пушкина и сказал ему: «А(лександр) С.(ергеевич), вы прекр(асно) (?) сочиняете стихи». Пуш(кин) поклонился бы мне с некоторым скромным замешательством – а я бы продолжал: «Я читал вашу Оду Свобода. Она вся писана немного сбивчиво, слегка обдумано, но тут есть три строфы очень хорошие. Поступив очень неблагоразумно, [вы однако ж не] старались очернить меня в глазах народа распространением нелепой клеветы.

Разговор с царем, как предполагает поэт, скорее всего закончился бы нешуточно:

Тут бы П.(ушкин) разгорячился и наговорил мне много лишнего, я бы рассердился и сослал его в Сибирь, где бы он написал поэму Ермак или Кочум, русским размером с рифмами (XI, 23–24).

Понятен ассоциативный ход мыслей поэта. Престол Александру I достался также в результате преступления – убийства его отца, Павла I. По официальной легенде, тот помер от апоплексического удара, и потому три строфы в оде Пушкина, воссоздающие подлинные события 1 марта 1801 года, действительно были «неблагоразумны». «Хороши» же они были, с точки зрения царя (в пушкинской интерпретации), потому, что, по крайней мере, сам Александр I не был обвинен поэтом в злодеянии, подобном преступлению Бориса Годунова. (Слухи же о связи наследника с заговорщиками ходили в обществе.)

Важно отметить и юмористический тон мемуарной зарисовки, вторгающейся в черновую рукопись пьесы о грозной поре российской истории. Вскоре этот тон (как отмечалось выше, не предусмотренный планом) проникнет и в саму трагедию, в сцену «Девичье поле. Новодевичий монастырь». Интересно проследить усиление комического элемента данной сцены в процессе ее разработки. В первой черновой редакции (см.: ПД 835, л. 48) сцена эта выглядела так:

– Теперь они пошли к царице в келью,
Туда вошли – Борис и Патриарх
С толпой Вельмож. – Он, право, слишком долго
Упрямится – однако есть надежда.
– Нельзя ли нам пробраться за ограду?
– Нельзя, куда! – и даже в поле [тесно]
Не только там – легко ли вся Москва
Сперлася здесь.
– Смотри, ограды, кровли,
Все ярусы высокой колокольни,
Главы церквей и самые кресты
Унизаны народом любопытным.
– Но что за шум, послушай, что за шум?
Смотри, смотри! все падают как волны
За рядом ряд, еще – еще…
– Ну брат
Дошло до нас – скорее на колени.
(вой и плач)
Ах смилуйся, Отец наш, властвуй нами.
– Народ завыл
– Все плачут! Посмотри.
Заплачем же и мы.
– Я силюсь, брат,
Да не могу.
– Я тоже.
– Нет ли лука?
Потрем глаза.
– Нет, я слюней помажу.
– Отец, отец! Мы бедны, бедны сиры.
[Прими венец], мы все твои рабы. —
– Что там еще?
– Да кто их разберет.
– Он восприял венец, он согласился.
Борис наш Царь! Царь! слава! слава, слава!

Штрих с фальшивыми слезами был почерпнут Пушкиным из «нот» (примечаний) карамзинской истории, где были приведены многочисленные документальные источники, которые драматург читал особенно внимательно. Здесь, в частности, говорилось:

В одном Хронографе сказано, что некоторые люди, боясь тогда не плакать, но не умея плакать, притворно мазали себе глаза слюною (Примеч. 397).

Дописав до конца сцену начерно, Пушкин этот мотив разрабатывает еще более ёрнически («Да не могу – дай ущипну тебя / Иль вырву клок из бороды – молчи / Не вовремя ты шутишь – нет ли лука»), а также вводит эпизод с бабой и ее ребенком. В начале сцены она утешала дитя:

Не плачь! не плачь! агу! вот бука! буке
Отдам тебя – агу! не плачь, не плачь.

А перед заключительной здравицей Борису баба так откликалась на реплику:

Народ завыл – О чем ты плачешь, баба?
– А как мне знать, то ведают бояре,
Не нам чета! – ну вот как должно плакать,
Так и притих! вот бука съест тебя.
Плачь, баловень!

Теперь этот штрих почерпан не из «Истории» Карамзина, а представлял собою, по сути, автореминисценцию из «Сказки. Noel» (1818),[58 - Отмечено Д. Д. Благим – см.: Благой Д. Д. Социология творчества Пушкина. Этюды. 2-е изд. М., 1931. С. 72–73. См. также: Архангельский А. Н. Поэт – история – власть («Борис Годунов» А. С. Пушкина) // Пушкин и современная культура. М., 1996. С. 127–128.] высмеивавшего «кочующего деспота», Александра I, с его обещаниями политических реформ. Там баба также стращала ребенка:

Не плачь, дитя, не плачь, сударь:
Вот бука, бука – русский царь! (II, 69)

Эта угроза, замечает В. В. Головин, «опирается как на общеизвестность колыбельного персонажа, так и на коренящийся в сознании каждого русского человека страх перед царем. Бука – демонологический персонаж, обитатель чужого пространства, по народным представлениям, „чужой“, несущий опасность. В фольклорной колыбельной Бука появляется именно на границе своего и чужого миров, затем его старательно изгоняют, например: „Баю-баюшки-баю / Сиди бука на краю“.[59 - Головин В. В. Русская колыбельная песня в фольклоре и в литературе. Abo, 2000. С. 313.] Пограничное пространство запечатлено и в сцене «Девичье поле»: толпа народа здесь увидена сзади – эпицентр исторического события (призвание на царство) расположен где-то там, вдали, за пределами сцены. Там организовано официальное торжество, оно, однако, не только пространственно, но и по существу чуждо народу. «Юмор противоположен пафосу, – замечал чешский сатирик Карел Чапек. – Это прием, с помощью которого события умаляются, как будто на них смотрят в перевернутый бинокль (в данном случае издали. – С.Ф.). Когда человек шутит о своей болезни, он умаляет ее серьезность; а если бы император на троне острил бы о своем правлении, то заметил бы, что оно вовсе не такое уж великое и славное. Юмор – это всегда немножко защита от судьбы и наступление на нее».[60 - Чапек К. Собрание сочинений. Т. 7. М., 1977. С. 317.]

Окончательную же доработку сцены на Девичьем поле Пушкин совершает уже на стадии изготовления белового автографа, вновь «опираясь» на «Историю государства Российского» (то есть, по сути дела, травестируя рассказ историка). Рассказывая о всенародном призывании Бориса на царство, Карамзин писал:

Матери кинули на землю своих грудных младенцев и не слушали их крика. Искренность побеждала притворство, вдохновение действовало и на равнодушных, и на самых лицемеров (с. 243).

У Пушкина в переработке черновой редакции:

Плачь, баловень!
(Бросает его обземь. Ребенок пищит.)
Ну, то-то же (VII, 13).

Именно в работе над этой сценой Пушкин счастливо нашел тот тон, который теперь будет определять большинство массовых сцен. «Все подлинно великое, – замечал M. M. Бахтин, – должно включать в себя смеховой элемент. В противном случае оно становится грозным, страшным или ходульным; во всяком случае – ограниченным. Смех поднимает шлагбаум, делает путь свободным».[61 - Бахтин М. М. Эстетика словесного творчества. М., 1979. С. 339.]

Определяя же природу смеховой народной культуры, Д. С. Лихачев пишет:

Смех нарушает существующие в жизни связи и значения. Смех показывает бессмысленность и нелепость существующих в социальном мире отношений: отношений причинно-следственных, отношений, осмысляющих существующие явления, условностей человеческого поведения в жизни общества. Смех «оглупляет», «вскрывает», «разоблачает», «обнажает». Он как бы возвращает миру его изначальную хаотичность.[62 - Смех в Древней Руси. С. 3.]
<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 10 11 ... 19 >>
На страницу:
7 из 19