– Нет, не думаю, чтобы это было желательно, дорогая. Всего лучше нам никогда больше не видеться. Я не хочу быть грубым, но не кажется ли тебе, что тебе лучше было бы уйти сейчас же. – Он чувствовал, что не в состоянии дольше сдерживать себя и сохранять в ее присутствии достоинство мужчины, потому что нервное напряжение его достигло крайних пределов.
– Я ничего больше не заслужила, – покорно сказала она. – Я уйду, Дик. О, я такая несчастная!
– Пустяки. Тебе не о чем сокрушаться; я бы сказал тебе, если бы это было. Подожди одну минутку, дорогая, у меня есть маленький подарок для тебя. Я предназначал эту вещь для тебя, когда у меня началась эта история с глазами. Это моя «Меланхолия»; она была божественно прекрасна, когда я в последний раз видел ее. Ты можешь оставить ее у себя как воспоминание обо мне, а если тебе когда-нибудь придет нужда, то всегда сможешь продать ее за несколько сот фунтов, эти деньги тебе дадут за нее при любом состоянии рынка.
Он стал шарить по стенам, где стояли его начатые и незаконченные полотна.
– Она в черной раме. Это черная рама, та, что я теперь держу в руках?.. Да?.. Так вот она! Ну, что ты скажешь про нее?
И он повернул к Мэзи бесформенное пятно, смесь всевозможных красок, смазанных, сцарапанных, смытых и нещадно испачканных, и уставился на Мэзи напряженным взглядом, словно он надеялся, несмотря на свою слепоту, уловить восторг и восхищение на ее лице. Она могла сделать для него только одно – и это она должна была сделать для него, чего бы это ей ни стоило.
– Ну, что?
Голос его звучал гордо и уверенно, потому что он знал, что говорит о своем лучшем произведении, которым он был вправе гордиться.
Мэзи взглянула на эту страшную мазню, и безумное желание расхохотаться неудержимым сумасшедшим смехом охватило ее; этот смех сдавил ей горло так, что она не могла произнести ни звука. Что бы ни значило это безобразное пятно, все равно, ради Дика, щадя его, она не должна была показать вид, что с картиной что-то не ладно. Голосом, дрожащим от сдавленных истерических рыданий и смеха, она ответила, продолжая бессмысленно глядеть на бесформенное пятно:
– О, Дик! Это великолепно!
Он расслышал истерическое дрожание в ее голосе и принял его за дань восторга перед его произведением.
– Желаешь ты ее иметь? Если хочешь, я пришлю ее тебе на твою квартиру.
– Я? О, да, конечно, благодарю тебя!.. Ха, ха, ха!..
И если бы она не выбежала как сумасшедшая из комнаты, душивший ее смех, смех, более горький, чем слезы, заставил бы ее задохнуться.
Она бежала без оглядки, задыхаясь, не различая ничего перед собой, бежала вниз по лестнице, словно за нею гнались, и, очутившись на улице, вскочила в первый наемный экипаж, стоявший у крыльца, и поехала к себе. Здесь она села в своей почти пустой гостиной и думала о Дике, отныне совершенно бесполезном из-за своей слепоты, бесполезном до конца дней своих, и о себе думала, такой, какою она являлась в своих собственных глазах. А за скорбью, за стыдом и неудовлетворенностью собою, за чувством унижения, словно призрак, стоял страх, страх перед затаенным холодным презрением и глубокой ненавистью рыжеволосой девушки, когда Мэзи вернется к ней и та угадает все с первого же взгляда. До сих пор Мэзи никогда не боялась своей подруги. Никогда, вплоть до того самого момента, когда она сказала ей: «Да ведь он ничего не требовал, ничего не просил у меня» – и тогда она сама вдруг поняла, как глубоко она презирает себя и какой ложью и фальшью звучат эти слова.
И на этом кончается история Мэзи.
Что касается Дика, то ему судьба готовила еще целый ряд тяжких испытаний. В первый момент он не мог понять, как это Мэзи, которую он просил уйти, ушла, не сказав ему ни слова на прощание. Он был жестоко зол на Торпенгоу, который своей затеей только разрушил его печальное душевное спокойствие и навлек на него это унижение. Конечно, «Королева не могла быть не права», но в своей правоте по отношению к тому, что касалось ее работы и ее задачи, она жестоко ранила своего единственного верноподданного, так жестоко, что даже его собственный рассудок не вполне мог понять эту жестокость.
– Это все, что было у меня, и я потерял и это! – сказал он себе, когда мысли его пришли наконец несколько в порядок. – А Торп воображает, что он сделал нечто удивительно умное, и у меня не хватит духа разочаровать его, беднягу, и рассказать ему, что из этого вышло. Надо хорошенько и спокойно все это обдумать.
– Это я! – крикнул Торпенгоу весело, входя в студию после того, как Дик часа два употребил на размышления. – Вот и я вернулся. Ну, как ты себя чувствуешь? Лучше?
– Торп, я, право, не знаю, что тебе сказать. Пойди сюда!
И Дик хрипло кашлянул, решительно не зная, что ему сказать и как ему сказать это по возможности мягко и спокойно.
– Да к чему, собственно, непременно говорить что-нибудь? Встань, и давай походим! – довольным и веселым голосом предложил Торпенгоу.
И они стали, как бывало, ходить взад и вперед по комнате, Торпенгоу, положив руку на плечо Дика, а Дик, погрузившись в свои мысли.
– Как это ты разузнал обо всем этом? – спросил наконец Пик.
– Тебе не следовало бы впадать в беспамятство и бредить по нескольку суток подряд, если ты хочешь сохранять в тайне свои секреты, Дикки. Признаюсь, это было в высшей степени дерзко и непозволительно с моей стороны; но если бы ты видел меня, как я гарцевал на необъезженной французской полковой лошади под палящим солнцем, ты бы, наверное, рассмеялся… Сегодня опять будет шум и гам у меня в комнате… Соберутся еще семь чертей…
– Я знаю – все по поводу войны в Южном Судане. Я случайно подслушал их совещание в тот раз, и это причинило мне немало горя. Ну а ты навострил свои лыжи к отлету? На какую редакцию решил ты работать?
– Я не подписывал еще ни с кем условия. Я хотел посмотреть, чем окончится твое дело.
– Да неужели ты остался бы здесь со мной, если бы… если бы мои дела не устроились? – осторожно задал свой вопрос Дик.
– Не требуй от меня лишнего, ведь я только человек.
– Но ты весьма успешно пытался быть ангелом.
– О, да… да! Ну, так придешь ты на наше собрание сегодня? Мы все, вероятно, напьемся к утру, потому что, видишь ли ты, все уверены, что война неизбежна.
– Едва ли я приду, старина, если только ты не особенно настаиваешь на этом. Я лучше смирно посижу здесь.
– И помечтаешь? Что ж, я тебя понимаю. Ты стоишь счастья больше, чем всякий другой… Ты его вполне заслужил!
В эту ночь на лестнице было много шума. Господа корреспонденты собирались, кто с обеда, кто из театра, кто из мюзик-холла или варьете, к Торпенгоу, у которого решено было встретиться, чтобы обсудить будущий план кампании. Торпенгоу, Кинью и Нильгаи пригласили сюда всех, с кем они когда-нибудь вместе работали, на эту оргию, и мистер Битон, управляющий этим домом, объявил, что никогда за всю свою богатую практику он не видывал такого странного сборища самых невероятных джентльменов. Они перебудили всех жильцов дома своим криком и пением; и старые люди среди них были ничуть не лучше молодых. Им предстояли все случайности войны, и все они хорошо знали, что это значит.
Сидя в своей комнате и несколько взволнованный доносившимся до него говором и шумом, Дик вдруг рассмеялся про себя.
«Если взглянуть со стороны, – подумал он, – то положение выходит в высшей степени комическое. Мэзи, конечно, совершенно права, бедняжка. Я не знал, что она может так плакать – этого никогда не случалось с ней раньше – но теперь я знаю, что думает Торп; я уверен, что он был бы способен на такое безумство, как остаться здесь для того, чтобы утешать меня, если бы только узнал о моем горе. А кроме того, вообще не особенно приятно признаться, что вас откинули, как выжатый лимон, или отшвырнули, как сломанный стул. Я должен вынести всю эту муку на своих плечах, как всегда, должен выстрадать все один. Если не будет войны и Торп раскроет мой маленький обман, все это можно будет обратить в шутку, вот и все. Если же война разгорится, то я не вправе стоять на дороге у человека и мешать его карьере. Дело делом, а дружба дружбой. И кроме того, мне нужно остаться одному – я хочу быть один… Как они там шумят!..»
Кто-то забарабанил в дверь студии.
– Выйдите к нам, Дикки, повеселитесь вместе с нами! – сказал Нильгаи.
– Я бы и сам хотел, но не могу. Я сегодня не в веселом настроении.
– Ну, так я скажу нашим ребятам, и они вас силком приволокут к нам.
– Нет, старина, лучше этого не делать, прошу вас; даю вам слово, я предпочитаю сейчас остаться один.
– Ну, хорошо. Но не прислать ли вам сюда чего-нибудь? Кассаветти уже начинает петь свои песни о знойном Юге.
С минуту Дик серьезно задумался над последним предложением… Напиться, что ли?
– Нет, благодарю, у меня уж и так голова болит.
– Ах, добродетельное чадо мое! Вот оно, действие радостного волнения на молодых людей! Сердечно поздравляю вас, Дик, примите мои наилучшие пожелания. Ведь и я был немного замешан в этом заговоре, имевшем целью ваше благополучие.
– Убирайтесь к черту!.. Ах, да, пришлите ко мне Бинки.
Собачонка тотчас же явилась, еще сильно возбужденная всей происходившей вокруг нее возней, в которой и она все время принимала участие. Она участвовала даже в хоровом пении, которое действовало ей на нервы, но едва она очутилась в студии, как сразу сообразила, что здесь не место вилять хвостом, и тотчас же вспрыгнула на колени к Дику и пролежала у него, свернувшись клубочком, до тех пор, пока не пришло время ложиться спать.
Тогда Бинки пошел спать вместе с Диком, который, однако, считал удары часов вплоть до самого утра и потом встал с болезненно ясными мыслями и принимал уже более формальные поздравления радостного Торпенгоу, который затем подробно рассказал ему обо всем, что произошло и что говорилось у него вчера.
– Ты не выглядишь особенно счастливым женихом, – заметил, между прочим, Торпенгоу.
– Не обращай на это внимания, это уж мое дело. Я чувствую себя совсем хорошо. Итак, ты едешь?