– Нет, но ты всегда умел понимать меня, и в моей работе, в моей задаче так много такого, в чем бы ты мог помочь мне. Ты многое знаешь и знаешь, как это делается, и ты должен помочь мне.
– Мне кажется, что я знаю, или же я сам ничего не смыслю; итак, ты не хочешь терять меня из вида окончательно и хочешь, чтобы я помог тебе в твоей работе?
– Да, но помни, Дик, что ничего из этого никогда не выйдет. Вот почему я и чувствую себя такой эгоисткой. Пусть все останется так, как есть. Я так нуждаюсь в твоей помощи, Дик.
– И я помогу тебе. Но прежде давай подумаем: во-первых, я должен видеть твои картины и посмотреть твои эскизы и наброски, чтобы ознакомиться с твоей манерой письма, а тебе следовало бы познакомиться с тем, что говорят газеты о моих работах, и тогда я дам тебе несколько указаний и добрых советов, согласно которым ты и будешь работать впредь. Не так ли, Мэзи?
И снова в глазах Дика засветился проблеск самодовольного торжества.
– Ты слишком добр ко мне, Дик, слишком добр, но это потому, что ты утешаешь себя ложной надеждой на то, чего никогда не будет, а я, зная это, все-таки желаю тебя удержать подле себя. Не упрекай меня за это впоследствии, прошу тебя.
– Нет, я иду на это с открытыми глазами; и, кроме того, «Королева не может быть не права!». Что меня удивляет, это не твой эгоизм, а твоя смелость, что ты решаешься пользоваться мной.
– Ба! Да ведь ты только Дик…
– Прекрасно, я только это, но ты, Мэзи, веришь, не правда ли, что я тебя люблю? Я не хочу, чтобы у тебя создалось какое-то ложное представление, что мы с тобой точно брат и сестра.
Мэзи взглянула на него и затем опустила глаза.
– Это, быть может, глупо, но я верю. Я желала бы, чтоб ты ушел от меня, прежде чем рассердишься на меня. Но… но девушка, которая живет со мной, рыжеволосая импрессионистка, и мы расходимся с ней во всем.
– Как и мы с тобой, я полагаю. Но ничего! Месяца через три мы вместе будем смеяться над этим.
Мэзи печально покачала головой.
– Я знала, что ты не поймешь и тем сильнее ты будешь огорчен, когда убедишься в этом. Посмотри мне в лицо, Дик, и скажи мне, что ты видишь, Дик?
Они стояли и смотрели с минуту друг на друга. Туман сгустился и заглушал или, вернее, смягчал шум городского движения и суеты Лондона по ту сторону ограды парка. Дик призвал на помощь все свое с таким трудом приобретенное знание человеческих лиц и сосредоточил все свое напряженное внимание на глазах, рте и подбородке под черным бархатным током.
– Ты все та же прежняя Мэзи, а я все тот же я, – сказал он наконец. – Оба мы с норовом, но один из нас должен будет сдаться. А теперь поговорим о ближайшем будущем. Мне надо будет когда-нибудь зайти к тебе и посмотреть твои работы, я полагаю всего лучше, когда рыжеволосая девушка уберется куда-нибудь.
– Воскресенья – самое удобное для меня время. Приходи ко мне по воскресеньям. Мне нужно так много спросить у тебя и посоветоваться с тобой. А теперь мне пора опять за работу.
– Постарайся разузнать до воскресенья, что я такое на самом деле, – сказал Дик. – Я не хочу, чтобы ты верила мне на слово в том, что я говорил тебе о себе. Прощай, храни тебя Бог.
Мэзи тихонько ускользнула, точно серенькая мышка. Дик провожал ее взглядом до тех пор, пока она не скрылась из вида, но он не мог слышать, как она строго сказала себе: «Я дрянь, себялюбивая, бездушная дрянь. Но ведь это Дик, а Дик поймет!»
Никто еще не объяснил до сих пор, что происходит, когда непреодолимая сила упрется в неподвижную преграду, хотя многие думали об этом, так же как думал об этом и Дик. Он старался убедить себя, что за несколько недель одним своим присутствием и разговорами он сумеет склонить Мэзи к иному, более благоприятному для него, образу мыслей. Но затем он с особенной ясностью припоминал ее лицо и все то, что было написано на нем.
«Если только я смыслю что-нибудь в лицах, – говорил он себе, – то в этом лице есть все, кроме любви. Этот рот и подбородок нелегко покорить. Но она права, она знает, чего она хочет, и она достигнет того, чего хочет. Но какая дерзость! Избрать для этого меня! Именно меня, а не кого-либо другого. Но ведь это Мэзи! Это факт, против которого не поспоришь; а все же хорошо было снова увидеть ее. Как видно, это чувство жило во мне где-то, в самой глубине души, все эти годы… И она использует меня, как я использовал когда-то пьяницу Бина в Порт-Саиде. Она совершенно права. Мне это будет несколько больно. Мне придется ходить к ней по воскресеньям, как молодому человеку, который ухаживает за прислугой, но в конце концов она, наверное, сдастся; а между тем этого рода натура не из уступчивых. Мне будет все время хотеться целовать ее, а придется смотреть ее картины. Я даже не знаю, какого рода ее работы, а мне придется говорить с ней об искусстве. О женском искусстве! А поэтому я особенно и на вечные времена проклинаю все разновидности искусства. Однажды оно вывезло меня, это правда, но теперь оно стоит мне поперек дороги. Пойду теперь домой и займусь этим самым искусством!»
На полпути к дому Дика поразила вдруг одна ужасная мысль. Ее подсказала ему фигура одинокой женщины среди тумана.
«Она одна в Лондоне с этой рыжеволосой импрессионисткой, у которой, вероятно, желудок страуса, как у большинства рыжих людей. А у Мэзи хрупкое маленькое тельце. Они питаются, вероятно, как все одинокие женщины – едят в любое время и всякий раз с чаем. Я отлично помню, как живут студенты в Париже. Она может заболеть каждую минуту, и я не буду в состоянии помочь ей. О, это в десять раз хуже, чем добыть себе жену!»
В сумерки в мастерскую пришел Торпенгоу и взглянул на Дика глазами, полными той суровой любви, какая рождается иногда между мужчинами, тянущими одну и ту же лямку и впряженными в одно ярмо общественных обычаев, привычек, которых к тому же связывает совместная работа. Это хорошая любовь, которая не только допускает, но даже вызывает сопротивление, ссоры и упреки и самую грубую, но честную откровенность. Такая любовь не умирает, но крепнет и усиливается со временем и не боится никакой разлуки и никакого дурного поведения.
Вручив Торпенгоу трубку мира, Дик продолжал молчать. Он думал о Мэзи и ее вероятных нуждах и потребностях. Для него было ново думать о ком-нибудь, кроме Торпенгоу, который мог и сам о себе подумать. Вот, наконец, нашлось и настоящее применение его деньгам: он мог украсить Мэзи драгоценностями, как дикарку; тяжелое золотое ожерелье на тонкую шейку, золотые браслеты на тоненькие ручки, дорогие перстни на холодные, ничем не украшенные пальчики, которые он только что держал в своей руке. Это была нелепая мысль, потому что Мэзи не хотела позволять ему надеть ей даже и одно простенькое колечко на один только палец и, конечно, посмеялась бы над всеми этими золотыми приманками. Несравненно лучше было бы сидеть спокойно рядом с ней в сумерках, обняв ее шейку рукой и склонив ее головку к себе на плечо, как это подобает молодым супругам. Странно, сегодня сапоги у Торпенгоу скрипели, и его голос был как-то неприятно резок. Брови Дика нахмурились, и он пробормотал какое-то недоброе слово. Его разбирала досада. Свой успех он считал заслуженным по праву, частичной уплатой за все его прежние невзгоды, и вот он встречает преграду на своем пути в лице женщины, которая хотя и признает его успех, но не хочет сейчас же полюбить его.
– Вот что, дружище, – сказал Торпенгоу после двух или трех неудачных попыток завязать разговор. – Скажите мне, не рассердил ли я вас чем-нибудь в последнее время?
– Вы? Меня? Нет!.. Каким образом?
– Так что же, у вас печень не в порядке?
– Истинно здоровый человек даже не знает, что у него есть печень. Я только несколько расстроен… так, вообще. Я полагаю, что это скорее чисто душевное расстройство.
– Истинно здоровый человек даже не знает, что у него есть душа, – сказал Торпенгоу. – И что у вас может быть общего с такой ненужной роскошью, как душа?
– Это случилось само собой. Кто-то сказал, что все мы островки, обменивающиеся между собой ложью через моря недоразумений.
– Кто бы он ни был, кто это сказал, был прав, за исключением недоразумений; между нами их быть не может.
Синеватый дым трубок спускался облаками с потолка.
Помолчав немного, Торпенгоу вкрадчиво спросил:
– Это женщина, Дик?
– Пусть меня повесят, если это нечто, имеющее хотя бы самое отдаленное сходство с женщиной! И если вы начнете говорить подобные вещи, то я найму себе для мастерской крайнее коричневое здание, с украшениями, выкрашенными белой краской, с бегониями и петуниями и грошовыми пальмами в горшках, и вставлю все свои картины в синие, кубового цвета плюшевые рамы, и созову к себе всех женщин, которые охают и вздыхают и щебечут о том, что в их путеводителях именуется искусством, и вы будете принимать их, Торп, в табачного цвета бархатной куртке и желтых штанах при оранжевом галстуке. Нравится вам это?
– Это уже слишком тонко, Дик! Некто не хуже вас отпирался в подобном случае с бранью и проклятиями, и вы пересолили так же, как и он. Это, конечно, не мое дело, а ваше, но все же отрадно сознавать, что где-то под звездным небом для вас готовится жестокая встряска. Ниспошлет ли вам ее небо или ад, я не знаю, но этой встряски вам не миновать, и она хоть немного образумит вас. Вам эта встреча нужна.
Дик вздрогнул.
– Ладно, – сказал он, – когда этот остров от встряски развалится, он позовет вас на помощь.
– И я помогу ему окончательно развалиться. Однако мы болтаем глупости. Пойдемте-ка со мной в театр.
VI
Спустя несколько недель, в очень туманное воскресенье, Дик возвращался парком в свою мастерскую.
– Это и есть, вероятно, та встряска, о которой говорил Торп. Приходится тяжелее, чем я ожидал, но королева не может быть не права! И несомненно, уже есть некоторое представление о живописи.
Он только что был с воскресным визитом у Мэзи, – как всегда, под бдительным взглядом зеленых глаз рыжеволосой импрессионистки, которую он возненавидел с первого взгляда и сознавал это, содрогаясь от чувства жгучего стыда за себя. Каждое воскресенье надевал он свое лучшее платье и спешил в неприглядный и неопрятный дом на северной стороне парка для того, чтобы сперва посмотреть работы Мэзи, а затем произнести над ними свой приговор и дать советы, после того как он убедится, что его советы и указания не пропадут даром. Воскресенье за воскресеньем приходилось ему подавлять в себе каждый сердечный порыв, побуждавший его сорвать поцелуй с уст Мэзи, так как любовь его к ней росла в нем с каждым его посещением, и ему безумно хотелось целовать ее часто и много. Воскресенье за воскресеньем разум, бравший верх над сердцем, предупреждал его, что Мэзи все еще недоступна и что разумнее толковать как можно связнее и спокойнее о великих задачах искусства, которое было для нее дороже всего на свете. Так ему было суждено терпеть неделю за неделей невыносимую пытку в этой жалкой мастерской, приютившейся на задворках душной маленькой виллы, где ничто никогда не было на месте и куда никто никогда не заглядывал, и он должен был мучиться и глядел, как Мэзи двигалась по комнате с чайником и чашками в руках. Он терпеть не мог чай, но так как это позволяло ему несколько дольше пробыть в присутствии Мэзи, то он пил его с особым усердием, а рыжеволосая девушка сидела несколько поодаль и молча глядела на него, не спуская с него глаз. Она постоянно наблюдала за ним. Раз только, всего один раз она вышла из мастерской, когда Мэзи показывала ему альбом, в который уже были вклеены несколько жалких вырезок из провинциальных газет, поместивших коротенькие отзывы о ее картинах, посланных ею на местные выставки. Дик быстро нагнулся и поцеловал испачканный краской пальчик, лежавший на раскрытой странице.
– О, любимая моя! Возлюбленная моя! – прошептал он. – Неужели ты ценишь эти печатные строки? Брось их в мусорную корзинку!
– Не раньше, чем я получу взамен нечто лучшее, – сказала Мэзи, закрывая альбом.
Тогда Дик, не питавший никакого уважения к своей публике, но чувствовавший глубочайшую привязанность к этой девушке, сознательно предложил ей, чтобы увеличить количество этих столь желанных вырезок, написать за нее картину, под которой она поставит свою подпись.
– Это ребячество, – сказала Мэзи, – какого я не ожидала от тебя. Я хочу, чтобы это была моя работа. Моя, моя, всецело моя!
– Так иди рисовать декоративные медальоны в домах богатых пивоваров; в этой области ты достаточно сильна!
Дик был раздосадован и обозлен.