Создавшего миры и лета?
Его престол – душа Поэта.[207 - Там же. С. 229.]
Стихотворение «Душа» также интерпретирует тему грузинской песни в духе платоновского учения о бессмертной, вечно движущейся душе. «Поднебесные места, – пишет античный философ в диалоге „Федр“, – никто еще из здешних поэтов не воспевает, да и не воспоет никогда, как следует. Объясняется это (…) тем, что эти места занимает бесцветная, бесформенная и неосязаемая сущность, в сущности своей существующая, зримая только для одного кормчего души – разума. Так как божественное размышление, а равно и размышление всякой души, поскольку она заботится воспринять надлежащее, питается умом и чистым знанием, душа, увидев, с течением времени, сущее, бывает довольна этим и, созерцая истину, питается ею и предается радости, пока круговращательное движение не перенесет ее в то место, откуда она вышла. Во время этого круговращения душа созерцает самое справедливость, созерцает здравомыслие, не то знание, которому присуще рождение, и не то, которое изменяется при изменении того, что мы называем знанием теперь существующего, но то знание, которое заключается в том, что существует, как действительно существующее. Узрев также и все прочее, действительно существующее, и напитавшись им, душа опять погружается во внутреннюю область неба и возвращается домой».[208 - Творения Платона. Т. 5. Петроград, 1922. С. 125.]
Следует отметить, что в наше смутное время процитированные выше пушкинские строки о замеченной им в грузинской песне «восточной бессмыслице, имеющей свое поэтическое достоинство» неожиданно и в высшей степени несправедливо были оценены как проявление «имперского инстинкта». «Грузинская песня, – прочитали мы в газете „Свободная Грузия“, – занимает особое место в великой грузинской культуре, и, думается, ее упоминание в одном контексте с „восточной бессмыслицей“ оскорбительно для нас. Очевидно, прежде чем писать о грузинской песне, следовало серьезно изучить её. (…) Разве можно судить о грузинской песне по городской мелодии, либо куплетам на майдане. К тому же, неужели Пушкин не понимает, что без мелодии текст песни часто теряет свои достоинства?..»[209 - Петриашвили Г. Письма русским писателям // Свободная Грузия. 4 мая. 1991. С. 4.]
Ну стоит ли так пристрастно передергивать смысл цитаты из Пушкина? Кажется, разгневанному критику остался неведом даже автор процитированной Пушкиным песни – Димитрий Туманишвили, известный грузинский поэт; в молодости он около трех лет жил в Петербурге в качестве мдивана (секретаря) при дворе последнего царя Грузии Георгия XII. Не вспомнил критик и пушкинское стихотворение «Не пой, красавица, при мне…», грузинской мелодией вдохновленное…
Сохранилось воспоминание очевидца, документирующее обстановку, в которой Пушкин наконец услышал «Весеннюю песню», – во время праздника, данного в честь русского поэта по приезде его в Тифлис в 1829 году. Традиционное грузинское гостеприимство растрогало Пушкина:
Пушкин молчал до времени, и одни теплые слезы высказывали то глубокое приятное чувство, которым он тогда был проникнут. Наконец, когда умолкли несколько голоса восторженных, Пушкин в своей стройной благоуханной речи излил перед нами душу свою, благодарил всех нас за то торжество, которым мы его почтили, заключивши словами: «Я не помню дня, в который бы я был веселее нынешнего; я вижу, как меня любят, понимают и ценят – и как это делает меня счастливым!» Когда он перестал говорить, – от избытка чувств бросился ко всем с самыми горячими объятиями и задушевно благодарил за все эти незабвенные для него приветы.[210 - Письмо К. И. Савостьянова к В. П. Горчакову// Пушкин и его современники. Вып. 37. Л., 1928. С. 148.]
Тот же мемуарист, перечисляя песни, которые были тогда исполнены для поэта, упоминает и песню «Ахали», т. е. «Весеннюю песню», которая этим словом начинается. Очевидно, именно тогда Пушкин и попросил записать для него ее текст.
Процитировав (в своей обработке) песню в «Путешествии в Арзрум», Пушкин поразился, как некогда еще в 1823 году в Одессе он сам близко подошел к той же теме и к ее обработке Грибоедовым в стихотворении, вчерне записанном в его рабочей тетради. Ныне же это стихотворение печатается по сохранившейся копии М. В. Юзефовича (адъютанта Н. Н. Раевского-младшего) с пушкинского автографа, изготовленной в 1829 году на Кавказе. Стало быть, тогда и переписал набело свое стихотворение Пушкин!
Надеждой сладостной младенчески дыша,
Когда бы верил я, что некогда душа,
От тленьяубежав, уносит мысли вечны,
И память, и любовь в пучины бесконечны, —
Клянусь! давно бы я оставил этот мир:
Я сокрушил бы жизнь, уродливый кумир,
И улетел в страну свободы, наслаждений,
В страну, где смерти нет, где нет предрассуждений,
Где мысль одна плывет в небесной чистоте…
Но тщетно предаюсь обманчивой мечте;
Мой ум упорствует, надежду презирает…
Ничтожество меня за гробом ожидает…
Как, ничего? Ни мысль, ни первая любовь!
Мне страшно!.. И на жизнь гляжу печален вновь,
И долго жить хочу, чтоб долго образ милый
Таился и пылал в душе моей унылой (II, 295).
Вот так сложно и неоднозначно развивалась встреча двух русских поэтов с грузинской песней.
Уместно в данном случае вспомнить строки Николоза Бараташвили в переводе Бориса Пастернака. Стихи эти посвящены дочери Александра Чавчавадзе Екатерине, сестре Нины Грибоедовой. Но здесь словно слышатся и звуки чонгури, откликающиеся в мелодиях русской музы и по сию пору к нам обращенные:
…Я радость люблю и совсем не ворчун.
Свети мне, чтоб вновь на дорогу я вышел
И снова, коснувшись нетронутых струн,
В ответ твое дивное пенье услышал,
Чтоб в отдалении отзвук возник,
Чтоб нашим согласьем наполнились дали,
Чтоб, только повздоривши, мы через миг
Не помнили больше недолгой печали…[211 - Грузинские романтики. Л., 1978. С. 233.]
«Читателя найду в потомстве я»
«Оттого, чтобы дослышать все оттенки Лиры Баратынского, – заметил И. В. Киреевский, – надобно иметь и тоньше слух и больше внимания, нежели для других поэтов. Чем более читаем его, тем более открываем в нем нового, незаметного с первого взгляда, – верный признак поэзии, сомкнутой в собственном бытии, но доступной не для всякого».[212 - Денница. 1830. С. LIV.] Так критик откликался на несколько стихотворений Е. А. Баратынского, помещенных в альманахе А. А. Дельвига «Северные цветы на 1829 год». Среди них был и цикл «Антологические стихотворения», состоявший из пяти миниатюр:
«Как ревностно ты сам себя дурачишь..»
«Старательно мы наблюдаем свет…»
«Мой дар убог и голос мой не громок…»
«Глупцы не чужды вдохновенья…»
«Не подражай: своеобразен гений…»
Может быть, самым странным в этом цикле было его название. Антологическими (греч. anthologia, букв, «собрание цветов») в то время назывались лишь стихи, ориентированные на античные образцы. В данном же случае непосредственных откликов на античные мотивы в стихотворениях Баратынского обнаружить нельзя. Вспомним, однако, что антологическое оценивалось тогда в качестве незыблемой, вечной меры искусства. Речь же у Баратынского идет о тайнах и назначении поэтического ремесла, хотя тема эта развивается, в основном, от противного. Короткие, замкнутые афористическими строками стихотворения обретают одновременно и притчевый, и эпиграмматический (иногда даже автоэпиграмматический) оттенки. Своеобразие такого рода стихотворений было превосходно уловлено А. С. Пушкиным, который писал:
Эпиграмма, определенная законодателем французской) пиитики Un bon mot de deux rimes оrпе[213 - Словцо, украшенное двумя рифмами (фр.)] скоро стареет и живее действуя в первую минуту, как и всякое острое слово, теряет всю свою силу при повторении. – Напротив, в эпиграмме Баратынского, менее тесно(й), сатирическая мысль приемлет оборот то сказочный, то драматический и развивается свободнее, сильнее. Улыбнувшись ей как острому слову, мы с наслажденьем перечитываем ее как произведение искусства (XI, 186).
Важно подчеркнуть, что при чтении стихотворений Баратынского от читателя требуется определенное усилие, активное желание понять мысль поэта, которая выражается, как правило, лишь намеком – причем парадоксального свойства.
Таково, например, второе стихотворение цикла:
Старательно мы наблюдаем свет,
Старательно людей мы наблюдаем
И чудеса постигнуть уповаем:
Какой же плод науки долгих лет?
Что, наконец, подсмотрят очи зорки?
Что, наконец, поймет надменный ум
На высоте всех опытов и дум,
Что? точный смысл народной поговорки.[214 - Баратынский Е. А. Стихотворения. Поэмы. М., 1982. С. 145.]
Семь первых строк, устремляющихся ввысь, подводят к недоуменному, неожиданному обрыву последней строки. И только поняв «точный смысл (курсив мой. – С. Ф.) народной поговорки», мы в полной мере сможем оценить всю глубину выраженного здесь разочарования. Какую именно поговорку имеет в виду поэт? По-видимому, вот эту: «Век живи, век учись, а дураком помрешь». Но снова прочитав – уже под этим углом зрения – стихотворение, мы обнаружим в нем и более глубокое, так и не разрешенное до конца недоумение, завещанное нам. В самом деле, почему оказалось тщетным парение духа? От недостатка ума человеческого? А может быть, от изначальной бессмысленности мира, как о том сказано в Книге Екклезиаста:
…и предал я сердце мое тому, чтобы исследовать и испытать мудростью все, что делается под небом: это тяжелое занятие дал Бог сынам человеческим, чтобы они упражнялись в нем. Видел я все дела, какие делаются под солнцем, и вот, все – суета и томление духа! (Еккл 13–15)
Если верно первое допущение (а точный смысл народной поговорки вроде бы предполагает именно его), значит, есть в стихотворении некий трансцендентальный оптимизм, а не только вкус горечи от плода познания.