Как служение российских монархов и их холопов «высшим интересам» сочеталось с информацией о политических образованиях республиканского типа в Европе во второй половине XVI–XVII в.? Республиканские аллюзии в формуле земского и нашего дела усложняются особенностями ее бытования и ее восприятием. В период опричнины земское дело впервые отделилось от господаря как общее дело без царя. Субъект политики в данных текстах идентичен коллективному суверену самодержавной эпохи: это царственное мы, но без личности монарха. Впрочем, открытие общности, которая еще В. О. Ключевскому и С. Ф. Платонову представлялась воссозданной русской нацией, происходило на фоне резкого роста апокалиптических ожиданий и религиозной ксенофобии[475 - Кузнецов Б. В. События Смутного времени в массовых представлениях современников: «Видения» и «Знамения», их значение в этот период: Дисс. … канд. ист. наук. М., 1997; Ульяновский В. И. Смутное время. М., 2006.]. Общее дело мыслилось участниками войны как противостояние со злом при поддержке Бога и всех святых, а павшее царство – скорее как обездоленная империя, чем как национальная земская республика[476 - Яковлев А. И. «Безумное молчание». С. 665–675.].
Из вышесказанного следует, что идеология земского и нашего дела отражает не столько рецепцию республиканских идей в России и русских землях, сколько круг взглядов, из которых при определенных условиях могли сложиться соответствующие модерные политические идентичности, но, по всей видимости, так и не сложились. Этот подход напрашивается в рамках концепций Энтони Смита. Его идея ethnie близка к пониманию, например, Византии как республиканской политии в духе Энтони Калделлиса[477 - Калделлис Э. Византийская республика: Народ и власть в Новом Риме / Пер. В. И. Земсковой. СПб., 2016.]. Обсуждение республиканской валентности ряда соответствующих понятий может скрыть их полную непригодность в том качестве, которое призвано было бы говорить об их участии в модерных идентичностях. В частности, выше мы отмечали бытование переводческих калек вещь, общая вещь, общие люди, дело земское, дело народное в русских письменных памятниках. Курбский был первым писателем московского происхождения, кто пытался распространить республиканскую терминологию в ее оригинальной римской и польской форме (в транслитерации) среди московских эмигрантов в Европе, русских шляхтичей и горожан. Однако и само понятие республики в греческих и латинских текстах, из которых оно пришло на русские земли, далеко от республиканских идеалов эпохи Цицерона и допускало главенство императора над республикой и ее институтами и поддержание ее традиций и обрядов. В эпоху Каролингов, особенно в 810?е гг. в канцелярии Элизахара при императоре Людовике Благочестивом, понятие res publica было возрождено в деловой переписке. Но не в качестве обозначения объединений, основанных на идее всеобщего участия и свободы, а для обобщенной характеристики частных владений – будь то церковных или герцогских (но в отличие от regnum или ecclesia)[478 - Sassier Y. L’ utilisation d’ un concept romain aux temps carolingiens: La res publica aux IXe et Xe si?cles // Mеdiеvales. 1988. No. 15. P. 17–29; Malaspina E. Res publica nell’Occidente romanobarbarico: nostalgia ed eclissi di un modello // Rivista di cultura classica e medioevale. 2012. No. 2. P. 317–332.]. Позднее, уже в эпоху Ренессанса, республиканские и монархические идеалы выражали одни и те же авторы, создавая при этом непротиворечивые политические доктрины[479 - Скиннер К. Истоки современной политической мысли. Т. 1–2. См. также ряд исследований в русле Кембриджской школы: Evangelisti P. ? la place du bonheur: b?tir le bien commun et la prospеritе de la «res publica»: La littеrature de «consilia» de la couronne catalano-aragonaise // Revue Fran?aise d’ Histoire des Idеes Politiques. 2010. No. 32. P. 339–358; Кембриджская школа: теория и практика интеллектуальной истории / Сост. Т. Атнашев, М. Велижев. М., 2018 (здесь приведен ряд работ и полемических отзывов на с. 53–405 и ряд исследований о русских политических реалиях XVIII–XX вв.).].
Вопрос в том, насколько российские интеллектуалы и государственные служащие нуждались в доктринах. Остановимся всего на нескольких примерах. В русских землях было известно понятие народ, но им почти не пользовались в Новгороде Великом XIV–XV вв. (что и само по себе вносит отличие в публичные дискурсы). В Москве вплоть до начала XVI в. старательно отличали народ (или род) и людей, под которыми понимали совершенно несходные, иногда по идее противостоящие друг другу общности. Народ приобрел церемониальное значение и не предполагал репрезентации, идентифицируя общность только в тех случаях, когда он возникал, т. е. собирался на церковных церемониях, возглавляемых митрополитом или патриархом. Это понимание было чрезвычайно устойчиво, что подтверждается примерами употребления лексем род / народ и т. п. в древнерусских памятниках, где оно встречается в высоких библейских, церковных и церемониальных контекстах. Общность крестьяне коррелирует с религиозной церемонией и воплощается при непосредственном участии в процессии самой этой общностью. Народ не мыслится в качестве абстрактного единства представителей единой нации или обширной территории. Христианский народ в воинских контекстах – мобилизованная община верных, плененная иноверцами и ждущая своего исхода (как библейский избранный народ, исходящий из Египта)[480 - Witzenrath Ch. Rachat («rеdemption»), fortification et diplomatie dans la steppe – la place de l’ Empire de Moscou dans la traite des esclaves en Eurasie // Esclavages en Mеditerranеe. Espaces et dynamiques еconomiques. Madrid, 2012. P. 181–194.]. Параллель православных с народом-Богом намечалась при помощи прямой исторической и символической преемственности между ветхозаветными царями, византийскими императорами и русскими правителями[481 - Rowland D. Towards an Understanding of the Political Ideas in Ivan Timofeyev’s Vremennik // The Slavonic and East European Review. Vol. 62 (1984). No. 3. P. 371–399, здесь P. 381–383, 389–390; Lenhoff G. The Construction of Russian History in «Stepennaja Kniga» // Revue des еtudes slaves. Vol. 76 (2005). No. 1. P. 31–50, здесь P. 40–45 и сл.]. Негативной идентичностью христианского избранного народа было изгнание иудеев, отрицание претензий евреев на избранность, гонение на иудаизм[482 - Pereswetoff-Morath A. A Grin without a Cat. Vol. 1–2. Lund, 2002; Петрухин В. Я. «Русь и вси языци»: Аспекты исторических взаимосвязей: Историко-археологические очерки. М., 2011. С. 249–255, 302–310.]. Этот аспект самосознания изучен Исайей Грубером на примере Толковых Псалтирей и Азбуковников, источники которых были недоступны и непонятны московским интеллектуалам[483 - Gruber I. From Bethlehem to Beloozero: Biblical Languages and National-Religious Boundaries in Muscovy // Russian History. Vol. 41 (2014). No. 1. P. 8–22.]. В XVI–XVII вв. слово нация в России и Посольском приказе, как правило, понимали в буквальном значении. Допускался, к примеру, лишь искаженный перевод понятий Священная Римская империя германской нации. В переписке с императором из Москвы направлялись письма «монархе Римского царствия», а само название Священная Римская империя определялось с использованием полонизма Р?ша Немецкая – таким образом, слово «нация» в переводе вовсе не нуждалось. Эти факты не свидетельствуют о том, что национальное самосознание было в России недоразвито, а лишний раз подтверждают, что его не было совсем – и в данном случае логики Н.-Ш. Коллманн и В. Кивельсон более уместны, чем поиск соответствий «национальным» дискурсам западного христианства в российском православии.
Признаком свободолюбия или феодальных пережитков в едином монархическом государстве иногда называют право говорить правителю встречу, т. е. перечить ему или озвучивать неприятные для него точки зрения. Примером могут служить воспоминания Максима Грека (по сути, это не воспоминания, а донос) о словах Ивана Никитича Берсеня Беклемишева о том, что великий князь Василий III «упрям и встречи против себя не любит»[484 - Зимин А. А. Россия на пороге нового времени: (Очерки политической истории России первой трети XVI в.). М., 1972. С. 272, 284. Показательна здесь дискуссия А. А. Зимина с традицией В. О. Ключевского видеть во взглядах И. Н. Берсеня Беклемишева «философию политического консерватизма». Фоном для рассуждений исследователя служат перспективы создания сословно-представительной монархии и обязанность разумно управлять страной при поддержке мудрых советников, т. е. взгляды, которые, как считал А. А. Зимин, разделяет А. М. Курбский.]. Впрочем, слова Берсеня говорились втайне и с просьбой их не разглашать. Если это и свидетельство об оппозиционных настроениях при московском дворе начала XVI в., то их политические значения далеки от тираноборческих форм. Готовность говорить встречу характеризует, как правило, желание исправить государя, наставить его на путь истины. Этот путь, как позднее в оценках Котошихина, противопоставляет нынешнего правителя прошлым (Берсень сравнивал Василия III с его отцом, Иваном III). Непокорного не защищают никакие права, его ждет смерть. Таким запомнился слуга Курбского Василий Шибанов, не побоявшийся прилюдно отстаивать чистоту помыслов своего господина перед царем Иваном Васильевичем[485 - Ерусалимский К. Ю. На службе короля и Речи Посполитой. М.; СПб., 2018. С. 353–355.]. Во время восстания Лжедмитрия II стародубский сын боярский «говорил царю Василью встрешно» о том, что Шуйский узурпатор, – не побоявшись умереть под пытками за царя Дмитрия Ивановича[486 - ПСРЛ. Т. 14. М., 2000. С. 76. См. также: Козляков В. Н. Служилые люди России XVI–XVII веков. М., 2018. С. 61.]. Во всех подобных случаях встреча предполагает не политическое право, а христианскую обязанность одиночек умереть за правду перед лицом высшей власти.
Монархическая власть не ограничивалась, а усиливалась, когда ей перечили. Ее идеал предполагал, что власть воплощает и осуществляет наилучшее политическое состояние и соответствующий ему образ благополучия, который в российской культуре XV–XVII вв. сформировался вне традиций Аристотеля и Платона и без выраженных следов университетской схоластики. Обучение будущих правителей не предполагало таких глубоких познаний о европейских порядках, как позднее в самооценках Екатерины II («республиканская душа»)[487 - Хархордин О. В. Республика. Полная версия. С. 98–105.], наставлениях Ф.-С. Лагарпа и М. Н. Муравьева будущему Александру I и великому князю Константину Павловичу, а В. А. Жуковского – Александру II. Первые известные прецеденты XVII в. больше говорят о значении придворного образа жизни и любознательности учеников, чем об особых программах воспитания. Рано умерший царевич Алексей Алексеевич (1654–1670), помимо духовного чтения и учебных книг, имел в своей библиотеке «Летописец вкратце царем и великим князем» и «Собрание патриарха Никона», воспитываясь в духе «Степенной книги» и Лицевого летописного свода. В целом мало нарушал эту линию и подаренный ему далекий от разномыслия и республиканских идей «Жезл правления» Симеона Полоцкого (1666–1667). Впрочем, в собрании царевича были глобусы, географические описания, 137 книг на иноземных языках и «книга Аристотелева, книга Монархия»[488 - Забелин И. Е. Домашний быт русских царей в XVI и XVII столетиях. М., 2005. С. 655–656.]. После Смуты звучали новые для российских властей понятия, и ими все больше проникались сами правители. Общее благо звучит в письмах царя Алексея Михайловича. Это понимание блага нетрудно отличить от ренессансного понимания республики. Царю приходилось подавлять сторонников низложенного патриарха Никона, обвиняя их среди прочего в латинских наклонностях (за это пострадали митрополиты Павел Крутицкий и Илларион Рязанский). Казнь английского короля Карла I и изгнание его сына, Карла II, вызвали в Алексее Михайловиче сочувствие к гонимым. В июне того же года английским купцам был запрещен проезд по территории России дальше Архангельска[489 - Anderson M. S. English Views of Russia in the 17th Century // The Slavonic and East European Review. Vol. 33 (1954). No. 80. P. 140–160, здесь P. 141–142.]. Епифаний Славинецкий подготовил неизвестный в наши дни перевод английского трактата «О убиении короля аггельского», а в архиве Тайного приказа сохранился перевод из «печатного листа» о казни короля, в котором приведены его слова на эшафоте о нежелании дать народу «чрезмерную волю»[490 - РГАДА. Ф. 27 (Разряд XXVII. Приказ Тайных дел). Оп. 1. № 64. Л. 1–14. См. также: Алпатов М. А. Русская историческая мысль и Западная Европа. XII–XVII вв. М., 1973. С. 340–341; Андреев И. Л. Алексей Михайлович. 2?е изд. М., 2006. С. 393–394.]. Благо, таким образом, понимается как всеохватное богоугодное делание (радение, служба), исчерпывающее гражданскую роль подданных и препятствующее мятежам и бесчинствам. Первыми среди равных будут и монархи в самых разных значениях, в числе прочих они – граждане своего православного отечества. Учителя будущего царя Федора Алексеевича (прежде всего Симеон Полоцкий) привили ему любовь к польской культуре, сказавшуюся на ходе реформ в духе шляхетской республики в 1676–1682 гг.
В опричной и послеопричной России возникали характерные формулы общего дела, которые были направлены на сплочение элит вокруг монарха. Помимо чрезвычайного крестоцелования действовал принцип общих пиров и трапез, который закрепился в правление Бориса Годунова. Придя к власти, царь Борис Федорович ввел особую присягу себе и своим потомкам, обязательную трапезную молитву о многолетии царской семьи с испитием чаши о здравии господаря «на трапезах и вечерях»[491 - Орлов А. С. Чаши государевы // ЧОИДР. Кн. 4. М., 1913. С. 13–14; Соколова Л. В. Чаши государевы заздравные // Грузинская и русская средневековые литературы. Тбилиси, 1992. С. 191–208. Эту точку зрения важно отличать от концепции «народной монархии», в которой церемонии рассматриваются как популярные социальные жесты. Обратная точка зрения, согласно которой ритуал конструирует свои составляющие, включая «народ», «чернь», «собор» и т. д., требует иной исследовательской оптики и выходит за рамки данной концепции. Превращение народного тезауруса в национальный – предмет либеральной историографии рубежа XIX–XX вв. и ее наследников, далекий от проблематики нашей работы. См. об этом: Perrie M. The Muscovite Monarchy in the Sixteenth Century. P. 233–236.]. Обычай отразился в таком сатирическом памятнике XVI–XVIII вв., как «Повесть о бражнике» (в 1664 г. попавшем в список «отреченных книг»)[492 - Семячко С. А., Смирнов И. П. Повесть о бражнике // Словарь книжников и книжности Древней Руси. Вып. 3: (XVII в.). Ч. 3. Санкт-Петербург, 1998. С. 85–89; Пигин А. В. Древнерусская Повесть о бражнике в интерпретации старообрядческих полемистов // Acta Universitatis Lodziensis. Folia Litteraria Rossica. 2015. С. 261–269.]. Несмотря на закрытый и предписанный формат присяг, клятв и здравиц, они выполняли более широкую социальную функцию, формируя образы царя и царской семьи как главной ценности не только для бюрократии и элиты, но и для низших слоев. Этот образ наполнялся ритуальными смыслами благодаря таким церемониям, как Шествие на осляти или Водосвятие, публичному празднованию рождения царских детей и именин царя и членов его семьи, а также благодаря публичным казням «изменников» и «богохульников». И Григорий Котошихин, и Юрий Крижанич видят в публичных церемониях важный ресурс для сплочения московского «народа». Впрочем, использование официальной московской документации, а в равной мере записок иностранных агентов о России, для выявления республиканских дискурсов крайне затруднено. Если властные образы «общего дела» излучают репрессивные политические значения и весьма незначительно ретушируют «дело государя» теми или иными формулами совместного делания, то для иноземных агентов политические формы были по определению скрыты фигурой высшей власти и ее ведомств, бросающих тень на любые самостоятельные репрезентации. Сопротивление высоким языкам в городской сатире XVII в. не складывается в доктрины, однако намечает в своем роде протестные светские и шутовские ритуалы «босоты и наготы»[493 - Лихачев Д. С. Поэтика литературы // Художественно-эстетическая культура Древней Руси. XI–XVII века. М., 1996. С. 379–380.].
***
Путь к снятию, к последней стадии идентификации (растождествлению) был закрыт европейскими мыслителями, описывающими деспотизм и тиранию Востока, Московии или Болгарии. Когда Ивэр Нойманн пишет о рождении европейского политического Я, он не учитывает выводов Маршалла По об органичности идеи московской тирании в европейской политической мысли[494 - Нойманн И. Б. Использование «Другого»: Образы Востока в формировании европейских идентичностей. М., 2004. С. 109.]. По мнению данного исследователя, в рамках европейских – главным образом аристотелианских – дефиниций определение строя московитов как тирании было выводом из собранных фактов, а не русофобским вымыслом. Как тирания в чистом виде, так и тирания без тирана обсуждались между московитами и европейцами на всем протяжении XVI–XVIII вв. «Просветитель» Иосифа Волоцкого воссоздает библейский (прежде всего новозаветный) образ «нечестивых царей», которым противостоят их жертвы – мученики[495 - Soldat C. The Limits of Muscovite Autocracy. P. 270–272.]. Князь Семен Бельский на пиру у хана Сахиб-Гирея в 1537 г. заявлял, что «тиранством» и «новшествами» московский государь («царь») отвратил от себя народ, крымский хан мог бы легко разогнать тамошнее войско и часть народа, а другая, большая, примет самого Бельского своим великим князем при поддержке хана[496 - Зайцев И. В. Между Москвой и Стамбулом. Джучидские государства, Москва и Османская империя: (начало XV – первая половина XVI в.). Очерки. М., 2004. С. 142–143.]. Пользовавшийся русской калькой слова тиран (т. е. мучитель христиан) князь Андрей Курбский в своих сочинениях, написанных в эмиграции, объяснял порабощение русской знати тем же, что Бельский рассчитывал обратить себе на пользу, – союзом монгольской тирании и московского властного безбожия[497 - До недавнего времени считалось, что аналогом понятия тиран в московской культуре является калька мучитель. Именно ее применяет к Ивану Грозному Андрей Курбский (Goldfrank D. M. The Deep Origins of Tsar’-Muchitel’: A Nagging Problem of Muscovite Political Theory // Russian History. Vol. 32 (2005). No. 3–4. P. 341–354; Каравашкин А. В. Власть мучителя. Конвенциональные модели тирании в русской истории // Россия XXI. 2006. № 4. С. 63–64; Halperin Ch. Ivan the Terrible. P. 70). Однако словоформа тиран обнаружена в кириллических документах, составленных в Швеции в пропагандистских целях и имевших какое-то распространение в Московском государстве уже на рубеже 1570–1580?х гг. (Селин А. А. Новые материалы об идеологической борьбе в годы Ливонской войны // Труды Государственного музея истории Санкт-Петербурга. Вып. 12. СПб., 2006. С. 34–37).].
Апофеозом в противостоянии московской политической доктрины с республиканизмом стала переписка Ивана IV со Стефаном Баторием в июне—сентябре 1581 г., когда польский король возобновил войну против Москвы и втянулся в многостраничную литературную полемику со своим врагом. Фоном для упреков со стороны короля послужило одно из посланий царя от 29 июня, в котором прозвучали выпады о нарушении королем древнего посольского обычая, преступлении договоров, следовании басурманским обычаям, унижении московских послов и соединении на войну вместе с изменниками царя. В подтексте звучало обвинение всей политической системе противника: король, по мысли Ивана IV, был не ровня царю, незаконный, поскольку избран на престолы – и то в обход законно избранного правителя (т. е. императора Максимилиана II), не имевший династических прав на свои престолы (и незаконный правитель Ливонии и Пруссии), ставленник Османской империи (верный турецким обычаям) и неблагочестивый (с аналогиями из древней истории). Тем не менее достигший Святого престола латинский перевод этого послания дважды передает термином Res publica обозначение общего христианского единства или же власть правителя в своей стране («de communi Reipublicae commodo», «…et quod nos detrimentum Reipublicae nostrae a nostris perfidis accipere gaudebas»)[498 - РГАДА. Ф. 79. Оп. 1. № 13. Л. 42 об. – 65 об., 89–93 (л. 66–89 утрачены); Ф. 389. Оп. 1. № 591. Л. 515–529; № 592. Л. 130–144 об.; Biblioteka ks. Czartoryskich w Krakowie. № 1664. S. 201–226; № 307. S. 351–361; № 310. S. 65–89; Archivio Apostolico Vaticano. Segr. di Stato. Polonia. № 15. F. 156–160.]. В ответном послании от 2 августа, которое было направлено в Москву одновременно на латыни и на русском языке Речи Посполитой, король Стефан обрушился на московскую тиранию, возводя избирательную монархию и политическую систему Речи Посполитой ко временам Римской республики и указывая на права граждан выбирать себе добродетельных правителей, каковым царь в Москве не является, будучи образцовым наследником древних и недавних тиранов и подлинным басурманином, гонителем своих подданных и наследником ханов, у которых его предки слизывали кумыс с конских грив. Кроме того, король неоднократно употреблял понятие Res publica в значении государство (каковым в понимании короля была и древняя Римская республика, и ее имперские наследники: «Voce ea Latini Imperium et potestatem humanam significant cuius quidem verbi usus a Republica Romanorum promanavit [или manavit], qui id non tam summo alicui Magistratui, quam ipsi populo universo [или universo Romano] tribuerunt»)[499 - РГАДА. Ф. 389. Оп. 1. № 591. Л. 546 об. – 575; РГАДА. Ф. 389. Оп. 1. № 592. Л. 163 об. – 200; Biblioteka Narodowa w Warszawie. № 6604. K. 1–33; Biblioteka Kоrnicka PAN w Kоrniku. № 982. S. 44–54; GStA-PK. HBA 719. E5. F. 2–18; Archivum Romanum Societatis Iesu. Polonia. Opera nostrorum. № 329 I. F. 2–23v; РГАДА. Ф. 79. Оп. 1. № 13. Л. 265 об. – 350.]. Два значения (тираноборческое и институциональное) в этом сочинении короля и его советников были соединены в неразрывное целое. Иван Грозный иронизировал уже в сентябре на переговорах с посредником и представителем Святого престола Антонио Поссевино в ответ на прямые упреки со стороны Стефана Батория в тирании, сходной с библейской египетской, что фараоны были свободными правителями и «дань» – которой требовал король с Москвы в качестве контрибуции – никому не платили («…фараон египецкой никому дани не давывал»[500 - РГАДА. Ф. 78 (Сношения России с римскими папами). Оп. 1. Кн. 1. Л. 267.]). Обвинения в тирании царь Иван Васильевич парировал, превращая обличения своего политического типа в защиту суверенитета. Выбор между утратой суверенитета и тираническим правлением московский монарх решал осознанно в пользу тирании, хотя понимал, что его обличают и упрекают в неуважении добродетельных форм правления. Царь знал о правах и свободах шляхты и условиях выборов короля после смерти Сигизмунда II Августа и побега Генриха Валуа из Кракова, однако лавировал и, по всей видимости, готов был сохранить политические устои Короны Польской, но не собирался идти на уступки Панам раде Великого княжества Литовского (включая Киев и Волынь).
Уже в Смутное время возникли проекты, весьма похожие по идее и форме на присяги польских королей. Их основная часть по имени Генриха Валуа называлась Генриховыми артикулами, а дополнения (предназначенные изначально для французских послов на сейме 1573 г.) – Pacta conventa. После смерти Сигизмунда III Вазы, с 1632 г. две эти части взаимно дополняли друг друга в королевской присяге, произносимой при вступлении на престол. Договорные «статьи» в России отразились в ряде памятников, испытавших влияние польско-литовской традиции. Еще на первых выборах польско-литовского монарха после смерти Сигизмунда II Августа Панове рада прислали в Москву Ивану IV статьи, в которых указывались договорные основы возможного избрания московской кандидатуры, и царь обсуждал с посланниками Речи Посполитой права и свободы на случай своей победы на выборах[501 - Флоря Б. Н. Русско-польские отношения и политическое развитие Восточной Европы во второй половине XVI – начале XVII в. М., 1978. С. 46–119.]. Во время Смуты принятие договорных грамот в самом Московском государстве обсуждалось неоднократно: крестоцеловальная грамота Василия Ивановича Шуйского 19 (29) мая 1606 г.; договор послов Лжедмитрия II с Сигизмундом III Вазой 4 (14) февраля 1610 г.; окружная грамота Боярской думы 20 (30) июля 1610 г., договор бояр с представителями Сигизмунда III и наказ со «статьями» послам к королю под Смоленск от 17 (27) августа 1610 г. в качестве условия воцарения королевича Владислава в России; приговор 30 июня (10 июля) 1611 г.[502 - Кобрин В. Б. Смутное время – утраченные возможности // История Отечества: люди, идеи, решения. Очерки истории России IX – начала XX в. / Сост. С. В. Мироненко. М., 1991. С. 176–182; Крамми Р. О. «Конституционная реформа» в Смутное время // Американская русистика: Вехи историографии последних лет. Период Киевской и Московской Руси: Антология / Сост. Дж. Маджеска; пер. с англ. З. Н. Исидоровой. Самара, 2001. С. 240–258; Флоря Б. Н. Польско-литовская интервенция в России и русское общество. М., 2005. С. 115–137; Hellie R. Did Russians Ever Hope for Non-Autocratic Rule? // Harvard Ukrainian Studies. Vol. 28 (2006). No. 1/4. P. 471–482; Козляков В. Н. Смутное время в России начала XVII века. М., 2021. С. 299–301, 340–344.] Соглашение между Станиславом Жолкевским и Григорием Леонтьевичем Валуевым в Клушине от 29 июня (9 июля) 1610 г. развивало условия, достигнутые ранее под Смоленском (Валуев и его соратники принесли при этом присягу королевичу Владиславу Жигимонтовичу)[503 - Бутурлин Д. П. История Смутного времени в России в начале XVII века. С. 259, см. также с. 276–277, 453–482 (Наказ посольству к Сигизмунду III Вазе. Москва, 17 августа 1610 г.).]. Сравнение этих обязательств высшей светской власти перед землей и всякими людьми показывает, что уже между февралем и августом 1610 г. у московских политических сил оформилось требование невмешательства во внутреннюю жизнь страны. «Собственно говоря, – пишет В. Н. Козляков, – это и был негласный „общественный договор“ Московского государства, разрушенный в Смутное время»[504 - Козляков В. Н. Василий Шуйский. М., 2007. С. 235–237, цит. со с. 236.]. К этому мнению важно было бы все же добавить, что по форме этот «договор» предполагал вхождение Российского царства в сферу польско-литовского республиканизма. От этого вывода уходили российские исследователи Смуты, видя в нем идею зависимости и подчиненности российской политической культуры. Одну из самостийных концепций предложил Ю. В. Готье, доказывавший, что самодержавие от слабого Федора Ивановича и избранного царя Бориса Годунова и самозванца Дмитрия Ивановича, будто бы подготовленного боярским заговором в Москве и смещенного им же, само деградировало до состояния, при котором договорные записи стали возможны[505 - Готье Ю. В. Смутное время. М., 2019. С. 49–50.]. Этот вывод подменяет вопрос об источниках документа его «исторической необходимостью». Впрочем, согласно логике Готье, попытки боярства чуть было не увенчались успехом в момент свержения Василия Шуйского и принятия московской «семибоярщиной» ограниченной версии договорных статей 4 (14) февраля 1610 г., в которых «чувствуется влияние польско-литовского государственного строя»[506 - Там же. С. 67–68.].
Обещания боярина кн. В. И. Шуйского перед вступлением на престол подробно обсуждаются в «Новом летописце». Будто бы боярин сначала обещал целовать крест всей земле, «что мне ни нат кем ничево не зделати без собору никакова дурна… а которая де была грубость при царе Борисе, никак никому не мститель», – а хотя бояре и «всякие людие» начали отговаривать его, поскольку таких обрядов в Московском государстве «искони век… не повелось», будущий царь не отказался от своих слов, а присутствующие целовали ему крест после совершения обряда самим Шуйским, не посоветовавшись «со всею землею и з городами»[507 - ПСРЛ. Т. 14. М., 2000. С. 69.]. Василий Иванович обещал осуждать на смерть и лишение имущества «всякого человека» только боярским судом, а у ближних родственников отнимать имущество, только если они были «в одной мысли» с преступником. Слова об игнорировании «всей земли и городов» можно отбросить, поскольку они отражают негативное отношение к самой договорной практике со стороны автора «Нового летописца», оценивавшего события Смуты с точки зрения эпохи монархической реставрации[508 - Вовина-Лебедева В. Г. Новый летописец: история текста. СПб., 2004. С. 315–327.]. Договорные статьи в грамоте Шуйского, на которой было принесено взаимное целование креста будущим царем и его подданными, соединяют польско-литовскую и российскую правовые практики. Из реалий Речи Посполитой заметно влияние клаузулы Литовского Статута 1529 г. и последующих редакций разд. I арт. 1, в котором господарь гарантировал справедливый суд, прежде чем наступает наказание. Отчасти также – Генриховские артикулы, в которых король обязывался соблюдать законы, подчиняться постановлениям Сейма и согласовывать с ним свои важнейшие решения, или приложения к ним – Pacta conventa. Впрочем, статус обязательств Василия Шуйского и последующих грамот был ближе к последним, поскольку конституционных гарантий будущие цари никому не давали, соглашаясь лишь с существующим устройством и отказываясь, вполне в духе принципов предшествующего века, преследовать врагов предыдущего правителя.
Хотя Василий Шуйский придерживался обязательств перед всей землей, и его обязательства, и другие подобные контрактные выступления были выдвинуты еще до обряда коронации (венчания на царство) и не были подтверждены ни одним венчанным московским царем и не превратились в определенный порядок при помощи особого указа или уложения. Кроме того, республиканская терминология в данных актах отсутствует или сглажена, хотя обязательства царей перед церковными главами, землей, собором и служилыми людьми были беспрецедентны в истории России. Избрание на царство всей землей вносило дополнительную легитимность в самодержавие Бориса Годунова, Василия Шуйского, Владислава Жигимонтовича и Михаила Романова, однако из них только царь Василий Иванович ссылался на приговор земской думы о своем избрании (во время заговора декабря 1608 – 17 февраля 1609 г.)[509 - О датировке заговора кн. Р. И. Гагарина и др. см.: Козляков В. Н. Смутное время в России начала XVII века. С. 253–254 (прим. 149), 254–256.]. Конструкты вся земля, земская дума, всякие люди или все чины переводились на язык польско-литовского республиканского устройства. Именно такого взаимопонимания искало руководство Московского государства в переговорах со Станиславом Жолкевским в августе 1610 г., готовя послов под Смоленск, которые должны были передать: «А будет король или паны рада учнут говорити, что без болшого сойму, не прирадя всею землею, государю королевичу в Московское государство идти нельзя, и для того король велит сойм учинити Коруны Полские и Великого княжества Литовского всем людем, и они б дожидались сойму; а на сойме король о всех делех постановя, королевича на Московское государство отпустить»[510 - Бутурлин Д. П. История Смутного времени в России в начале XVII века. С. 480 (Москва, 17 августа 1610 г.).]. Польско-литовские политические реалии в сознании патриарха Гермогена и других московских властей содержали практически все аналогии московского устройства. Королю соответствовал царь, Панам раде – Бояре, Сейму – Собор всей земли (в отличие от освященного собора, который выступает также в формуле патриарх и весь собор) или Вся земля, станам (сословиям) – все чины или все люди. Постановление о всех делех, которое в наказе послам применяется также к российским реалиям (например, к договорным статьям в формуле бити челом о делех), соответствует польско-литовским сеймовым решениям, т. е. конституциям.
Обязательства высшей светской власти и земли выросли обоюдно. Было бы неверно считать, что эти клятвы вносили ограничения только в полномочия власти. Если не считать ссылки на целование креста Ивану IV в окружной грамоте царевича Дмитрия Ивановича (Лжедмитрия I) от ноября 1604 г. (в достоверности которой можно сомневаться)[511 - Акты, собранные в библиотеках и архивах Российской империи Археографической экспедициею императорской Академии наук. Т. 2. СПб., 1841. С. 76–77. № 61 (Ноябрь 1604 г.). См. также: Козляков В. Н. Смутное время в России начала XVII века. С. 91–92.], до времени царя Федора Ивановича нет прямых свидетельств о приведении к крестоцелованию всего правоспособного населения Российского царства. Даже сторонники договорных отношений (например, Федор Карпов или Андрей Курбский) не упоминают никаких взаимных клятв при Василии III или Иване Грозном и к таковым не призывают. Соборное утверждение Бориса Годунова на царство, по всей видимости, сопровождалось всенародным крестным целованием о верности царю и его потомкам по формуле: «На том, рече, целую крест, как в сей записи писано»[512 - Бутурлин Д. П. История Смутного времени в России в начале XVII века. С. 371 (Москва, 20 февраля 1607 г.).]. Утвержденные грамоты 1598 г. хранились в царских палатах и Успенском соборе Кремля[513 - Там же. С. 374–375 (20 февраля 1607 г.).]. Лжедмитрий I привел население к присяге в июне 1605 г. После его свержения царица-инокиня Марфа Нагая и царь Василий Шуйский пытались снять клятвенные обязательства перед царем Дмитрием Ивановичем, представляя их как клятвопреступные по отношению к более ранним обязательствам патриарху Иову. В свою очередь Лжедмитрий II в своих грамотах (в частности, в Смоленск в апреле 1608 г.) допускал прощение для всех присягнувших на верность Шуйскому и даже для самого московского узурпатора (хотя они забыли царское крестное целованье ему, т. е. еще Лжедмитрию I), но считал исконным и нарушенным кознями Бориса Годунова крестное целование себе и Ивану IV: «И его Борисовы советники Богдан Яковлев сын Бельской, да Ондрей Петров сын Клешнин, да Василей Щолкалов отрынули от себя его злокозненный умысл и прынесли искреннюю благодать во сердцех своих, и помня нам великим государем крестное целованье, как блаженное памяти государу нашому батюшку цару и великому князю Ивану Васильевичу всея Русии и нам крест целовали…»[514 - Бутурлин Д. П. История Смутного времени в России в начале XVII века. С. 382–384 (Орел, 24 апреля 1608 г.).]. Этот вымысел свидетельствовал об остроте для Лжедмитрия II, как и для царя Василия Ивановича, вопроса о снятии общей присяги царю Борису Федоровичу. Из сказанного следует, что соборные гарантии всей земли на воцарение Бориса Годунова современниками воспринимались как общегосударственная присяга. Подобные присяги повторялись при каждом новом правителе в Москве, а сам этот механизм вплоть до решений Земского собора 1613 г. был беспрецедентным в истории России соединением присяги на верность и соборных выборов нового монарха и династии. В этих условиях названные выше крестоцеловальные записи избираемых на трон правителей перед землей задумывались в качестве Pacta conventa, но ни разу не были утверждены ни земскими соборами, ни высшей духовной властью. Сами претенденты на престол, в отличие от королей Речи Посполитой и других европейских стран, воспринимали обязательства перед землей как вторичные по отношению к соборному и присяжному определению своей царской и великокняжеской власти.
Память о событиях Смуты сохранялась на протяжении XVII в. Григорий Котошихин считал, что московские цари после Ивана IV избирались на трон (обираны на царство) и принимали на себя обязательства (писма) перед людьми править справедливо. Подразумевались при этом Федор Иванович, правители эпохи Смуты и Михаил Федорович. Царь Алексей будто бы эту традицию нарушил[515 - Котошихин Г. К. О России в царствование Алексея Михайловича / Подг. Г. А. Леонтьевой. М., 2000. С. 150. Вряд ли данная точка зрения была широко распространена в России. Ее высказал Котошихин в своей записке о Московском государстве уже в Швеции (1667 г.), доказывая при этом незаконные и нарушающие традицию тяготения Алексея Михайловича к автократии. См. об этом в упомянутых ниже работах Дж. Уайкхарта, а также: Шмидт С. О. Русская эмиграция и ее влияние на отечественную историческую мысль // Документальное наследие по истории русской культуры в отечественных архивах и за рубежом. Материалы международной научно-практической конференции 29–30 октября 2003 г. М., 2005. С. 11–64, здесь с. 18–21.]. Это упоминание отчасти подтверждается сведениями псковского сказания начала XVII в. «О бедах и скорбях и напастях» о том, что Михаила Романова бояре «к роте приведоша», а также в сочинениях В. Н. Татищева (1730 г.), Филиппа Юхана Табберта Страленберга (1730 г.) и Иоганна Готтхильфа Фоккеродта (1734–1737 гг.)[516 - Л. В. Черепнин занял двойственную позицию, сомневаясь, что присяга была принесена, но при этом считая сведения о «роте» царя Михаила перед собором «шагом на пути эволюции сословно-представительной монархии в сторону от опричного „образца“, учрежденного Грозным» (Черепнин Л. В. Земские соборы Русского государства в XVI–XVII вв. М., 1978. С. 204–211, цит. на с. 210). В. Н. Козляков, развивая точку зрения С. Ф. Платонова, парирует, что все названные источники недостаточно надежны и поиск подобных источников является «тупиковой темой для исследования» (Платонов С. Ф. К истории московских земских соборов. М., 2018. С. 73–74; Козляков В. Н. Московское царство. СПб., 2019. С. 184–193, цит. на с. 193).]. Возможно, псковский аноним и перебежчик Котошихин тенденциозны, отстаивая идеалы времен Смуты, а авторы XVIII в. – политическую культуру эпохи кондиций. Однако сомнения в существовании обязательств Михаила Романова перед знатью, как представляется, беспочвенны. Во-первых, хорошо известна крестоцеловальная окружная грамота Совета всея земли от февраля 1613 г., и она должна была рассматриваться как гарантия взаимных обязательств между царем и подданными. Во-вторых, обязательства верховной власти отражены в местнической политике. Как отмечает Ю. М. Эскин, утвержденные грамоты 1598–1613 гг. в равной мере гарантировали сохранение прав «чиновных людей», что преподносилось как двуединое обязательство – подчинение элиты самой власти и установленным порядкам службы и мест, т. е. по сути гарантии стабильности самих элит со стороны власти[517 - Эскин Ю. М. Очерки истории местничества в России XVI–XVII вв. С. 141–147.]. Впрочем, существенная оговорка о значении утвержденных грамот в московской политической жизни заключается в том, что известные ныне грамоты «1598 г.» и «1613 г.» не могут относиться к фактическому времени восшествия на престол Бориса Годунова и Михаила Романова, а созданы соответственно около 1599 г. и в 1616–1617 гг. и дополнены подписями задним числом[518 - Лисейцев Д. В. К датировке составления царских утвержденных грамот конца XVI – начала XVII в. // Мининские чтения: Труды участников международной научной конференции. Нижегородский государственный университет им. Н. И. Лобачевского (24–25 октября 2008 г.). Нижний Новгород, 2010. С. 24–31.]. Не случайны и делопроизводственные ссылки на прощение «прежних вин», означавшие всеобщую амнистию после Смуты для подданных Михаила Романова[519 - РГАДА. Ф. 210 (Разрядный приказ). Столбцы Московского стола. Оп. 9. 1640 г. Ст. 157. Л. 22, 23. См. также: Ерусалимский К. Ю. На службе короля и Речи Посполитой. С. 478.]. Прощение упоминалось в приказной документации от имени царя и коснулось многих воевод и детей боярских, побывавших на службе у Лжедмитрия II и Владислава Жигимонтовича (в их числе – Ф. К. Плещеев, Г. Н. Орлов, кн. Ф. Т. Черново Оболенский и др.)[520 - Кабанов А. Ю., Рабинович Я. Н. Смутное время начала XVII века. С. 5–22, 51–68, 69–88.]. Маловероятно, что эти гарантии не были прописаны особым указом и произнесены царем Михаилом Федоровичем прилюдно. Наконец, в-третьих, крестоцеловальные обязательства Алексея Михайловича упоминали челобитчики 2 июня 1648 г. («помня государево крестное целование», соответственно в шведском переводе того времени: «чтобы ты твою данную присягу и обещание вспомнить захотел»), которую И. Л. Андреев понимает как ограничительный документ при венчании на царство[521 - Челобитная «мира» московского царю Алексею Михайловичу 10 июня 1648 г. // Общественная мысль России XVI–XVII вв. Т. 2: Московское царство / Сост. И. Л. Андреев. М., 2010. С. 455.], а Д. А. Ляпин – как крестоцеловальную грамоту[522 - Ляпин Д. А. Царский меч: социально-политическая борьба в России в середине XVII в. СПб., 2018. С. 98.]. Д. А. Ляпин полагает, что под крестным целованием могла пониматься присяга народа царю, а не его присяга народу. Однако и конструкция фразы в челобитной, и сама практика взаимных обязательств при целовании креста этому выводу противоречат. Еще одним аргументом в пользу концепции И. Л. Андреева является неоднократная готовность Алексея Михайловича присягать на «правах и вольностях» казакам и своим предполагаемым подданным Речи Посполитой, к чему мы обратимся чуть позже.
Царская власть в России постепенно и эпизодически проникалась понятиями республиканского тезауруса. Прежде всего, в русской истории XVI – начала XVII в. было немало примеров неблагочестивых царей, и приходилось признавать как тиранические злоупотребления предков, так и целые злые правления. Из примеров внутренней тирании в российской книжности сложилось согласие, не выраженное ни в одной строгой доктрине[523 - Вальденберг В. Е. Древнерусские учения о пределах царской власти: Очерки русской политической литературы от Владимира Святого до конца XVII века. М., 2006; Rowland D. B. Did Muscovite Ideology Place Limits on the Power of the Tsar (1540s – 1660s) // Russian Review. Vol. 49 (1990). P. 125–155.]. Эти интеллектуалы не имели в России печатной аудитории, но излагали свои взгляды в беседах и набирались мнений в повседневной жизни. Памятники, содержащие опасные мысли, имели неравное влияние и круг читателей. «Временник» Ивана Тимофеева и «Описание» Григория Котошихина сохранились в одном списке и не имели хождения. При этом Джордж Уайкхарт отмечал, что взгляды Котошихина сближаются с идеями его британских современников Томаса Гоббса и Джона Локка в представлении о необходимости контракта властителя и подданных и ограничении самодержавия законами[524 - Weickhardt G. G. Political Thought in Seventeenth-Century Russia. P. 321, 337. См. также: Idem. Kotoshikhin: An Evaluation and Interpretation // Russian History. 1990. Vol. 17 (1990). No. 2. P. 127–154, здесь P. 135, 148–149, 153–154.]. Их современник Готфрид Вильгельм Лейбниц на польских выборах короля в 1668–1669 гг. боролся против российской кандидатуры, видя в ней автократическую угрозу для прав и свобод Речи Посполитой, Европы и «всего христианства»[525 - Wоjcik Z. Russian Endeavors for the Polish Crown in the Seventeenth Century // Slavic Review. Vol. 41 (1982). P. 67–68. О российском опыте в доктрине Лейбница см.: Мезин С. А. Петр I, Лейбниц и Сперанский // Российская история. 2011. № 1. С. 115–120.]. Московские учения об ограничении власти были в то время неизвестны и никак не влияли на образ страны. Впрочем, примеры более популярных текстов об обязанностях и злоупотреблениях власти также есть. «Словеса дней и царей» Ивана Хворостинина известны в трех списках, а взгляды опального придворного обсуждались соборно[526 - Семенова Е. П. И. А. Хворостинин и его «Словеса дней» // ТОДРЛ. Т. 34. Л., 1979. С. 286–297.]. «История» Авраамия Палицына, послания протопопа Аввакума и пришедшая в рукописную традицию к 1670?м гг. «История» Андрея Курбского – в десятках читаемых списков к началу XVIII в. Истории павшего Российского царства, погруженного в Смуту, создавали по крайней мере образ разрушительных ошибок, ведущих к гибели династии и множества людей и к многолетним тяготам всей страны. Препятствовать этому должны были как цари новой династии, так и ее православные защитники.
Диалог с соседней страной, в которой права и вольности были предметом гордости и политическим устройством, в Москве считали допустимым. Когда в 1655 г. Речь Посполитая погрузилась в Потоп и Ян Казимир бежал в «Венгерские горы», в Москве отказались признавать власть короля, но царь Алексей Михайлович обязался перед Сенатом и шляхтой Великого княжества Литовского не нарушать их «веры, прав и вольностей»[527 - Флоря Б. Н. Русское государство и его западные соседи (1655–1661 гг.). М., 2010. С. 44.]. Российские власти готовы были признать политические институты республиканского государства, если бы оно в лице своих граждан приняло подданство московского царя. С другой стороны, перед нами условности делового этикета, за которым расхождения политического устройства монархии и республики не менее очевидны. Прежде всего, Москва диктовала Варшаве свои условия с позиции силы, считая Великое княжество Литовское уже своей собственностью и предлагая королю и сословиям Речи Посполитой сохранить федерацию, что было всего лишь уловкой, чтобы «под рукою» царя оказалась еще и Корона Польская[528 - Козляков В. Н. Царь Алексей Тишайший. С. 204–206, 210–212, 214–215, 220–221, 226–227, 242–249.]. Во-вторых, в ходе переговоров в Немежи в августе 1656 г. московское представительство настаивало на избрании царя на трон Короны и Литвы при живом короле Яне Казимире (vivente rege), что грозило очевидным для партнеров нарушением прав и свобод их страны[529 - Wоjcik Z. Polska i Rosja wobec wspоlnego niebezpieczenstwa szwedzkiego w okresie wojny pоlnocnej 1655–1660. Warszawa, 1957. S. 27.]. В Москве рассматривались Pacta conventa (договорные статьи) также во время выборов в Речи Посполитой в 1668–1669 гг., а уже на выборах 1674 г. посол В. М. Тяпкин передал в Москву обширный документ, отложившийся в Посольском приказе под названием «Перевод статей постановленного уговоренного от чинов Речи Посполитой Коронной и Великого княжества Литовского и государств, к ним надлежащих…», в котором заключались Pacta conventa (присяжная запись) короля Яна III Собеского. Язык перевода, как отметил А. В. Богатырев, говорит о некоторой чуждости политической культуры Речи Посполитой для московских реалий: польск. dygnitarstwa, stany и лат. ordinum переведены при помощи моск.-русск. чин; лат. civium – жители; лат. administrator и arendator – в равной мере как правитель, правления, наймы; польск. deputat – приназначенный и т. д.[530 - Богатырев А. В. Русский текст «Pacta Conventa» Яна III Собеского и его польский первоисточник // Герменевтика древнерусской литературы. Сб. 19. М., 2020. С. 66–81, здесь с. 70, 72.] В целом в Посольском приказе были хорошо знакомы с республиканским устройством, однако часть его понятий была непереводима на московский русский язык или перевод значительно обеднил объем значений первоисточника. Таким было положение дел с республиканской терминологией во властных верхах Российского государства к началу XVIII в., когда в дипломатии уже широко использовалось понятие вещь гражданская (калька для res publica), однако в словарных текстах 1700?х гг. гражданство и народное жителство как прямые переводы соответствующих греческого и латинского образцов не имели политических коннотаций[531 - См. здесь главу «Республиканская идея в России в век Просвещения» (К. Д. Бугров, М. А. Киселев).]. Как уже говорилось выше, «гражданская» лексика еще в 1660?е гг. тесно увязывалась с Псковом и московско-псковскими отношениями, не предполагая обобщений для всего Российского царства, но допуская автономный от Москвы республиканский образ общежития в Пскове.
Помимо Речи Посполитой и Англии, пример республиканского строя показывали северные итальянские города-государства. Республиками (гражданствами) в середине 1650?х гг. считались в Москве Генуя и Лукка[532 - Киселев М. А. Форма правления и социальная иерархия в российской политической мысли XVII – первой четверти XVIII века. С. 35–36. См. также: «Республиканская идея в России в век Просвещения» (К. Д. Бугров, М. А. Киселев).]. Их политическое устройство в наименьшей мере волновало российскую власть, поскольку они входили в ареал дипломатии в направлениях Империи, Франции или Святого престола. О выборах «князя» (т. е. дожа) Венецианской республики можно было прочитать в Софийской II летописи (около 1518 г.) отдельный рассказ о посольстве Семена Толбузина в 1475 г. Нетитулованные кандидаты должны были быть умными и храбрыми, а назначение одного из них на высшую должность зависело от «малого дитяти», вынимавшего именные бобовые зерна из сосуда для голосования[533 - Казакова Н. А. Западная Европа в русской письменности XV–XVI веков. С. 119–121.]. Дож и был известен в Посольском приказе при Иване Грозном как венецианский князь. Вся дипломатическая переписка велась с Венецией через князя как полномочного главу страны и при посредничестве римского папы. Как показывает М. А. Киселев, лишь в 1655 г. венецианского посла в Москве расспрашивали, кто в Венеции «князь именем или статы»[534 - Памятники дипломатических сношений древней России с державами иностранными (далее – ПДС). Т. 10. СПб., 1871. Стб. 865. См.: Киселев М. А. Форма правления и социальная иерархия в российской политической мысли XVII – первой четверти XVIII века. С. 24.]. Под «статами» понимали форму государственного устройства, отличную от монархической. Примерами Статов для Посольского приказа служили Голландия после Революции и Англия времен протектората Оливера Кромвеля, а также с какого-то момента – Речь Посполитая Венетейская, Речь Посполитая Немецкая и Речь Посполитая Женевская[535 - Последние два примера почерпнуты нами из Картотеки древнерусского словаря ИРЯ РАН (статья «Посполитый»), основаны на Походном журнале 1725 г. (с. 32–33) и Географии 1710 г. (с. 24). См. также: Словарь русского языка XI–XVII вв. Вып. 17: (Помаранецъ – Потишати). М., 1991. С. 217–218.]. Впрочем, понимание политического строя Венеции не сказалось на дипломатической адресации – посольство Ивана Чемоданова от царя направилось в следующем году к высшей власти республики в лице дожа и отказалось встречаться с сенаторами («владетелями»), когда выяснилось, что дож («князь») болеет, – даже если сенатор сядет «на княжом месте»[536 - Древняя российская вивлиофика (далее – ДРВ). Ч. 8. СПб., 1775. С. 446.]. Таким образом, на переговорах московиты использовали обычный еще со времен Ивана Грозного посольский прием, усомнившись в политических полномочиях сенаторов, которые исполняют свои функции всего по полгода («месяц по пяти и по шти»). «Великие люди» (сенаторы) избирались «всею землею»[537 - Там же. С. 408–409.]. Это вполне переводилось на язык московских властей междуцарствия эпохи Смуты, но не на язык дипломатии суверенов. Отсутствие единоначалия в Венеции подробно отражено в статейном списке послов и стало причиной конфликта посольских «обычаев». При этом одной из целей посольства из Москвы было признание венецианцами царя Алексея Михайловича величайшим правителем Европы – что со всех точек зрения было уже слишком и говорило только о непонимании внутреннего устройства страны, которой для Москвы долгое время не существовало[538 - Longworth Ph. Russian-Venetian Relations in the Reign of Tsar Aleksey Mikhailovich // The Slavonic and East European Review. Vol. 64 (1986). No. 3. P. 380–400, здесь P. 388–392; Di Salvo M. Italia, Russia e mondo slavo. Studi filologici e letterari / A cura di A. Alberti et al. Firenze University Press, 2011. P. 97–116.].
Понятие Статы в российской высокой книжности не использовалось. Оно обозначало и форму правления в Венецианской республике и Республике Соединенных провинций, и самих должностных лиц (Господа Генеральные Статы)[539 - Санин Г. А. Россия и Украина в Вестфальской системе международных отношений, 1648–1667 гг. М., 2019. С. 138–139.]. Это аналог названия высшего совета в Короне Польской и Великом княжестве Литовском Панове рада, Панове радные, обозначавшего и институт в его полном составе, и представительный круг советников из его состава. В «Вестях-Курантах» за 1660 г. для лат. res publica впервые звучит «република», хотя чаще переводчики (например, «Куранты» за 1669 г. и переводная «Космография» 1670 г.) применяют польскую кальку речь посполитая[540 - Киселев М. А. Форма правления и социальная иерархия в российской политической мысли XVII – первой четверти XVIII века. С. 25–26; Хархордин О. В. Республика. Полная версия. С. 90–91.]. Поскольку до 1568 г. в Европе не было прецедентов немонархического управления, а власть в Короне Польской и Великом княжестве Литовском считалась в Москве монархической, а не республиканской, прецедентов обсуждения такой необычной политической формы мы не обнаружим. Только в периоды польско-литовских междуцарствий (interregna) в Москве задумывались над порядком старшинства в тамошнем управлении и считали это положение дел временным и опасным. Во главе государства в таких случаях помещались Панове рада Короны и Литвы и рыцарство, как называли в Москве польско-литовскую шляхту. Республика как их единство не упоминается в документах, исходящих из Посольского приказа. И все же только польско-литовская политическая практика долгое время открывала перед Москвой непосредственный контакт с республиканской формой правления. Новости в переводных «авизах» (Курантах) характерно обходили различия в политическом устройстве государств Европы при помощи понятия земля[541 - Шамин С. М. Куранты XVII столетия: Европейская пресса в России и возникновение русской периодической печати. М.; СПб., 2011. С. 84, 106–110, 277–280.]. Республики для переводчиков второй половины XVII в. были непривычны. Как отмечает С. М. Шамин: «Не слишком хорошо известной в Москве оказалась Швейцария. Сама страна справедливо получила у переводчиков Посольского приказа определение „вольной речи посполитой“, а Женева была помещена в Италии. Возможно, переводчик перепутал ее с Генуей»[542 - Там же. С. 110.]. Это логично, учитывая далекое от ученых доктрин и политической борьбы происхождение новостей в переводных Курантах, а также ориентацию этой газеты на чтение государем и высшей московской бюрократией. Происхождение этой газеты, как уже отмечали Д. К. Уо и Ингрид Майер, теснее связано с посольскими обычаями и задачами тайной политики: письмами и отписками приграничных воевод и их доносителей, наказами и статейными списками посольских служащих, расспросными речами иммигрантов из Европы и других уголков мира, – чем с общественным мнением и публицистикой[543 - Waugh D. C., Maier I. Muscovy and the European Information Revolution: Creating the Mechanisms for Obtaining Foreign News // Information and Europe: Mechanisms of Communication in Russia, 1600–1854 / Ed. S. Franklin, K. Bowers. Cambridge: Open Book Publishers, 2017. P. 77–112, здесь P. 80–85.]. Посольский приказ на всем протяжении своего существования культивировал емкие нравоучительные сказания (exempla), призванные объяснить не само по себе прошлое, а политическую актуальность и извлечь из этих сказаний наиболее благоприятные для московской политической практики прецеденты. Этой цели соответствовали и исторические памятники вроде Хронографа или Степенной книги, и наглядные визуальные источники – родословные древа, европейские иллюстрированные хроники и космографии. Христианско-имперский идеал русского настоящего и его исторические корни со времен формирования посольского образа истории в XVII – начале XVIII в. не поменялись[544 - Ерусалимский К. Ю. История на посольской службе: дипломатия и память в России XVI века // История и память: Историческая культура Европы до начала Нового времени / Под ред. Л. П. Репиной. М., 2006. С. 664–731.].
В отношении украинских территорий позиция Москвы была со времен Смуты более жесткой, чем в борьбе за польский и литовский престолы, а после присоединения Запорожского войска царю Алексею Михайловичу приходилось лавировать, чтобы не отвадить казаков. Требования прав и вольностей народа руского, озвученные Запорожским войском в 1622–1623 гг., в Москве не признавали[545 - Брехуненко В. Козаки на Степовому Кордонi Європи. С. 308–315, 328–344.]. После смерти Богдана Хмельницкого посольство Богдана Матвеевича Хитрово и Ивана Афанасьевича Прончищева в ноябре 1657 г. должно было вместе с новым гетманом жалованной грамотой подтвердить «войсковые права и вольности»[546 - Козляков В. Н. Царь Алексей Тишайший. С. 226.]. Уступки звучали с обеих сторон на фоне готовящегося в Москве «избрания» Алексея Михайловича на польский и литовский престолы. Не прошло и двух лет, как признанный в Москве гетман Иван Выговский совместно с королевскими представителями разработал проект Гадячской унии, предполагавший денонсацию Переяславских соглашений и в первоначальной версии вступление Русского княжества по образу Литовского княжества (in Ducatum Russiae na ksztalt Ksiestwa Litewskiego), а в постановлении Сейма – в качестве Третьего народа (narоd Ruski) в федеративное объединение с Короной Польской и Великим княжеством Литовским (wszystka Rzeczpospolita narodu Polskiego i Wielkiego Ksiestwa Litewskiego i Ruskiego)[547 - Гадяцька унiя 1658 року / Редкол. П. Сохань, В. Брехуненко та iн. Ки?в, 2008. С. 11–12 (Гадяч, 8 (18) сентября 1658 г.), 14–22 (Варшава, 12 (22) мая 1659 г.) (подг. к публ. В. Герасимчук). См. также: Та?рова-Яковлева Т. Гадяцька угода – текстологiчний аналiз // Там же. С. 31–46.]. Сейм не поддержал эту инициативу, однако тенденция казаков к республиканскому федерализму была налицо, и московским церковным и светским властям приходилось ее отчасти признавать. Так, на Переяславскую раду 1659 г. царь лишь утвердил своим указом полностью независимый от московского представительства состав рады (включая чернь) и велел выбрать нового гетмана. Федерализм был ослаблен навязанным из Москвы воеводским управлением, налоговой и церковной зависимостью, а также предписанием новоизбранному гетману приезжать в Москву, чтобы государевы очи видеть[548 - Козляков В. Н. Царь Алексей Тишайший. С. 261.]. Царь Алексей Михайлович допускал, по всей видимости, и далее, что вольное вхождение Запорожского войска под его власть будет одновременно и концом вольности. Об этом свидетельствует, например, то, что Московские статьи 1665 г., формально подтвердившие казацкие вольности, предполагали исполнение и контроль со стороны царских воевод[549 - Там же. С. 375–377.]. Опосредованно требования прав и вольностей были восприняты российской православной элитой после Тринадцатилетней войны, но не подразумевали ни федерализма, ни идеи шляхетско-казацкой демократии.
Рецепция казачьего круга как образа свободной политической общности также в России не состоялась. В Москве окружили казаческую политическую организацию примерно таким же «заговором молчания», которым когда-то ранее были окутаны монгольские политические формы и европейские республики. О существовании сечи, рады, круга (майдана) и коша знали в Москве, но не считали, что эти формы управления переводимы на какие-либо московские понятия. Совещание ватаги, которое носило черты круга, на расспросе казака московские власти писали думой, уподобляя институт российскому правительственному аналогу[550 - Документы российских архивов по истории Украины. Т. 1. Документы по истории запорожского казачества 1613–1620 гг. / Сост. Л. Войтович и др. Львов, 1998. С. 223–224.]. Республиканские параллели не раз возникали у путешественников в Степи и описателей казаков, а также в XVIII в. в исторических экскурсах самих представителей вольных людей. Трудность перевода в данном случае двуедина. С одной стороны, на языке московского делопроизводства казаки не столько отстаивали свои свободы, сколько своевольничали или стремились под власть православного царя. Столкновение языков произошло уже после грамоты Михаила Федоровича на Дон 29 июля 1617 г., где служба и договор с казаками связаны с их «целованием креста», т. е. с клятвенными обязательствами. От этой формулы в дальнейшем пришлось отказаться, а возвращение к практике целования креста в конце декабря 1631 г. после убийства казаками посланника Ивана Карамышева вызвало недовольство на Дону, отказ признать клятвы своих представителей в Москве и напоминание о службе «не поместьями и не с вотчин, а с травы и воды»[551 - Брехуненко В. Козаки на Степовому Кордонi Європи. С. 238–240 и сл.]. Трава и вода казаков противопоставлены не просто московским формам землевладения, но и недопустимой для вольных людей служебной зависимости российского класса землевладельцев. Возможно, это было высмеивание каких-то юридических формул (например, подведомственность «по земле и по воде»; ср. также выражение утечи душою да телом, т. е. спастись от смерти, бежав без имущества; или освобождение как раздача «земли на четыре части, а дела до них нет никому»)[552 - Корецкий В. И. Формирование крепостного права и первая крестьянская война в России. М., 1975. С. 262; Панеях В. М. Холопство в XVI – начале XVII века. Л., 1975. С. 50; Каштанов С. М. Государь и подданные на Руси в XIV–XVI вв. // IN MEMORIAM: Сборник памяти Я. С. Лурье. СПб., 1997. С. 224–225.]. В повстанческой истории Российского государства эта формула вновь появилась в Большой Псковской челобитной 1650 г., в которой служилые люди противопоставлялись обеспеченным иноземным офицерам, поскольку здешние («природные») служили «с травы и с воды, и с кнута»[553 - Козляков В. Н. Царь Алексей Тишайший. С. 90.]. Сравнение показывает, что трава и вода (и кнут) упоминаются не в обозначение свободы или особого устройства, а как знак прошения о поддержке, милости и прекращении притеснений.
Подобным образом вечное холопство под пресветлой державой, крепкой или высокой рукой его царского величества, согласно формуле в переписке Донского войска с Москвой и в московской формуле присоединения Запорожского войска к России в 1651–1654 гг., не гарантировало сторонам взаимопонимания. Одним из следствий обсуждения присяги было столкновение языков сопротивления тирании с московской политической метафорой холопского гражданства[554 - Boeck B. Imperial Boundaries. Cossack Communities and Empire-Building in the Age of Peter the Great. Cambridge, 2009.]. Параллель к московским условиям была проговорена гетманом Богданом Хмельницким, который от короля Владислава IV Вазы в 1647–1648 гг. ожидал признания вассальной рыцарской службы казаков, т. е. по сути их шляхетства. При переходе в подданство России самого гетмана и казаков не смутили эти расхождения, и они настояли на своем понимании присяги как добровольного военного соглашения с Москвой на взаимных условиях, но подчеркнув свой «давний обычай войсковой». Москва, как и в своих предварительных договоренностях со шляхтой Короны Польской и Великого княжества Литовского на королевских выборах, признала права казаков как ответное обязательство царя на крестоцелование в монархическое подданство (приведение черкас ко кресту), но не предлагая ни равенства казаков с российскими служилыми людьми, ни идеи интеграции элит[555 - Дискуссии о «букве и духе» Переяславских соглашений см.: Davies B. The Road to Pereiaslav: Ukrainian and Muscovite Understanding of Protectorate, 1620–1654 // Cahiers du Monde russe. Vol. 50 (2009). No. 2/3. P. 465–493, здесь P. 483, 486; Санин Г. А. Россия и Украина в Вестфальской системе международных отношений, 1648–1667 гг. С. 127–130. См. здесь выше в обсуждении концепций В. Кивельсон и М. По. Примером интеграции элит можно считать присвоение в Москве в 1665 г. гетману Ивану Брюховецкому боярского чина, а его высокопоставленным спутникам-запорожцам, приехавшим к царю с посольством, московских дворянских чинов. Однако уже вскоре после этого Иван Брюховецкий разорвал отношения с Москвой. См.: Козляков В. Н. Царь Алексей Тишайший. С. 373–374.].
Немало примеров, в которых высказывания казаков о своих политических институтах и обычаях нарушали республиканские логики в тех дискурсивных нишах, где мы бы ожидали их увидеть. Независимые круги в рядах их управления подавлялись ими самими, а высказывания о борьбе против «боярства» в Москве напоминали риторику шляхетской Речи Посполитой и боевого равенства, а не республиканского равноправия, при этом шляхта нередко становилась главной мишенью польско-литовских казаков, как дети боярские и бояре – московских[556 - Urwanowicz J. Wojskowe «sejmiki». Kolo w wojsku Rzeczypospolitej XVI–XVIII wieku. Bialystok, 1996.]. Принцип с Дону выдачи нет не носил уравнительного характера, а устанавливал только право на свободное вхождение в ряды казачества, не гарантируя новоприбывшим никаких других прав. Запорожское мотто вольного въезда и выезда за Пороги также не содержит коннотаций политического устройства, а уточняет лишь «визовый режим». Ученые истории XVII–XVIII вв. оплотом демократии намечали то Сечь, то старшину, то «зуполную раду» запорожцев и городовых казаков[557 - Яковенко Н. Дзеркала iдентичностi. Дослiдження з iсторi? уявлень та iдей в Укра?нi XVI – початку XVIII столiття. Ки?в, 2012. С. 418–419.]. В советской науке предпринимались попытки рассматривать казаческие объединения как sui generis республики, однако приходилось вносить в концепцию оговорки из марксистской перспективы: управление казаков не вело к поддержке ими никаких буржуазных социальных групп, а следовательно, республики без третьего сословия были обречены кануть в Лету истории[558 - Рознер И. Г. Антифеодальные государственные образования в России и на Украине в XVI–XVII вв. // Вопросы истории. 1970. № 8. С. 42–56.]. С другой стороны, казаки при всем демократизме сечи и круга поддерживали вертикальный стиль управления, как наследие княжеской власти totius Russiae. На выборах короля в 1648 г. Запорожское войско выступало за самодержавное управление в Речи Посполитой, восстановление «греческого» православия, отмену религиозных свобод[559 - Козляков В. Н. Царь Алексей Тишайший. С. 68–83.]. Пиком своеобразного монархического республиканства стал торжественный въезд Богдана Хмельницкого в Киев и последующая самодержавная экзальтация гетманской власти. Это был результат соединения освободительных тенденций в Запорожском войске с теократической доктриной, проповедуемой киевским духовенством, и византийской книжной традицией. В 1607 г. в Остроге издано «Завещание» императора Василия I Македонянина, в 1620?е гг. в Печерской Лавре – трижды Номоканон, в 1628 г. – «Поучение» Агапита[560 - Плохiй С. Наливайкова вiра: Козацтво та релiгiя в ранньомодернiй Укра?нi. Ки?в, 2005. С. 268–301; Яковенко Н. Нарис iсторi? Укра?ни. 3-е вид., перероблене та розширене. Ки?в, 2006. С. 314–319, 356–359; ?? ж. Дзеркала iдентичностi. С. 397–426, здесь с. 404–409, 424–426; Брехуненко В. Козаки на Степовому Кордонi Європи. С. 147–155, 171–174, 184–220, 253–274, 366–369; Його ж. Схiдна брама Європи. Козацька Укра?на в серединi XVII–XVIII ст. Ки?в, 2014. С. 102–111, 130–147. В контексте «борьбы за свободу» казаческое движение и восстание Степана Разина рассматривает В. Кивельсон. Впрочем, монархические идеалы повстанцев и отеческое величие самого атамана при этом не учитываются. Например, Степан Разин говорил о свободе для «чорных людей» Российского государства, подразумевая их освобождение от «бояр» и «изменников», однако ни о чьих правах в его высказываниях и распоряжениях речи не шло. См.: Kivelson V. Muscovite «Citizenship». P. 486; ср.: Khodarkovsky M. The Stepan Razin Uprising: Was It a «Peasant War»? // Jahrb?cher f?r Geschichte Osteuropas. Neue Folge. 1994. Bd. 42. H. 1. P. 6–7, 11–13; Berelowitch A. Stenka Razin’s Rebellion: The Eyewitness and Their Blind Spot // From Mutual Observation to Propaganda War. Bielefeld, 2014. P. 93–124, здесь P. 103–105, 108–109, 112–116; Никитин Н. И. Разинское движение: взгляд из XXI в. М., 2017. С. 64–66.].
Идейные формы в Москве XVI–XVII вв. далеки от публичных дискурсов-идеологий Нового времени, что особенно видно по развитию идеи сакрального города. Москва не была Третьим Римом в доктринальном смысле. Такой популярной и разделяемой массами доктрины не существовало, у нее не было и соответствующих популярных форм вплоть до возникновения политического мистицизма в XIX в., притом что, как показывают специальные исследования, сама метафора в различных контекстах приобретала самые разные смыслы. Менялся и ее статус: от династической и апокалиптической идеи до доктрины симфонии властей, ренессансной идеи царства, воздвигнутого на костях, и доктрины сопротивления в старообрядческих учениях. Идеи земского дела в XVI в. или всей земли в эпоху Смуты звучат чрезмерно – это мобилизационные декларации, призванные сплотить «граждан» государства в качестве холопов государя. В мирные годы востребованность в подобных декларациях приближалась к нулю. В годы Смуты от имени всей земли выступало уже правительство князей Ф. И. Мстиславского и В. В. Голицына, свергнувшее царя Василия Шуйского. Амбиции Первого, а затем и Второго ополчения объединить всю землю были во многом компенсацией утраченной в стране верховной власти, а не устойчивой доктриной, которая была бы подобна разделяемому учению. Звучание этого идеала на Земских соборах вплоть до середины XVII в. отражает не затухающий республиканизм, а приверженность Михаила и Алексея Романовых и российского дворянства идеалам царства в противовес Смуте.
Московская политическая культура XVII – начала XVIII в. допускала пренебрежение и некоторую неосведомленность в вопросах политических типов, однако с первых шагов шляхетской борьбы за исконную или выборную монархию в годы Смуты знания о республиканском устройстве были достаточны, в том числе чтобы его игнорировать и относиться к нему снисходительно. Согласно личному доктору царя Сэмюелю Коллинзу (1667 г.), его ближний советник и глава посольского дела А. Л. Ордин-Нащокин был почитателем монархий и «врагом республик», которые считал «рассадниками мятежа и ересей» и хотел бы уничтожить по всей Европе[561 - Bickford O’Brien C. Russia and Eastern Europe. The Views of A. L. Ordin-Na?cokin // Jahrb?cher f?r Geschichte Osteuropas. Neue Folge. Bd. 17 (1969). H. 3. P. 371. Возможно, конечно, в этих словах отразилось преувеличение самого автора или осторожность московского канцлера в общении с навязчивым придворным. Однако достоверность самого диалога английского врача с Ординым-Нащокиным на тему основных политических типов весьма вероятна. Против такого взгляда также может говорить то, что именно Афанасий Лаврентьевич выступал за возрождение Земского собора для обсуждения мира с Речью Посполитой во время следствия по «делу» патриарха Никона. Однако само свидетельство об этом исходило от Никиты Ивановича Зюзина, который разглашал, по мнению следствия по «делу» патриарха Никона, царские секреты. См.: Козляков В. Н. Царь Алексей Тишайший. С. 325–328, 388–389.]. Этим канцлер царя Алексея Михайловича вполне поддерживал своего величественного патрона, осудившего казнь английского короля и заметно для современников лавировавшего между риторикой вольностей и абсолютной власти в отношениях с Речью Посполитой и вольным казачеством. Царь Петр Алексеевич, как и его отец, видел в республике особый тип, отличный от монархического правления, проявляя осведомленность в аристотелевской доктрине[562 - См. статью К. Д. Бугрова и М. А. Киселева в наст. издании.].
***
Рядом с Российским царством на всем протяжении его развития существовали противостоявшие ему республики. Самой крупной из них стала объединенная в 1569 г. Речь Посполитая. Как показано выше, ни название этой страны, ни ее политический строй не были приняты в Москве, и само по себе это показатель того отношения, которое российские власти и элиты питали к соседу. Московское государство и Речь Посполитая формировались во взаимных притяжениях и отталкиваниях, и в историографии принято изучать влияние московской угрозы, военные конфликты между двумя государствами и в целом российский фактор в политических тенденциях Короны Польской и Великого княжества Литовского. Противоречия оформлялись в устойчивые взаимные клише, носившие все более выраженные этнические формы. В Речи Посполитой ко времени московской Смуты сложился образ воровского государства на Востоке, несущего опасность одним своим существованием. Историческая память с конца XV – начала XVI в. пестовала образ особого московского народа, отличного от других русинов, а в хрониках второй половины XVI – начала XVII в. предпринимались попытки представить московитов как шляхетный народ, равный по своим правам с польским и литовским и даже более древний.
Обособленность московитов во всех версиях печатных хроник польско-литовских авторов представлена как этнический факт, тогда как триумфальная литература и визуальные репрезентации закрепили представление о победоносном сокрушении московских противников[563 - Maliszewski K. Obraz Rosji i Rosjan w kulturze polskiej doby pоznego baroku // Miedzy Zachodem a Wschodem. Studia z dziejоw Rzeczypospolitej w epoce nowozytnej / Pod red. J. Staszewskiego, K. Mikulskiego, J. Dumanowskiego. Torun, 2002. S. 143–152; Niewiara A. Moskwicin-Moskal-Rosjanin w dokumentach prywatnych. Portret. Lоdz, 2006; Krzywy R. Wstep // Gluchowski J. Wtargnienie w Moskiewski kraj Mikolaja Radziwilla w roku 1568. Warszawa, 2017. S. 17–28. Репрезентации триумфа над Москвой и образ свергаемой московской тирании в XVI–XVII вв. изучались в книгах: Zawadzki K. Prasa ulotna za Zygmunta III. Warszaawa, 1997; Pfeiffer B. Caelum et regnum: Studia nad symbolika panstwa i wladcy w polskiej literaturze i sztuce XVI i XVII stulecia. Zielona Gоra, 2002; Kakolewski I. Melancholia wladzy: Problem tyranii w europejskiej kulturze politycznej XVI stulecia. Warszawa, 2007. О литературных и визуальных репрезентациях «присяги царей Шуйских» в польской культуре см. статьи Д. Хемперека, В. Тыгельского, Ю.-А. Хрощчицкого и А.-Я. Ямского в сборнике: Hоld carоw Szujskich / Pod red. J. A. Chroscickiego, M. Nagielskiego. Warszwa, 2014. Колониальные дискурсы в отношении Москвы дискутируются в работах: Franczak G. Moskwa – polskie Indie Zachodnie. O pewnym mirazu kolonialnym z poczatku XVII wieku // Nel mondo degli Slavi. Incontri e dialoghi tra cultue. Studi in onore di Giovanna Brogi Bercoff / A cura di M. Di Salvo, G. Moracci, G. Siedina. Firenze, 2008. S. 163–171; Grala H. Rzeczpospolita Szlachecka – twоr kolonialny? // Perspektywy kolonializmu w Polsce, Polska w perspektywie kolonialnej / Red. J. Kieniewicz. Warszawa, 2016. S. 275–299.]. Второй Литовский Статут 1566 г. на юридическом уровне закрепил образ неприятеля нашего великого князя московского, лишь отчасти сглаженный в Третьем Статуте 1588 г. Выезд за пределы Великого княжества во Втором Статуте разрешался во всех случаях, кроме оскорбления величества господаря («ображенья маестату») и не считая Московского государства («выймуючы земли Московские»)[564 - Статут Вялiкага княства Лiтоyскага 1566 г. // Вялiкае княства Лiтоyскае: энцыклапедыя. Т. 3. Дадатак. А–Я / Рэдкал. Т. У. Бялова i iнш. Мiнск, 2010. С. 482 (арт. 7). В Статутах Первом 1529 г. и Третьем 1588 г. говорится более обобщенно о побеге в «землю неприятельскую». См.: Там же. С. 436 (арт. 2, 4), 555–556 (арт. 6, 7). См. также: Лаппо И. И. Великое княжество Литовское за время от заключения Люблинской унии до смерти Стефана Батория (1569–1586): Опыт исследования политического и общественного строя. Т. 1. СПб., 1901. С. 533–554. Третий Статут не имел юридического приоритета на землях, вошедших в состав Короны Польской по Люблинскому договору 1569 г., где до начала XVIII в. сохранял юридическое значение так называемый Волынский – Второй Литовский Статут 1566 г. См.: Довбищенко М. Укра?нська адвокатура Волинi литовсько-польсько? доби (XVI–XVIII ст.). Ки?в, 2019. С. 79–91.]. Образ «неприятеля московского» вновь возник в актах Люблинской унии 1–4 июля 1569 г. в ознаменование обязательств суверена Речи Посполитой вернуть их прежним владельцам «замки, имения, посессии и владения», захваченные неприятелем[565 - Akta unii Polski z Litwa 1385–1791 / Wyd. S. Kutrzeba, W. Semkowicz. Krakоw, 1932. S. 346, 361, 370; ср.: Помнiкi права Беларусi XIV–XVI стст.: агульназемскiя прывiлеi i акты дзяржаyных унiй: крынiцазнаyчы дапаможнiк / Склад. Г. Я. Галенчанка i iнш. Мiнск, 2015. С. 278, 299, 314.]. Влияние военной угрозы со стороны Москвы на короля в его поисках объединительной схемы для Короны Польской и Великого княжества Литовского отмечали и современники[566 - Janu?kevic A. Unia Lubelska a wojna Inflancka: wzajemna wspоlzaleznosc na tle polityki wewnetrznej Litwy // Unia Lubelska z 1569 roku: Z tradycji unifikacyjnych I Rzeczypospolitej / Pod red. T. Kempy, K. Mikulskiego. Torun, 2011. S. 45–54.]. Во время выборов 1573 г. при помощи образа лукавого захватчика – великого князя московского, волка в овчей шкуре – французская делегация готовила общественное мнение в пользу Генриха Валуа[567 - Kakolewski I. Melancholia wladzy. S. 252–285.]. Полоцкие привилеи были захвачены московитами – отвоеванный замок был восстановлен в правах в 1580 г., однако «вси листы, прывилея и твердости на права и волности всей земъли Полоцкое належачые, на он час в том замъку Полоцъком в церкви Светое Софии… суть побраны»[568 - Пазднякоy В. С. Помнiкi права Беларусi XIV–XVI стст.: абласныя прывiлеi. Крынiцазнаyчы дапаможнiк. Мiнск, 2018. С. 179–191, цит. на с. 181.]. В королевском привилее Витебску 1592 г. прозвучало, что воры («злодеи») украли старые привилеи из храма Пречистой Богородицы, «пришедши… з Великого Навагорода»[569 - Там же. С. 102.]. Важно было подчеркнуть, что в потере привилегий виноваты преступники из Московского государства. В эти же годы началось формирование образа московского православия как потенциальной угрозы для православных подданных короля[570 - Hodana T. Miedzy krоlem a carem. Moskwa w oczach prawoslawnych Rusinоw – obywateli Rzeczypospolitej (na podstawie pismiennictwa konca XVI – polowy XVII stulecia. Krakоw, 2008. S. 19–62.], а также образа казака, разрушающего Речь Посполитую в сговоре с Москвой[571 - Luber S. Die Herkunft von Zaporoger Kosaken des 17. Jahrhunderts nach Personennamen. Wiesbaden, 1983; Станиславский А. Л. Гражданская война в России XVII в.: казачество на переломе истории. М., 1900; Сас П. М. Запорожцi у польсько-московськiй вiйнi наприкiнцi Смути (1617–1618 рр.). Бiла Церква, 2010.].
Сказывались эти представления и на том, как в моменты обострения локальных конфликтов звучали инвективы в адрес местных московитов, однако в целом на всем протяжении существования унии Короны и Литвы московская нация и ее представители на службе короля и Речи Посполитой воспринимались как законный свободный народ в ряду других народов. Лукаш Дзялынский в своем дневнике передает речь московского стрелецкого головы Микулы, взятого в плен в Велиже во время Великолуцкого похода в августе 1580 г. Речь была произнесена в кругу шляхтичей и перед родными пленника, которым было разрешено вернуться к царю. Она отражала военную доблесть и сожаление московита, что он не погиб за царя. Микула знал, к кому он обращается, но не выказал ненависти, а, наоборот, ссылался на общность ценностей воинов с обеих сторон, вызвав в шляхтичах сочувствие[572 - Ерусалимский К .Ю. Стрелецкий сотник Микула – Московит, о котором узнала Европа // Казус: Индивидуальное и уникальное в истории. М., 2020. Вып. 15. С. 187–214.]. Сочувственный портрет московита в эмиграции В. С. Заболоцкого рисует в своих записках начала XVII в. новогрудский шляхтич Федор Евлашевский. Записки шляхтичей начала XVII в., побывавших в Москве и Московском государстве, изображают недоверие и «гордость» со стороны московских соратников в отношении «ляхов» и «литвинов», однако это отношение требовало внушений и уличных дискуссий, которыми запестрели тексты. Объединительные проекты с Москвой обсуждались на высшем уровне, и последний из них в канун Смуты – он был выдвинут Л. И. Сапегой и допускал приход к власти над общей Польско-Литовско-Московской республикой представителя Москвы. При этом завоевательные планы в отношении Москвы и в период Смуты вызывали у магнатов и шляхты Короны и Литвы настороженное отношение вплоть до открытого сопротивления, несмотря на поддержку идеи интервенции теоретиками справедливой войны[573 - Wisner H. Wielkie Ksiestwo Litewskie a Moskwa. Okres Smuty // Napis. 2006. Ser. 12. S. 99–108; Bukowski J. Magnateria Rzeczypospolitej wobec dymitriad i wojen interwencyjnych z Rosja // Scripta minora / Red. B. Lapis. T. 4. Poznan, 2006. S. 199–313.].
Москва была крупным и к середине XVI в. в целом открытым центром притяжения служилых людей, а в их числе и шляхты-русинов и «литвы», однако образ западных соседей складывался в памятниках местной исторической и военной культуры нелестный. Бесы являлись святому Сергию в островерхих литовских шапках, и этот сюжет в XVI–XVII вв. был во множестве списков жития святого доступен московским читателям. Побег «в Литву» в родословных книгах, Дворовой тетради и в крестоцеловальных грамотах середины XVI в. отмечался как преступление, ставящее крест на карьере и равнозначное прекращению местной ветви рода бежавшего. Высшая власть позволяла себе насмешки над правами соседних монархов на свои владения и ставила под сомнение права Пястов и Ягеллонов на «русские» земли и связанные с ними территории, в конечном счете – на Корону и Литву. В этом ряду унизительное обращение царя к королю и Г. А. Ходкевичу летом 1567 г. от имени кн. И. Д. Бельского как князя «Литовского и Бельского», который по своему происхождению был полноправным наследником всего Великого княжества Литовского. Польское происхождение и долгое нахождение на коронных землях являлось показателем чуждости. Московские служилые люди читали в разрядных книгах и о детях боярских по прозвищу «Лях», вызывавшему, по всей видимости, насмешку. Заточение «литовских» элит в Москве в 1534 г. после побега кн. С. Ф. Бельского и Ляцких, а также следственные дела против кн. И. Д. Бельского и Воротынских в 1562 г. и против кн. П. М. Щенятева в 1568 г., возможно, имели и более популярные формы, которые до нас дошли лишь глухими отзвуками: скажем, упомянутое в «Истории» Курбского убийство «ляховицы» Марии по прозвищу Магдалина или события в Москве 17 мая 1606 г., имевшие выраженные религиозно-этнические очертания, как и преследования «белорусцев» и книг «литовской печати» при патриархе Филарете. Тем не менее вряд ли может вызывать сомнение, что задолго до реформ царя Федора Алексеевича в московском обществе существовали знания о «ляхах» и «литве», облегчавшие московской беглой шляхте интеграцию в польско-литовское общество.
Невзирая на обилие мобилизационных и ненавистнических дискурсов во взаимных отношениях между двумя de jure воюющими сторонами, московские элиты и привилегированный класс не только видели у соседей близкий по типу общественный строй, но и пользовались его благами, заимствовали его идеалы, интегрировались в общество Короны и Литвы и рассуждали о перспективах слияния противостоящих слоев в одно государство. В отдельные исторические периоды такая перспектива казалась насущной и неизбежной, и это не могло не отразиться на самосознании и политической культуре московского общества. В настоящей работе будет предпринята попытка проследить влияние польско-литовских социально-политических представлений, шляхетского «сарматизма» и тенденций федеративного развития в Короне и Литве на московский служилый класс, который можно по аналогии с зарубежным образцом и вне зависимости от позднейших преобразований царя Федора Алексеевича условно обозначить как московскую шляхту.
Характер политической унии Короны Польской и Великого княжества Литовского и их слияния «в единое тело» требовал сложного обоснования на языке российской политической культуры и, конечно, не был в полной мере понятен в Москве[574 - О принятии унии см., например: Halecki O. Przylaczenie Podlasia, Wolynia i Kijowszczyzny do Korony w roku 1569. Krakоw, 1915; Ferenc M. Mikolaj Radziwill «Rudy» (ok. 1515–1584): Dzialalnosc polityczna i wojskowa. Krakоw, 2008. S. 287–397; Камiнський Сулима А. Iсторiя Речi Посполито? як iсторiя багатьох народiв, 1505–1795. Громадяни, ?хня держава, суспiльство, культура / Пер. з пол. Я. Стрiхи. Ки?в, 2011. С. 55–80; Падалiнскi У. Прадстаyнiцтва Вялiкага Княства Лiтоyскага на Люблiнскiм сойме 1569 года: Удзел у працы першага вальнага сойма Рэчы Паспалiтай. Мiнск, 2017. См. также сборники статей, в которых многие работы непосредственно затрагивают вопрос интерпретации Люблинской унии: Праблемы iнтэграцыi i iнкарпарацыi y развiццi Цэнтральнай i Усходняй Еyропы y перыяд ранняга Новага часу: Матэрылы мiжнар. навук. канферэнцыi (Мiнск, 15–17 кастрычнiка 2009 г.) / Навук. рэд. С. Ф. Сокал, А. М. Янушкевiч. Мiнск, 2010; Unia Lubelska z 1569 roku: Z tradycji unifikacyjnych I Rzeczypospolitej / Red. T. Kempa, K. Mikulski. Torun, 2011.]. Идея государственного «тела» была малоизвестна в московском православии, хотя она и звучала в сочинениях Максима Грека и из уст митрополита Макария во время суда над Иваном Висковатым. Позднее Андрей Курбский выразил ее уже в своих эмигрантских сочинениях, испытавших влияние европейского республиканства. Впрочем, в Российском царстве были известны основные политические термины польско-литовской унии. Понятие dominium, охватывающее государственные образования, объединенные Кревской унией, и употребляемое как в единственном, так и во множественном числе, точно соответствует моск.-рус. господарство и его однокоренным понятиям[575 - Золтан А. К предыстории русск. «государь» // Из истории русской культуры. Т. 2. Кн. 1: Киевская и Московская Русь / Сост. А. Ф. Литвина, Ф. Б. Успенский. М., 2002. С. 584–588; Бачинский А. А., Ерусалимский К. Ю., Кочековская Н. А., Моисеев М. В. Дипломатическая переписка Ивана Грозного: проблемы авторства, хранения и бытования // Российская история. 2018. № 2. С. 111–112; Авдеев А. Г. «Государь» или «господарь»? Об одном элементе титулатуры правителей Древней Руси // Российская история. 2018. № 5. С. 9–16.]. В нем, возможно, не так выражен принцип, позволяющий различать corona regni и regnum, как в унии Короны Польской и Великого княжества Литовского[576 - Здесь я ориентируюсь на интерпретацию уний 1386–1569 гг.: Frost R. Ograniczenia wladzy dynastycznej. Rzeczpospolita polsko-litewska, Szwecja a problem monarchii zlozonej w epoce Wazоw (1562–1668) // Праблемы iнтэграцыi i iнкарпарацыi y развiццi Цэнтральнай i Усходняй Еyропы y перыяд ранняга Новага часу: Матэрылы мiжнар. навук. канферэнцыi (Мiнск, 15–17 кастрычнiка 2009 г.) / Навук. рэд. С. Ф. Сокал, А. М. Янушкевiч. Мiнск, 2010. S. 155–173; Idem. Oksfordzka historia unii polsko-litewskiej. T. 1. S. 31–108.]. Однако в московской деловой риторике сохранялось отличие между понятием наше господарство, выражающим личную власть суверена во всех своих владениях, и наши господарства, указывающим на разноликие территориальные пределы московских правителей. Федеративное понимание территориального объединения Великого княжества Литовского, выраженное в кревской и радомско-виленской формуле Littwania et caetera dominia, было близко к формуле, в которой московские цари перечисляли свои Московские господарства, присоединяя к ним обособленно Казань, Астрахань, Ливонию, Сибирь и Кавказ, как позднее Белую и Малую России – к Великой России. Форма объединения государств вокруг Москвы с середины XVI в. – а во многом уже с конца XV в. – мыслилась как имперская, однако это была в своем роде империя ad hoc, и ее фактические границы могли как разрастаться, так и съеживаться, не переставая быть единством царств под скипетром православного, или белого, царя[577 - Обзор литературы и исследование семантики «белого» в евразийской политической культуре см.: Трепавлов В. В. «Белый царь»: Образ монарха и представления о подданстве у народов России XV–XVIII вв. М., 2007. О Российском царстве как империи ad hoc см. подробнее: Ерусалимский К. Ю. Империя ad hoc и ее враги: о трудностях интерпретации российских политических дискурсов XVI – начала XVII века // Theatrum Humanae Vitae. Студi? на пошану Наталi Яковенко. Ки?в, 2012. С. 207–216.].
Можно ли считать московское единство тождественным тому, которое мыслилось при помощи столь многосложной для сегодняшнего понимания формулы, как perpetuo applicare Кревского соглашения 1385 г., скрепленного браком Ягайло с Ядвигой в начале 1386 г.? С одной стороны, принципиальным отличием между этой формулой в польско-литовском исполнении и в России, объединявшей северо-восточные великие княжества, северские земли, Великий Новгород и Псков, Рязанское великое княжество и земли, не входившие в конгломерат общей исторической памяти, было отсутствие самой договорной основы. «Вечное присоединение» Великого княжества Литовского к Короне Польской или к королевской Короне в силу политико-династического основания заключенного договора, выполненного с соблюдением норм писаного права на мирной основе, принципиально отличалось от того единства, которое росло на восток от Великого княжества Литовского и к концу XV в. вступило в прямое противоречие с представлениями о территориальном единстве под властью великих князей литовских. Благодаря охвату земель принесшими суверенных потомков матримониальными союзами, великие князья Ольгерд и Витовт и их наследники могли поднимать вопрос о правах на восточные русские земли. Тот же вопрос со стороны Москвы звучал бы полностью безосновательно по той же причине – он и не звучал вплоть до правления Ивана Грозного, когда возникли как фантастические родословные легенды, так и признанные в Литве и Короне династические аргументы, на сей раз в пользу прав Москвы на русские земли.
С другой стороны, русские земли ни в акте Кревского (1385) и Городельского (1413) соглашений, ни позднее в Мельнике (1501) и Люблине (1569) не были включены в состав основных dominiorum, которые бы соединялись в единое regnum или dominium, несмотря на то что русский титул сохраняли за собой и Ягайло, и Витовт. Это существенно меняет взгляд на контекст и значение соединительных формул в отношении тех земель на восток от Литвы и Короны, которые предполагались в числе государств и земель, входивших в состав договаривающихся сторон. И в Креве, и в Люблине такими территориальными образованиями могли считаться любые владения, входящие в состав Короны и Литвы как двух отдельных целых. И в том, и в другом случае русские земли могли быть лишь частью целого, причем Московское государство, не будучи стороной соглашения, в первом случае угадывается как потенциальное владение Витовта, видящего там свои династические права, а во втором – как общий неприятель и сторона, не входящая в сферу интересов той или иной части федерации. Как показали Ярослав Пеленский и Наталия Яковенко, «русский» вопрос вытеснялся в объединительной формуле Короны и Литвы благодаря понятию «stany» («общества» или «страт») в отношении региона, тогда как «старина» в русских землях поддерживалась вплоть до конца XVI в. структурами общей памяти, высоким статусом княжеской власти и локальными культурно-правовыми традициями[578 - Pelenski J. Inkorporacja ziem dawnej Rusi do Korony w 1569 roku. Ideologia i korzysci: prоba nowego spojrzenia // Przeglad Historyczny. 1974. N. 65. Zesz. 2. S. 248–262; Яковенко Н. М. Укра?нська шляхта з кiнця XIV – до середини XVII ст. (Волинь i Центральна Укра?на). 2-е вид., переглянуте i виправлене. Ки?в, 2008. См. также: Брехуненко В. Московська експансiя i Переяславська рада 1654 року. Ки?в, 2005. С. 36–43.]. Сходной точки зрения придерживается Наталия Старченко, говоря об особых территориальных правовых традициях в Речи Посполитой, где не только народы, но и воеводства сохраняли правовую специфику[579 - Старченко Н. Люблiнська унiя як ресурс формування концепту полiтичного «народу руського» (1569–1648 рр.) // Укра?нський iсторичний журнал. 2019. № 2. С. 4–45.]. На политико-терминологическом уровне данный феномен изучали Кароль Мазур и Томаш Амброзяк, говоря о «республике» как подвижной форме, в различных дискурсах и контекстах меняющей смысловое наполнение: от региональной «отчизны» до идеи сословного представительства и парламентской республики в целом[580 - Mazur K. W strone integracji z Korona. Sejmiki Wolynia i Ukrainy w latach 1569–1648. Warszawa, 2006. S. 226–255; Амброзяк Т. Партикуляризм в парламентской жизни Великого княжества Литовского 1587–1648 гг. Дисс. … канд. ист. наук. М., 2018. С. 130–163.].
Летописная метафора «собирания русских земель» далека от правового языка и тем более от формулы perpetuo applicare и уподобляет объединение земель собиранию грибов или приобретению того, что принадлежит собирателю уже в силу принадлежности прямым и предполагаемым предкам в любом прошлом. Библейские аналогии «собирания земель» как жатвы звучали бы в данном случае не только нескромно, но и подозрительно, потому что собиранием в Библии и сакральной книжности занимается не только Господь, но и дьявол или смерть[581 - Впрочем, в Библии мотив «жатвы» почти всегда имеет сугубо позитивное значение. Ср.: Ис. 9:3; Мф. 13:30; 25:26; Ин. 4:36.]. Хроника Яна Длугоша отразила такой индивидуальный критический взгляд на унию между Короной и Литвой, а права Ягелло и его потомков на польскую корону вызывали у каноника краковского епископа немалые сомнения. Формула Люблинской унии возникла в условиях торжества нового отношения к прошлому, выраженного в хрониках Мартина Бельского и Мартина Кромера[582 - Как показывает Йоанна Ожел, «мифическое время» прародителей поддерживало в Короне и Литве на всем протяжении их единства несходные версии «своего прошлого». В то же время легендарная эпоха Палемона (Публия Либона) не оставляла места для приращения Литвы к Руси, и в самосознании Великого княжества Литовского была гарантирована независимость не только от Короны, но и от Москвы. Впрочем, немалое место в своей работе Й. Ожел посвящает более поздним версиям о старшинстве Леха над Палемоном. В исторической памяти унии, как представляется, от этого вопроса идея первенства Короны над Литвой и русскими землями не зависела. См.: Orzel J. Historia – tradycja – mit w pamieci kulturowej szlachty Rzeczypospolitej XVI–XVII wieku. Warszawa, 2016. S. 25–122.]. В них хроникальный взгляд Длугоша был заметно переработан в пользу той версии истории, которая превращала право на присоединение «всей Руси» (ср. в Киевском акте Люблинского сейма от 5 июня 1569 г.: «ruska ziemia wszystka») к Короне в право «общего дела»[583 - Litwin H. Kijowszczyzna, Wolyn i Braclawszczyzna w 1569 roku. Miedzy unia a inkorporacja // Праблемы iнтэграцыi… S. 200–203; Chorazyczewski W., Degen R. Przylaczenie czy przywrоcenie? (Na marginesie aktоw inkorporacyjnych Podlasia, Wolynia i Kijowszczyzny z 1569 roku) // Велiкае Княства Лiтоyскае: палiтыка. эканомiка, культура: зб. навук. арт.: У 2 ч. Ч. 1 / Уклад. А. А. Скеп’ян. Мiнск, 2017. S. 201–208.]. Для литвинов и русинов концепция общего дела звучала в ряде случаев угрожающе, поскольку предполагала, что, например, походы польских королей на русские земли, а следовательно, и эксклюзивное право Короны на Русь означают необходимость «возвращения» юго-восточных земель Великого княжества Литовского в состав Короны Польской вне зависимости от иных условий унии. Предыстория республики, рассказанная тогда же и позднее Матеем Стрыйковским и Александром Гваньини, допускала больше возможностей для унии между русинами, поляками, литвинами, крестоносцами и даже московитами, однако строилась на той же идее общего дела. Таким образом, лишь отчасти хроникальный канон, созданный Длугошем, являлся common stock польско-литовской истории – непосредственным фактором нового объединения 1569 г. стало, наоборот, переосмысление этого канона и критика Длугоша с позиций республиканского естественного права, неминуемо и из глубокой древности объединившего народы Короны и Литвы.
В Москве также понимали, что летописный язык непригоден для описания переворота, принесенного имперской идеей в восточную русскую культуру во второй половине XV в. Летописи оказывались в фактической оппозиции к московским политическим инициативам, а некоторые отразили сложные и почти всегда малоудачные попытки исправить прежние оценки современности и даже древности, яркими примерами чего стали Свод митрополита Даниила, Воскресенская летопись, Летописец начала царства, Лицевой летописный свод и близкая к летописанию Степенная книга. Летописание как жанр, допускающий независимые оценки, еще в противостоянии московских книжников в правление Василия II Темного и даже Ивана III вступает в противоречие с государственным аппаратом в более поздней московской культуре и неминуемо влечет за собой демарши против отдельных решений летописцев и летописного дела. Например, Лицевой свод был забракован и не завершен, а его воссоздание в правление Федора Ивановича не привело к возникновению новой традиции общей памяти. Возрождение летописного жанра в XVII в. происходило уже на фоне широкой популярности текстов совсем другого рода, соединяющих летописную независимость и достоверность с фрагментарным видением прошлого, визионерством и пропагандой («Новый летописец», «Сказание» Авраамия Палицына, «Казанская история», Сборник Ивана Пересветова, Хронограф 1617 г., Житие Сергия Радонежского). Чем же вызвана гибель официального летописания на рубеже 1560–1570?х гг.? Нет ясных оснований считать, что это произошло в какой-то связи с европейскими культурными тенденциями, однако и изменение в повествовательных жанрах, маркируемое этой хронологической границей в Москве, несет отпечаток тех тенденций, которые заметны в польской и литовской историографии. Последние записи официальной летописи в Москве относятся к 1567 г. – далее молчание, после которого жанр меняется до неузнаваемости, несмотря на многочисленные позднейшие рефлексы прежних форм. По всей видимости, в Москве велся поиск формы, аналогичный тому, который и способствовал в Короне и Литве новой концепции политической унии. Вряд ли в окружении Ивана IV не понимали, что «общее дело» поляков и литвинов в формуле Люблинских соглашений предполагало по меньшей мере согласие объединившихся народов стоять вместе за «всю Русь»[584 - Филюшкин А. И. Изобретая первую войну России и Европы. Балтийские войны второй половины XVI в. глазами современников и потомков. СПб., 2013. С. 129–136.].
Однако могли ли в Москве этой исторической доктрине что-либо противопоставить? Политический язык московских канцелярий был нагружен иными акцентами, нежели летописание, – прежде всего, безличными деловыми формулами, в которых проступал еще не принятый в русской политической культуре самодержавный проект. Выхватить в этом языке индивидуальные голоса крайне трудно, что хорошо показала дискуссия вокруг предполагаемых следов мирной политической программы Избранной рады, представленных в исследованиях А. Л. Хорошкевич[585 - Хорошкевич А. Л. Задачи русской внешней политики и реформы Ивана Грозного / А. Л. Хорошкевич // Реформы и реформаторы в истории России. М., 1996. С. 3–34; Она же. Россия в системе международных отношений середины XVI века. М., 2003; Она же. Гостеприимство И. М. Висковатого / А. Л. Хорошкевич // Иноземцы в России в XV–XVII веках. М., 2006. С. 253–259.]. Дискуссия, как бы мы ни оценивали ее результаты по частным вопросам, выявила слабую проработанность в науке именно тех дискурсов, которые послужили Анне Хорошкевич фоном для интерпретации политических программ неформального совета Ивана Грозного. Посольское делопроизводство конца XV – начала XVIII в. сохранило множество точечных решений в терминологических коллизиях, а иногда – терминологические ребусы, восходящие к полновесным политическим логикам, которые не известны более ни по каким обобщенным текстам. Более того, как показали исследования В. М. Живова, Ан. Береловича, Дж. Окенфусса и Яна Хеннингса, в России еще во второй половине XVII в. не происходило стандартизации ни в восприятии правовых текстов, ни в юридической терминологии, ни в торговле, ни в посольском деле[586 - Okenfuss M.-J. The Rise and Fall of Latin Humanism in Early-Modern Russia: Pagan Authors, Ukrainians, and the Resiliency of Muscovy. Leiden et al., 1995; Berelowitch An. De modis demonstrandi in septidecimi s?culi Moschovia // Von Moskau nach St. Petersburg. Das russische Reich im 17. Jahrhundert / Hrsg. von H.-J. Torke. Wiesbaden, 2000. P. 8–46; Живов В. М. Разыскания в области истории и предыстории русской культуры. М., 2002. С. 73–115; Hennings J. Russia and Courtly Europe: Ritual and the Culture of Diplomacy, 1648–1725. Cambridge, 2016.].
И тем не менее эти выводы не должны касаться тех аспектов стандартизации, которые выявляются в источниках латентно и изучены еще явно недостаточно. В правление Василия III и первые годы правления Ивана Грозного разнообразные формы договоренностей с титулованными суверенами допускались в Москве и были предметом межгосударственных соглашений. В пограничных землях сохранялись владения великого князя и три категории князей: не подчиняющиеся Москве, «смотрящие» на Москву независимые князья и «служащие» – князья, чьи владения гарантированы Москвой и зависят от нее лишь частично[587 - РГАДА. Ф. 123 (Сношения России с Крымом). Оп. 1. Кн. 8. Л. 29–29 об. (Грамота в делах за конец 1533 – начало 1534 г.).]. Данная схема отражает более ранний этап отношений между Москвой и Крымским ханством, когда «служащими» великому князю и его детям князьями считались Василий Шемячич и Трубецкие, а князья, которые на Москву «смотрят», не уточнялись[588 - Хорошкевич А. Л. Русь и Крым: От союза к противостоянию. Конец XV – начало XVI в. М., 2001. С. 192.]. Статус «смотрящих» князей нигде не оговорен, однако он играл какую-то роль в московском политическом кругозоре, по крайней мере – внося в него элемент непредсказуемости. Система «служилого» княжения, сложившаяся в отношениях Москвы с северо-восточными княжествами, к началу правления Ивана Грозного выродилась в номинальное привилегированное подданство[589 - Зимин А. А. Россия на пороге нового времени: (Очерки политической истории России первой трети XVI в.). М., 1972. С. 402–404; Кобрин В. Б. Власть и собственность в средневековой России. М., 1985. С. 137–138, 157–158; Назаров В. Д. Рюриковичи Северо-Восточной Руси в XV в. (о типологии и динамике княжеских статусов) // Сословия, институты и государственная власть в России: (Средние века и раннее Новое время): Сб. ст. памяти акад. Л. В. Черепнина. М., 2010. С. 426–427.]. Статус князя-«слуги», которым еще в середине XVI в. были наделены князья «литовского» происхождения И. Д. Бельский и М. И. Воротынский, отражал это промежуточное положение, уже в опричнину уничтоженное[590 - Шмидт С. О. Исследования по социально-политической истории России середины XVI века. Дисс. … д-ра ист. наук. М., 1964. С. 338; Беликов В. Ю., Колычева Е. И. Документы о землевладении князей Воротынских во второй половине XVI – начале XVII в. // Архив русской истории. 1992. Вып. 2. С. 93–121, здесь с. 98.].
Статус князя-слуги исчез одновременно с последним независимым удельным князем и его матерью. Владимир Старицкий был убит по инициативе Ивана IV в конце 1569 г., вскоре после объединения Короны и Литвы. И одним из обвинений, предъявленных князю Владимиру и Новгороду Великому, было отступничество в пользу Сигизмунда II Августа. Как мыслилось в Москве возможное объединение этих «отступников» с новой польско-литовской унией – невозможно сказать, и показательно, что никакие источники в самих Короне и Литве не донесли сведений на этот счет. А титул князя-слуги был восстановлен после отступления войска крымского хана Девлет-Гирея от Молодей и погиб вместе с его носителем, кн. М. И. Воротынским, в 1573 г. после таинственного «чародейского» дела, о котором крайне мало информации сохранилось помимо «Истории» Андрея Курбского. Для князя-эмигранта казнь видного политика и воеводы была личной трагедией, но он донес и важный аспект отношений между царем и прославленным воином. Пыткам предшествовал оговор слуги, и за колдовством, как и в ряде подобных случаев в XVI–XVII вв., скрывалось подозрение в crimen laesae maiestatis, которое Воротынский, по словам Курбского, отказывался признавать. Этот факт находит неясную параллель с казнью в конце 1567 г. шляхтича И. П. Козлова, которого по злобной иронии или намекая на какие-то сегодня неизвестные факты Иван Грозный считал слугой Михаила Воротынского. Возможно, именно через Воротынского вело тайные переговоры литовское руководство, направив в Москву к лету 1567 г. письма от лица короля и магнатов.
В канун обмена тайными письмами и сразу после него произошло трехкратное в течение одного года повышение владетельного статуса кн. А. М. Курбского в его владениях в Великом княжестве Литовском. Этот факт говорил о стремлении короля и литовской элиты представить Курбского как образец для Боярской думы, о чем говорилось, судя по ответным письмам, в послании от Г. А. Ходкевича кн. М. И. Воротынскому[591 - Ерусалимский К. Ю. На службе короля и Речи Посполитой. С. 385–388, 868–871.]. В том же 1567 г. в Великом княжестве Литовском велось расследование по факту приезда московских купцов в Киев, под подозрением в тайных контактах с Иваном IV оказался кн. К. К. Острожский, тогда как киевский мещанин Булыга бежал в Москву[592 - Баранович А. И. Украина накануне Освободительной войны середины XVII в.: (социально-экономические предпосылки войны). М., 1959. С. 23–24.]. Нет ли связи между переманиванием московской элиты литовскими магнатами и следствием против киевских мещан? Известные ныне источники не говорят о присылках посланий из Москвы в Киев или другие земли Великого княжества Литовского, однако секретные контакты могли осуществляться и через официальные посольские каналы.
К моменту заключения унии между Короной и Литвой относится уникальный в своем роде «королевский» проект Ивана Грозного, служивший на протяжении нескольких лет прикрытием для российского правления царя в Ливонии. Эрцгерцог Магнус на рубеже 1569–1570 гг. получил корону из рук царя, но был окружен чиновниками из Москвы, которые регулярно доносили ему о поведении короля-вассала[593 - Селарт А. Иван Грозный, Кайзер Ливонский? К истории возникновения идеи о российском вассальном государстве в Ливонии // Studia Slavica et Balcanica Petropolitana (далее – SSBP). 2013. № 2. С. 180–197.]. При всей призрачности власти Магнуса в Ливонии, его статус показывал тенденцию Москвы к расширению политического лексикона. На заре государственной унии между Короной и Литвой этот жест был важным знаком, позволявшим представить правление царя как открытое для полусвободных союзов. Как представляется, физическое уничтожение удельного князя и пресечение служилых князей и князей-слуг в московском политическом языке были тем не менее реакцией именно на события в Короне и Литве, а не результатом каких-то долгосрочных тенденций в повестке московских великих князей и царей. Уделы существовали и позднее, пограничное противостояние за отчины Трубецких еще в XVII в. вносило противоречия в жизнь России и Речи Посполитой, однако для Москвы было важно продемонстрировать, что никаких поползновений, которые свидетельствовали бы о симпатиях к федеративным тенденциям в самой России, не потерпят. На этом фоне череда бутафорских властных проектов – королевство Магнуса, попытки царя бежать в Англию, перенос столицы в Вологду, череда беззаконных браков царя, инспирированные Иваном IV шутовские браки царевича и наследников Старицких, надежды царя на королевский и великокняжеский престол в Короне и Литве после смерти Сигизмунда II Августа, правление Симеона Бекбулатовича – это не бессмысленные маскарады, а ответы на федеративную альтернативу, предложенную объединенным государством-соседом, и частично скрытый страх перед ее осуществлением в России[594 - О Симеоне Бекбулатовиче см.: Беляков А. В. Чингисиды в России XV–XVII веков: Просопографическое исследование. Рязань, 2011 (по указателю).]. Люблинская уния не вызвала паники в Москве, и официальный посольский церемониал отразил даже уверенность в обыденном течении дел, а также готовность к сотрудничеству, однако и в этом отношении в конце 1560?х и начале 1570?х гг. произошли не во всем заметные перемены в московской дипломатии.
Прежде всего, после ряда мирных инициатив со стороны Вильно царь в 1570 г. пошел на перемирие, которое вряд ли было выгодно с военной точки зрения Москве и не потребовало даже созыва Земского собора, что внешне вступало в противоречие с практикой, наметившейся четырьмя годами ранее. Литвины – судя по всему, по тайной договоренности короля с канцлером Великого княжества Литовского – с 1568 г. неоднократно выказывали готовность вести переговоры о признании царского титула Ивана Васильевича, что достигло своего пика в переписке царя с Я. Я. Глебовичем. Известны два письма последнего в Москву от 1573 и 1574 гг., в которых он обращается к «Его Царской Милости». Это было бы фактом государственной измены, если бы были сомнения в том, что Панове рада принимали участие в этой переписке[595 - РГАДА. Ф. 79. Оп. 1. 1573 г. № 1. Л. 7 об. – 10, 19 об. – 21 об.; ОР РГБ. Троицкое собр. II. № 17. Л. 193 об. – 198, 209 об. – 212 об.; ОР РГБ. Ф. 235. Папка 3. № 21. Л. 12–15 об., 22 об. – 25.]. Полоцкий пленник Глебович и был отпущен царем в надежде на привлечение сторонников своей милостью в Великом княжестве Литовском, о чем говорят сохранившиеся фрагменты мемуаров Глебовича в «Гербовнике» Бартоша Папроцкого. Кроме того, царь проводил политический эксперимент в Москве, испытывая на подопытных полоцких шляхтичах литовскую форму управления прямо в Кремле: литвинам было разрешено создать подобие замкового суда и принимать законные решения, сообщая их через посыльных в Литву, как если бы полоцкие уряды были просто перенесены в Москву[596 - Straszewicz M. Testament Anny z Korsakоw Rahoziny z 1563 roku. Przyczynek do dziejоw jencоw polockich // Przeglad historyczny. T. 96 (2005). Zesz. 3. S. 449–458. Данные факты не учтены при подготовке сборника: Urzednicy Wielkiego Ksiestwa Litewskiego. Spisy. T. V. Ziemia Polocka i wojewоdztwo Polockie XIV–XVIII wiek / Pod red. H. Lulewicza. S. 146. № 438; S. 164. № 551; S. 167. № 563; S. 180. № 657; S. 193. № 724.].
Уничтожая пленников и политических противников в своем царстве, а также унижая шведских послов после заключения Люблинской унии, Иван Васильевич демонстрировал одновременно готовность к союзу с Литвой и к подавлению любого сопротивления своей власти. Возможно, царь действительно верил, что показательными убийствами и пытками, получившими наглядное воплощение для европейцев благодаря рассказам посольства Яна Кротоского, Миколая Талвоша и Андрея Ивановича Харитоновича[597 - Подробнее о составе посольства и задачах миссии см.: Радаман А. А. Клiенты i «прыяцелi» Астафея Багданавiча Валовiча y Наваградскiм павеце ВКЛ у 1565–1587 гг. // Unus pro omnibus: Валовiчы y гiсторыi Вялiкага княства Лiтоyскага XV–XVIII стст. / Склад. А. М. Янушкевiч; навук. рэд. А. I. Шаланда. Мiнск, 2014. С. 293–294.] и «Запискам» Альберта Шлихтинга[598 - Grala H. Wokоl dziela i osoby Alberta Schlichtinga. (Przyczynek do dziejоw propagandy antymoskiewskiej w drugiej polowie XVI w.) // Studia Zrоdloznawcze. 2000. T. 38 (2000). S. 35–52; Дубровский И. В. Латинские рукописи сочинений Альберта Шлихтинга // Русский сборник: Исследования по истории России. Т. XVIII. М., 2015. С. 74–217.], он предстает во всем величии перед лицом своих союзников и будущих подданных[599 - Перспективы включения Великого княжества Литовского в состав Российского царства обсуждались в период опричнины. Они отразились как на агрессивных проектах (например, заговоре против герцога Юхана Финляндского с целью заполучить в Москву Катерину Ягеллонку), так и на различных схемах законного перехода Литвы под руку московского царя и его вассальных бояр (явных в полуофициальной переписке Боярской думы с Сигизмундом II Августом и Панами радой).]. Такой взгляд на законную государственную власть Иван IV неоднократно выражал в канун Люблинского сейма в переговорах с Елизаветой Тюдор, Юханом III и даже рассылая с английскими купцами послания от Антверпена до Южного Ирана. При этом мира с Литвой царь придерживался и дальше вплоть до подтверждения сведений о победе Стефана Батория на выборах в 1575–1576 гг. Как раз на эти годы приходятся экстравагантные политические формы управления в Москве, до сих пор, пуще опричнины, ставящие в тупик тех историков, которые ищут в них внутриполитический смысл.
Царь сохранял открытость дипломатии перед Литвой даже в ущерб отношениям с Коронным Сенатом, о чем свидетельствует следственное дело посланника от Сената Речи Посполитой (из Короны Польской) Лаврина Дубровы или включение в посольскую документацию секретного письма Григория Остика. Даже объявляя войну Стефану Баторию и готовя удар по литовским замкам в Ливонии, в конце 1576 – начале 1577 г. царь сохранял мирные отношения с Литовской радой. Царь уступил литовским сенаторам и обязался удовлетворить претензии литовских купцов. Наконец – и это наиболее интересный аспект отношений с новой унией – царь пошел на обсуждение прав и свобод литовской шляхты, гарантий для соблюдения всех неотъемлемых прав, действующих на территории Великого княжества Литовского. Впрочем, говорить о свободе вероисповедания в России не приходилось ни до постановлений Варшавской конфедерации в конце января 1573 г., ни после них. Не согласился царь и на прощение своих изменников в случае своего избрания на троны Речи Посполитой.
Религиозный фактор унии был весьма значимым и в 1386, и в 1569 г. Почти все русские земли, входившие в орбиту Москвы до присоединения Новгорода Великого, не испытывали разногласий по вопросу о вероисповедании. Впрочем, Москва выполняла и крестоносную миссию среди нехристианских народов, чем заслужила себе похвалы европейских путешественников и благодаря чему во многом и была включена в число цивилизованных стран в ренессансной этнографии. С другой стороны, мы обречены переоценивать роль Москвы и московского православия в этом процессе. Христианизация литовских и финских народов долгое время оставалась делом Новгорода и Пскова, нередко совместно с другими русскими землями и Тевтонским орденом. Завоевание Югры, а затем поволжских язычников было, по сути, военным захватом. Впрочем, присоединение Новгорода происходило при методичном подавлении автономии и полномочий новгородской архиепископии, сохранявшейся, как казалось Ивану Грозному, в избытке у архиепископа Пимена к началу 1570 г. Если в разделении полномочий царства и священства (Моисея и Аарона) в представлениях царя Ивана нам сегодня видится лишь один из аргументов в борьбе за неограниченную власть, то в условиях расширения религиозных свобод в Великом княжестве Литовском благодаря Виленскому и Гродненскому привилеям в канун Люблинской унии придирчивое внимание к участию попа Сильвестра в политике, ограничение светских прав митрополитов и последовавшие за ними кровавые погромы высшего духовенства и новгородской церкви в годы опричнины могут рассматриваться как ответ на новые перспективы, исходящие из Великого княжества Литовского. Покорение мусульманских земель было сопряжено с волной крестоносных настроений, которые поддерживали не только обычный шляхтич Иван Пересветов и княжеская элита в лице Андрея Курбского, но и царь в официальной переписке с Империей, Святым престолом и Великим княжеством Литовским, и, разумеется, официальная церковь.
Кревская и Люблинская унии объединили земли разных вер в государство, где в конце XIV в. пришлось соблюдать паритет между католицизмом привилегированной коронной шляхты, православием русских земель и язычеством традиционной «собственной Литовской земли» (в терминологии М. К. Любавского). В историографии сложилось два встречно расположенных аналитических направления, которые не всегда достигают между собой точек соприкосновения. С одной стороны, после работы О. П. Бакуса о мотивах перехода литовской знати на московскую службу в XV – начале XVI в. ясно, что фактор религиозных притеснений православных литвинов переоценен в московском летописании[600 - Backus O. P. Motives of West Russian Nobles in Deserting Lithuania for Moscow 1377–1514. Lawrence, KS, 1957.]. Москва, будучи к концу XV в. престольной для православной митрополии, видела в католической власти Великого княжества Литовского главный козырь для сопротивления, успешно мобилизующего в отношениях русских земель с Ордой. И формула Городельской унии этому взгляду способствовала – принятие русских земель в состав объединения Короны и Литвы означало отказ от княжеской власти, которую православная церковь поддерживала. Вряд ли случайно, что многие из литовских перебежчиков на дворе Ивана III и Василия III были титулованными владетелями.
С другой стороны, фактор религиозных гонений до сих пор упоминают как один из ключевых в истории «цивилизационного выбора»[601 - Frost R. Oksfordzka historia unii polsko-litewskiej. T. 1. S. 258–284, 629–658.]. Если это так, то к 10 января 1569 г., когда в Люблине открылся объединительный сейм, роль Великого княжества Литовского и литовских элит в этом выборе была совершенно неочевидна. Привилеи 1430 и 1432 гг. предоставляли права и свободы литовской православной шляхте, однако не устраняли расхождений между католическими и православными политическими языками. Княжеская власть уступала идее правящей шляхты. В конечном счете последний оплот титулов в Короне и Литве представили русские земли Великого княжества Литовского, где привилегии княжеской власти уступали вместе с ориентацией на православие уже во второй половине XVI в., претензии княжеского рода Слуцких на место в Сенате в силу правящего происхождения пресеклись вместе с мужской ветвью рода (1592 г.)[602 - Wisner H. Rzeczpospolita Wazоw. III. Slawne Panstwo, Wielkie Ksiestwo Litewski. Warszawa, 2008. S. 12, 18.], а требования восстановить права князей звучали на сеймах еще много лет спустя после Люблинской унии (1638 г.)[603 - Zakrzewski A. B. Paradoksy unfikacji i ustroju Wielkiego Ksiestwa Litewskiego i Korony XVI–XVIII w. // Czasopismo prawno-historyczne. 1999. T. 51. Z. 1–2. S. 221.]. Первый Литовский Статут формально открывал доступ всем христианам к высшему управлению. Сенаторская должность К. И. Острожского была одновременно сделкой с местными православными элитами и означала, что формула Городельской унии больше de facto не действует. Приход Реформации и возобновление войны с Москвой в 1561–1562 гг. подтолкнули Сигизмунда II Августа принять Виленский (1563 г.) и Бельский (1564 г.) привилеи, открывшие примой путь к возникновению общехристианской толерантности в духе Варшавской конфедерации (1573 г.).
Во второй половине XVI в. уния мыслилась как объединение христианских земель, но под христианством понималось множество реформационных учений, и среди них – реформированные православие и католицизм, которые все имели доступ к высшей власти. Кроме того, на землях унии, как и в Московском государстве, селились правоспособные мусульмане с привилегиями религиозно-этнического меньшинства (подобных привилегий, исходящих из Москвы, мы не знаем ни в XVI в., ни в последующие два столетия), а также иудеи, которым была гарантирована королевская защита (в отличие от части Европы и от Москвы, где как раз при Иване Грозном высшая власть прямо запретила иудеям доступ на территорию государства, и вплоть до разделов Речи Посполитой во второй половине XVIII в. запреты, модифицируясь, сохранялись). Вхождение Короны и Литвы в объединение с Московским государством Ивана Грозного могло привести к серьезным потрясениям в религиозной жизни новой унии после смерти Сигизмунда II Августа. Показательно, что нам неизвестно ни о каких гарантиях, которые Москва предложила бы польско-литовским иудеям, мусульманам, а также реформационным христианам, хотя права католиков царь соглашался соблюдать. Наоборот, присоединение Москвы к Речи Посполитой могло бы снять ту напряженность в отношении к местным православным, которая, как показали исследования Бориса Гудзяка, Томаша Кемпы, Мажены Ледке, Томаша Ходаны и Василя Ульяновского, подталкивала элиту Великого княжества Литовского переходить из православия в реформационные церкви, а высшую власть в сотрудничестве с Римом – искать способы ограничить религиозный фактор в тяготении русских земель Речи Посполитой к Москве[604 - Gudziak B. A. Crisis and Reform. The Kyivan Metropolitanate, the Patriarchate of Constantinople, and the Genesis of the Union of Brest. Cambridge, Mass., 2001; Liedke M. Od prawoslawia do katolicyzmu: Ruscy mozni i szlachta Wielkiego Ksiestwa Litewskiego wobec wyznan reformacyjnych. Bialystok, 2004; Kempa T. Wobec kontrreformacji. Protestanci i prawoslawni w obronie swobоd wyznaniowych w Rzeczypospolitej w koncu XVI i w pierwszej polowie XVII wieku. Torun, 2007 и др.].
***
В науке преувеличена замкнутость российских политических элит. Конечно, они до царя Петра Алексеевича не ездили за границу на учебу, и крайне редки были в Москве браки с европейскими партнерами. Однако проекты отмены этого пережитка известны со времен Ивана Грозного, тогда как сами правители предпринимали попытки выехать из страны, причем неоднократно декларируя свои намерения подданным. В приписках к Лицевому своду прозвучало обращение царя к верным боярам, в котором он допускал побег своего сына из Московского царства: «Не дайте бояром сына моего извести никоторыми обычаи, побежите с ним в чюжую землю, где Бог наставит»[605 - ПСРЛ. Т. 13. М., 2000. С. 531.]. По предположению С. Б. Веселовского и Б. Н. Флори, эти слова отражают настроения царя времен опричнины («в опричном угаре»)[606 - Веселовский С. Б. Исследования по истории опричнины. М., 1963. С. 283; Флоря Б. Н. Иван Грозный. 4?е изд. М., 2009. С. 78–79.]. Впрочем, приписки в недоработанных томах Лицевого свода не могли возникнуть ранее 1576–1577 гг., когда завершались работы над огромной иллюстрированной летописью. Настроение этих приписок ближе к периоду, когда победы в Ливонской войне сменились непоправимыми поражениями и у царя усилился страх мятежа в пользу одного из наследников или Стефана Батория[607 - Поздняя датировка Лицевого свода, уводящего окончание работ над ним в период правления царя Федора Ивановича, поддержана в работах А. А. Амосова и В. В. Морозова, а также отчасти в статье С. О. Шмидта 2011 г. См.: Морозов В. В. Лицевой свод в контексте отечественного летописания XVI века. М., 2005; Ерусалимский К. Ю. Лицевой летописный свод в дипломатии Ивана Грозного // Вестник Нижегородского университета им. Н. И. Лобачевского. 2017. № 6. С. 24–33.].
Бегство из государства было в конце 1560?х – 1570?х гг. тем особым настроением, в котором концентрировались и страхи, и чаяния московских элит. А этот исторический момент был одним из самых успешных в реализации интегративной идеи по отношению к московским подданным, а особенно к московской шляхте, которая опиралась на Второй Литовский статут 1566 г. и конституцию Варшавского сейма 1578 г., пользуясь равными правами с местным рыцарством. Московские переселенцы влились в политический народ Короны и Литвы и составили его неотъемлемую часть[608 - Понятие политического народа применительно к шляхте Великого княжества Литовского разработано Ю. Кяупене. Исследовательница отметила, что литовский политический народ придерживался своего видения политической причастности на заре Люблинской унии. Сплочение происходило благодаря общей военной опасности, клиентарным связям, сознанию своей обособленности от коронной шляхты и европейским тенденциям в общественной мысли (Kiaupiene J. «Mes, Lietuva». Lietuvos Didziosios Kunigaik?tystes bajorija XVI a.: (vie?asis ir privatus gyvenimas). Vilnius, 2003; Она же. Политический народ Великого княжества Литовского в системе политических структур Центрально-Восточной Европы в XV–XVI веках // Сословия, институты и государственная власть в России… С. 586–591). В дискуссии вокруг тезиса о самобытности литовского политического народа затрагивался вопрос об отношении литовских магнатов к «шляхетской демократии» и проблема вырождения демократии в олигархию (Niendorf M. Wielkie Ksiestwo Litewskie. Studia nad ksztaltowaniem sie narodu u progu epoki nowozytnej (1569–1795) / Przekl. M. Grzywacz. Poznan, 2011. S. 49–70; Вилимас Д. К вопросу о характеристике государственного строя Великого княжества Литовского после Люблинской унии: демократия versus олигархия // Праблемы iнтэграцыi… С. 149–154).]. Близкой им была и «российская» идентичность украинского казачества, местной шляхты и всего политического «русского народа» в составе Речи Посполитой в конце XVI – первой половине XVII в.[609 - Плохiй С. Наливайкова вiра: Козацтво та релiгiя в ранньомодернiй Укра?нi. Ки?в, 2005. С. 192–229; Яковенко Н. Дзеркала iдентичностi: Дослiдження з iсторi? уявлень та идей в Укра?нi XVI – початку XVIII столiття. Ки?в, 2012. С. 9–43; Брехуненко В. Козаки на степовому кордонi Європи: Типологiя козачьких спiльнот XVI – першо? половини XVII ст. Ки?в, 2011. С. 111–146. См. также: Мыльников А. С. Картина славянского мира: взгляд из Восточной Европы. Представления об этнической номинации и этничности XVI – начала XVIII в. СПб., 1999. С. 74–105; Древняя Русь после Древней Руси: дискурс восточнославянского (не)единства / Отв. ред. А. В. Доронин. М., 2017. С. 93–105 (здесь особенно статьи Ю. Кяупене, О. И. Дзярновича, В. И. Ульяновского, М. В. Дмитриева, И. Грали, А. М. Бовгири).] Шляхта Короны и Литвы после смерти Сигизмунда II Августа считалась и с возможностью слияния с Московским государством и избрания на троны Речи Посполитой московской кандидатуры[610 - Zakrzewski A. B. Wielkie Ksiestwo Litewskie miedzy Wschodem a Zachodem. Aspekt polityczny i prawno-ustrojowy // Miedzy Zachodem a Wschodem. S. 23–36.].