711.
Князь Вяземский Тургеневу.
12-го ноября 1827 г. Остафьево.
Видно, любезный друг, с письмами моими к тебе та же участь, что с твоими посылками ко мне: посылаются, да не доходят. Я читал у Жихарева два письма твои из Парижа и вижу, что ты удивляешься моему молчанию. Надеюсь, ты по нем не разгадываешь дружбы моей к тебе. Горесть твоя, отражающаяся в твоих письмах, сокрушает друзей твоих. Тяжелее всего, что нечем утешить и нечего присоветовать. По крайней мере, признаюсь за себя: решительно не знаю, какой дать бы тебе совет. Следуй внушениям сердца, но, между тем, не отвергай и благоразумия, а как поступать, куда ехать – того со стороны подсказать тебе нельзя. Время свое возьмет, а пока ничего не придумаешь.
Я все еще в Москве по скучным делам с Гражданскою палатою или, как назвал я, с гражданским вертепом. Между тем другое дело: с Сутерланда хотел полицмейстер Рылеев содрать кожу и набить чучелу; с меня казна, но какой-то претензии Сутерланда на отце моем, после сорока лет спохватилась и также хочет содрать кожу, или и того дороже – 8000 рублей. Где топко, тут и рвется. Здесь же, в Остафьеве, узнал я из письма жены из пензенской деревни, что Павлуша в кори; ему лучше, но теперь, вероятно, и другие дети занемогли тем же. И страшно за них, и больно за бедную жену, которая одна измучится за себя, детей и меня. Грустно и тошно!
Карамзины обживаются в Петербурге. Впрочем, они верно к тебе пишут, и мне нечего тебе говорить о них. Ты спрашиваешь о «Телеграфе»: я еще недавно послал его книжек двенадцать на имя Hеreau с молодым Lebour; узнай о нем у Ломоносика. Пока ты в Париже, если ты решительно не хочешь переломить себя и заняться журналиством, то заставляй Толстого писать, под руководством своим или надзором, письма для «Телеграфа». Редакция «Телеграфа» охотно даст ему то, что просил Hеreau, то-есть, франков по сто за полновесное письмо. Только надоумь его, как составлять эти письма, чем наполнять их; а ты от себя придавай им европейский колорит, который наведет твой ум и твой слог. Я хотел бы, кроме журнала, издавать «Современник» по третям года, соединяющий качества «Qaarterly Review» и «Annuaire historique». Я пустил это предложение в Петербург к Жуковскому, Пушкину, Дашкову. Не знаю, что будет; дальнейшие толки об этом отложены до приезда моего в Петербург в январе. Но вряд пойдет дело на лад: у нас, в цехе авторском, или деятельные дураки, или бездейственные умники. Жуковский решительно отказывается от пера. Не понимаю, отчего обязанности его настоящего звания кажутся ему несовместными с литературными занятиями в круге возвышенном и на европейскую стать. Я на днях написал ему длинное письмо об этом и, по обыкновению своему, немного поругался. Уговариваю его, если он почитает, что при месте его, как в папской капелле, нужно непременно быть авторским кастрато, чтобы, по крайней мере, стал он главою какого-нибудь обширного литературного предприятия; например, завести фабрику переводов всех лучших иностранных творений, новых и старых, и издать их ? l'usage du Залуский. Правда ли, что мысль хороша и совершенно по исполнению подлежит ведомству его? Как такое предприятие обогатило бы вдруг наш книжный неурожай! Сколько рук занялось бы с пользою! И никто, кроме Жуковского, не может осуществить ce r?ve d'un homme de bien. Но я уверен, что он из предложения моего ничего не сделает. А правительство наше ныне подалось бы на такое предложение. Тут есть что-то Петровское.
Здесь Шимановска, и альбом её, исписанный руками Benjamin Constant, Humboldt, Томаса Мура, Гёте, – пуще прежнего растравил тоску мою по чужбине. Я – европейское растение: мне в Азии смертельно. В Азии и лучше меня живут – не спорю, да я жить не могу: черви меня заедают.
18-го. Москва.
Возвратившись в Москву, нашел я от жены успокоительное письмо о детях. Скажи Толстому, что я только на днях получил письмо его от 31-го августа и, в роде предварительного, письмо от Геро, совсем не геройское. Мало уповаю на следующее и пуще прежнего желаю, чтобы Толстой, под твоим руководством, а не Геро, был корреспондентом «Телеграфа». Геро отказать решительно не нужно: пускай и напишет он одно письмо, за которое заплатят ему; но он, по видимому, ленив и неаккуратен, следовательно сам собою отстанет и избавит нас от неприятности сказать человеку: «Поди вон!» Сделай одолжение, негосьируй это дело с Толстым и уговори его получат деньги за труды, тем более, что тут предстоят ему и расходи на покупку книг, подписку на журналы и прочее. Более всего нужны нам факты, выписки из новых книг; более материальности, чем рассуждений. Толстой, кажется, из патриотизма вдается в какой-то антигаллицизм, неуместный и не в пору. Все это хорошо было прежде, а теперь отцвело. К тому же, ругая французов, невольно задеваешь и дело образованности; тем более у нас, где не дают обнажить всю мысль наголо. Для избежания кривых толков, лучше не вдаваться в эту народную и политическую полемику. Впрочем, слог Толстого исправен; попроси у него разрешения на некоторые перемены в письмах его, смотря по обстоятельствам.
Я хлопочу о журнале, а между тем, вероятно, мое журналистическое и авторское поприще кончится с нынешним годом. Здесь дан нам в цензоры Аксаков, который воевал против меня под знаменами Каченовского, а ныне греется под театральными юбками Кокошкина, Загоскина и всей кулиспой сволочи, явно восстающей против меня и «Телеграфа». Если не заставят Аксакова образумиться, то положу перо: делать нечего. Lebour, с которым я послал «Телеграф» на имя Hеreau, живет H?tel Richelieu.
Пишу Жуковскому, чтобы он послал тебе стихотворения Боратынского и третью часть «Онегина». Скажи Толстому, что «Борис Годунов» еще не напечатан, а что рукописи он из рук не выпускает. Отрывки из старого письма Толстого о Villemain и о записках современницы напечатаны в «Телеграфе.»
Мне сказывали, что князь Григорий Гагарин желает иметь при детях своих русского наставника, и что это место предлагали Раичу. Сделай одолжение, напиши от себя и от меня князю в Рим, что он лучше человека этого не найдет: знаю его с весьма хорошей стороны и по нравственным, и по литературным отношениям. Он несколько лет жил в этой должности у Рахмановой-Волковой, и они были отлично им довольны. Для Гагарина и тем он хорош, что знает итальянский язык и преимущественно занимается латинскою и итальянскою литературами. Он известен переводом «Георгик» и ныне печатающимся «Освобожденным Иерусалимом». Теперь занимает он место при Пансиоге университетском; но любовь к Италии все превозмогает, и он охотно желал бы приняться к князю. Возьмись за это дело: оно будет добром и для Гагарина, и для Раича.
Прости, мой милый друг! Обнимаю тебя от всей души. Скажи мое нежное почтение Свечиной и благодари Гагарину за обещанную посылку.
712.
Князь Вяземский Тургеневу.
11-го декабря 1827 г. Москва.
Вижу из писем твоих к другим, что ты моих не получаешь. Это меня сокрушает. Я писал к тебе через Жихарева и через Жуковского. Неужели можешь подозревать меня в холодности или небрежении? Я этому не верю, но не менее того досадую на судьбу моих писем. После двухмесячного ежедневного отъезда еду сегодня в ночь к жене в Пензенскую губернию. В конце января думаю быть в Петербурге; дай Бог узнать там что-нибудь о тебе хорошего. Повторяю одно: боюсь за тебя петербургского многолюдства, но боюсь и континентального одиночества. Сердце не знает, что придумать за тебя, чего пожелать тебе в настоящем положении! Оно только желает и пламенно за тебя молит, оставляя Провидению надписать желание, куда следует. Поблагодари Гагарину за микроскопический гостинец, а еще более за письмо её и дружеское внимание. Буду отвечать ей из пензенских степей для большего контраста, тем более, что Москва начинает немного походить на Париж с тех пор, как стреляли на улице из пистолета в Сергея Корсакова, меньшего сына Марии Ивановны, и что немецкий актер играет на театре нашем «Жоко» и, за неимением у нас Jardin des plantes, учится роже физиономии обезьяны по лицу Кокошкина. К тебе также буду писать из Пензы, а теперь утопаю и вязну в сборах. Кланяйся от меня нашему литературному генеральному консулу Толстому. Всей душою и всем помышлением обнимаю тебя, друг любезный.
Жуковский, обнимаю тебя перед отъездом и прошу тебя отправить это письмо к Александру Тургеневу.
713.
Тургенев князю Вяземскому.
[Конец 1827 г. Париж].
Вот план мой, если не переменю его до января месяца. Чувствую, что и в Париже должно мне пробыть долее и поучиться, ибо я едва мимоходом успел взглянуть на сокровища Королевской библиотеки и на рукописи Вольтера, Корнеля, Расина, Монтескье, Февелова, Боссюэта и прочих и только один раз ходил с Гумбольдтом (может быть, первым ученым писателем и, конечно, первым путешественником в Европе) в Академию наук; но в этот день читали о чуме и о желтой лихорадке, следовательно, не для меня. В других академиях не был еще. Вильмень, автор посылаемой тебе книги, болен глазами, и книга его слаба, хотя историческая половина и не без интереса для нас. Познакомился с переводчиком Платона и издателем Декарта, Cousin, но все превосходные таланты здесь в загоне: господствует варварство в лице Фресиноса. Даже и святой аббат Николь, наш одесский, в числе либералов и потому удален от ректорства, а остался просто Лавалем здешнего главного училищ правления. Я был у него в Сорбонне, где ему, в память учредителя Ришелье, оставили квартиру, и мы, comme deux grands dеbris, утешали друг друга. Кто бы подумал, что иезуиты, за коих я с ним вечно ссорился, выгонят его из злачной Сорбонны! Но он еще действует по части издания классических книг и ездит во дворец, наполненный духовными. Публичные курсы в академиях на сей неделе начнутся; но я не знаю, куда попаду. Много хлопот и без них; я же и по-англински учусь. A propos: книгопродавец сказал мне, что князь Федор взял вторую часть Belloc, почему я и оставил ее у себя. От него получишь. Впрочем, уведомь. Многое желал бы переслать в Москву, по нет оказий. Первого курьера завалил произведениями m-r Baton. Попутчики ничего не берут, да и редки. Я еще не принимался закупать книги, ибо возвращусь сюда летом и главное закуплю пред отъездом. Можно хорошее и дешево купить, но некогда об этом думать. Редко удается мне бродить без цели, а это всего приятнее. Ты и Ив. Ив. Дмитриев жили бы здесь припеваючи: сколько букинистов, картинных и гравюрных продавцов; но не надобно спешить. Писем из Петербурга я не получаю; одно, где ты писал, от Кар[амзиных], да от Булг[акова] – вот и все. По Москве часто тоскую; скажи это княгине, Жихаревым, хотя я и пишу к ним, и всем, кто вспомнит. Карту Richard отдай графу Ф. Толстому; я часто у него обедаю, по часто и у лучшего, драгоценнейшего Rivet. Все чисто и хорошо, и везде ежедневно все набито. Я иногда удивляюсь памяти des gar?ons: помнят, какие блюда кто спросил, и не ошибаются. Был два раза у графа Брея; у нашего посла обедал раз с доктором Галлем и раз со всеми русскими. Грустно! Буду представлен duchesse Duras, Rеcamier и княгине Багратион. Ломоносовым очень доволен и прошу извинения у княгини. Он ведет себя хорошо и здесь почти в моде в некоторых салопах. Прости! Пора кончить письма к другим и одеваться к Гизо. Расцелуй ручки у княгини и у детей. Пиши ко мне хоть через Северина и говори больше о себе и о своих. Кланяйся Ив. Ив. Дмитриеву. Будь осторожнее с книгою Вильменя: иначе и тебе, и мне достанется. Отошли тотчас письмо к Жихареву.
1828.
714.
Князь Вяземский Тургеневу.
1-го января 1828 г. Мещерское.
D'autres flattent le grand, c'est ? toi que j'еcris.
В тот день, в который кадят новым счастливцам, и суета сует мучит в городах лошадей, лакеев и совести, посылаю тебе, любезный друг, сердечное приветствие из саратовской степи в Париж. Впрочем, хвастать мне нечем: здесь ни вельмож, ни счастливцев нет, и мое великодушное смирение не очень назидательно. Шутки в сторону: сердцу моему нужно было побеседовать с тобою в этот день. Вчера или сегодня, когда двенадцать часов пробили рождение нового года, за рюмкою шампанского, выпитою в кругу семейном, сердечною мыслью помянул я тебя и то, что тебе всего дороже. Повторяю: не знаю, что пожелать тебе, кроме главного, вероятно, несбыточного, и потому желанием ненареченным молюсь о тебе Промыслу. Подаю Провидению просьбу бланкетную. Я уже дней двадцать оставил МосЕву и с той поры ничего о тебе не знаю. Перед самым отъездом писал я к тебе через Жуковского. Ты, надеюсь, получил письмо мое и несколько прежних моих писем. Мне больно было видеть из твоих к Жихареву, что ты удивляешься моему молчанию. Неужели ты сомневался в моем сердечном участии? Я тебя любил счастливого: каково же должен я любить несчастного? За одним только могуществом и торжеством волочиться я и умею: несчастья. Прошусь к нему в службу охотою и тем более должен служить ему верою и правдою там, где записан к нему дружбою. Жаль только, что не могу сказать по пословице о молитве и службе моей, что они не пропадают. Слава Богу, нашел я здесь своих хорошо пристроенными, но с самого приезда моего припадки простуды у жены и детей не давали мне вполне наслаждаться сближением с ними. Теперь все приходит в прежний порядок, да за то я скоро уеду. В конце месяца думаю быть в Петербурге и провести там месяц поболее, а весною опять буду здесь и посвящу летнее время на разъезды по окрестным сторонам. Побываю в Сарепте, в Астрахани. Может быть, поеду из Нижнего в Астрахань на пароходе. Мне хотелось весною прокатиться на пароходе в Англию, но отложу свое намерение до будущего года, если, впрочем, судьба не отложит оное в длинный ящик или, может быть, и меня в короткий. Поездка в Лондон теперь соблазнительна. В два месяца можно легко съездить обратно и побывать еще в Париже недели на две. Был бы товарищ, я и нынешним годом пустился бы на эту проказу. Жена мне дает свое благословение. Нынешним годом издам свои сочинения и что выручу, то и проезжу. Мне в таком случае можно будет сказать, что выезжаю на Хвостове, на Булгарине и на других дураках, которых я запряг в свои рифмы. Как мне любить ценсуру? Она отпрягает у меня моих лошадей. Нынешний год отпускаю лошадей в поле на траву, и журнальной гоньбы у меня не будет: я отказался от деятельного участия в «Телеграфе» и только иногда прокатываться буду на вольных. Между тем я все-таки остаюсь патроном «Телеграфа», и если что у тебя будет под рукою, то доставляй мне с Толстым или Геро, которого героиды или гемороиды многого не обещают; условие остается ненарушимо. Полевой просил меня о продолжении посредничества моего между ним и ими. Скажи о том нашему генеральному консулу по русской литературе. Неужели нельзя узнать решительно, кто русский барич, который Бальби дал бабьи толки про нас? В Москве готовится французский журнал, в котором хотят выводить на свежую воду нелепость иностранцев в их суждениях и известиях о России. Мысль хорошая, но исполнение, вероятно, не будет ей соответствовать. Французские писатели Кузнецкого моста очень ненадежны. Князь Дмитрий Владимирович – один из основателей сего журнала, то-есть, дает деньги на первоначальные издержки. Невежество французов во всем, что до России касается, всеобъемлющее. Fain в своем «Манускрипте 1812 года» называет Кутузова Рымникским или Италийским, не помню. В словаре Boiste, dans le «Vocabulaire des personnes remarquables» находится «Iwan, princesse russe». За то спасибо про Чернышева. Что это сказано и у Walter Scott? Когда была Неаполитанская королева в Петербурге в царствование Павла? Я никогда не слыхал о том. И кто этот «Lewinshoff, grand veneur de Russie, qui fut hargе des nеgociations en faveur de la cour de Naples»? Я не всего Вальтера Скотта прочел, но первая половина творения его не в равновесии с предметом только вопреки законам физическим. Она гораздо ниже, хотя и гораздо маловеснее. Видно, что он не писал из души и даже не из ума, а разве из денег. Нельзя сказать, чтобы в его обозрениях, суждениях было пристрастие, неприязненное предубеждение против Наполеона; нет, тут есть что-то Херасковское, похожее на
Пою от варваров Россию свобожденну,
Попранну власть татар и гордость низложенну.
Он пишет, как Херасков пел: без лихорадки. В его обозрении французской революции нет ни одного нового указания, ни одной новой гипотезы для разгадания событий. Уж если в жизни Наполеона нет составов эпических и драматических, так где же их искать? Он писал, описывал хладнокровно: и читаешь, и смотришь хладнокровно. Жизнеописателю Наполеона нужно было увлечься предметом и не бояться энтузиасма; а после, в заключение всего, оценить всю его жизнь, все деяния и подвергнуть его строгому приговору человечества, которое он предал, ибо не хотел посвятить огромные, единственные средства свои на его блого. А он, то-есть, Вальтер Скот, нигде не обольщается Наполеоном. Сперва опиши он его, как любовник в упоении страсти, и уже после суди о нем, как муж протрезвившийся. А у него везде трезвость или, лучше сказать, везде тошнота похмелья. В его книге не видать того Бонапарта, который окрилил мир за собою. Была же поэзия в нем: одною прозою и арпеметикою ума не вывел бы он такого итога. Были же когда-нибудь эти глаза, зажигавшие столько страстей в толпе поклонников, без синих полос под ними; были щеки без морщин, грудь без рыхлости. А ты, холодный и сонный живописец, представил нам изображение красавицы, которая всех с ума сводила в свое время; занимаешь краски у существенности, когда время красоты уже прошло. Вальтер Скотт в своем последнем творении похож на волшебника, коего прут волшебный был разочарован враждебным и более могучим чародеем. Он тот же, но в явлениях его уже нет волшебства. В прежних романах он делал из истории какую-то живую фантасмагорию; здесь он не оживил праха, а напротив, остудил живое. Я не нашел у него еще ни одной страницы пламенной, яркой. Лучше дал бы он разгуляться более своей национальной желчи и писал при пламеннике ненависти: а то он писал водицей при каких-то сумерках, «entre chien et loup»; j'aurais mieux aimе qu'il fut chien et loup et qu'il eut dеchirе en lambeaux l'objet de sa haine. Il y aurai eu plus de vie dans ce spectacle. Mais c'est qu'il n'еtait pas de force a attaquer le tigre. Еще не читав книги, написал я о ней заочное суждение и вижу теперь, что гадательное мое заключение о ней было во многих отношениях справедливо. Глупец Аксаков, le Philoct?te est-се vous, не пропустил моей статьи. Я пришлю ее тебе при случае. Она любопытна и особливо же может быть любопытною в Париже, потому что я за глаза описываю в ней осажей, жирафу, Вальтер Скоттово творение и основание английского театра в Париже. Ну, может ли быть тут место злонамеренности и чему-нибудь противного ценсурному уставу? Если можно, сделай одолжение. собери все рецензии, написанные на историю Наполеона, французские, английские и немецкия, и побереги их для меня. Хотя я уже и недействительный журналист, а при случае награждай меня литературными новинками. Господь с ним, куда скучен ваш Viennet! Он должен быть честный и весьма благомыслящий человек; и будь я французский избиратель, я охотно предложил бы его в депутаты, но, между тем, отсоветовал бы ему и мыслить о стихах. Он в нашем мещерском эрмитаже заступает должность в роде Тредиаковского. Когда жена моя грустит, что я на такое короткое время к пей приехал, я отучаю ее от себя, читая ей вслух «Les еpitres» de Viennet, и тогда она рада меня прогнать тут же с места. Хорош он, мой голубчик, когда по примеру Вольтера начнет писать к королям, которые его не читают, et pour cause: не те времена. Теперь почты неисправны, и письма по надписям не доходят; боюсь, что и мое не дойдет, хотя ты не король и, слава Богу, я не Viennet. Обнимаю тебя, любезный друг! Напиши мне в Петербург. Скажи мое нежное почтение графине Бобринской, Гагариной, которой будем писать, и Свечиной. Получил ли ты письмо мое, в котором говорю тебе о Раиче для Гагариных римских. Устрой это доброе дело. Обнимаю тебя.
Приписка княгини В. Ф. Вяземской.
Quoique je n'aie pour le renouvellement de l'annеe que de stеriles voeux a vous offrir, recevez les avec amitiе: ils partent d'un coeur qui vous est tendrement et sinc?rement attachе; nous vous aimons comme un fr?re chеri et gеmissent souvent en pensant ? la distance qui nous sеpare et au peu d'espoir que nous avons de vous revoir. Pensez toujours ? nous comme ? des amis qui vous sont dеvouеs de coeur et d'?me. Adieu, tr?s cher, que le bon Dieu veille sur vous et tout ce qui vous est cher!
715.
Князь Вяземский Тургеневу.
[Первая половина октября. Село Мещерское].
Я очень обрадован был, любезный друг, твоею мертвою граматою, а еще более живою – Эльфинстоном, которая была полнее первой и удовлетворительнее в ответах на вопросы участия и дружбы о твоем здоровье, житье-бытье и прочем; только по несчастию и живая-то грамата не очень расевает рот. Ос, кажется, молодой человек с познаниями и образованностью, но не свободно изъясняется на французском языке. Тебе хорошо! Ты, говорят, так и режешь на английском диалекте: то ли дело сидеть на рост-бифе. Эльфинстон нечаянно застал меня в Москве. Вперед рекомендуй мне своих европейцев в степи: высылай мне их в Тамбов, в Пензу, в Саратов. Разве ты забыл, что я живу в тех краях, в деревне у Кологривовых? Я здесь теперь по делам на короткое время. Собирался было уже ехати, обратно, но со второй станции должен был возвратиться, переломив два экипажа, потому что по нашим дорогам нет человеческой езды. Ты видишь, что на святой Руси все по старому: святость неизменная, мощи нетленные. Я твоим англичанам не показывал шапки Мономаховой, а показывал цыганок: это более по моей части. Впрочем, они все видели здесь, что можно видеть.
Что сказать тебе об нас закадышного? Все вяло, холодно, бледно. И война, которая могла придать жизни и поэзии нашему быту, обратилась в довольно гнусную прозу. Она наводит на всех большое уныние: удачи что-то неудачны, а неудачи действительны. Россия не нуждается в военной славе; могут нуждаться в ней некоторые лица, но народу и отечеству прибыли от того не будет. У нас нет взаимности и между массою и верхушками. А между тем и этой славы нет: Румянцевы и Суворовы не так дрались с турками; теперь только что нас не бьют наповал, а баснословных успехов нет. Вот что говорят единогласно, и я никогда, едва ли даже и в 1812 год, видел такое общее уныние, остудение, как ныне. Замечательно также, что, кроме Хвостова и Шаликова, нет певцов на газетные победы. Будущий Иоанн Миллер должен будет означить это в истории нашего времени.
Об отдаленных также ничего утешительного не слыхать, кроме того, что некоторые, выслужив свои каторжные года, переведены на поселение: например, Чернышев, Кривцов, о места поселения назначены им невыгодные. Пущину, Коковницыну, разжалованным в солдаты, возвращены офицерские чины в армии Паскевича. Кстати: мне давно Е. Ф. Муравьева дала поручение для тебя; со слезами на глазах просила она меня уведомить тебя, что Никита, уже после суда, клялся ей, что он никогда ничего не доносил на брата твоего, как о том сказано в отчете Следственной коммиссии. Ее душила эта ложь, и несколько раз умоляла она меня обнаружить ее тебе при первой возможности.
Несчастный Батюшков здесь, и все в том-же положении. Я хотел его видеть и, с согласия его доктора, написал ему предварительно записку; но он кинул ее на пол и сказал, что он никакого Вяземского не знает и никого не знает, потому что он сто лет уже умер. Он и на доктора своего сердит и не говорит с ним. Екатерина Федоровна присылала к нему на днях священника: он прогнал его и проклинал. Говорят, что в Петербурге заводится на Петергофской дороге дом для сумасшедших под ведомством вдовствующей государыни. Должно надеяться, что это заведение получит хорошее образование, и тогда думают поместить Батюшкова туда. Доктор, который теперь при нем и привез его из Дрездена, вероятно, далее года оставаться не захочет. Кому же тогда поручить его? Из хороших врачей здесь никто не пойдет в караульщики, а дюжинному доверить нельзя. Из числа несчастных сибиряков помешался князьФедор Шаховской, поселенный.
Получил ли ты мое письмо, писанное весною в Петербурге, с французским содержанием по французскому журналу? Нельзя ли как-нибудь прислать сюда этот журнал? Ведь он, кажется, не политический; следовательно, вероятно, пропустят. Теперь ценсура и внутренняя, и внешняя немного поотошла. О Дашкове, главном создателе ценсурного устава, ничего не слыхать. Он все при главной квартире, по существование его нигде не пробивается. Официальные бумаги им не пахнут, и его имя нигде не упоминается.
15-го октября.
Вчера пришедшее известие о занятии Варны нашими войсками немного поуспокоило умы; подробности еще неизвестны. Много лент, награждений;. но может ли быть что-нибудь для русского честолюбия в Андреевской ленте Дибича или в Владимирской Бенкендорфа? Ce sont les Suisses de Louis XVI. Единодушно жалеют о ране Меньшикова, которая не дозволила ему доварить Варны и передала ее Воронцову. О Воронцове скандалезеое известие: ос жаловался государю на Александра Раевского, сына Николая Николаевича, – и Раевского вывезли из Одессы с жандармом в Полтаву для прожития под присмотром. Подробности не достоверны, но сущность дела несомнительна. – .Так ли поступают у вас в Англии? Тимковский, бывши губернатором в Бессарабии, говорил, что он так уважает графа, что всегда жалеет, зачем нет его в английском парламенте.
О литературе сказать нечего. Она вся заключается в двух или трех журналах и в альманахах. Пушкин, сказывают, поехал в деревню; теперь самое время случки его с музою: глубокая осень. Целое лето кружился он в вихре петербургской жизни, воспевал Закревскую; вот четыре стиха, которые дошли до меня:
И мимо всех условий света Стремится до утраты сил, Как беззаконная комета В кругу рассчисленном светил.
Еще написал он народную балладу «Утопленник», где много силы:
И в опухнувшее тело
Раки черные впились.
Вероятно, все это будет в «Северных Цветах»; будет много и моего и прекрасно рассказанная сказка Боратыеского, который кончил также и свой «Бальный вечер». Чем более вижусь с Боратынским, тем более люблю его за чувства, за ум, удивительно тонкий и глубокий, раздробительный. Возьми его врасплох, как хочешь: везде и всегда найдешь его с новою своею мыслью, с собственным воззрением на предмет. Сегодня разговорились мы с ним о Филарете, к которому возит его тесть Энгельгардт. Он говорит, что ему Филарет и вообще наши монахи сановные напоминают всегда что-то женское: рясы, как юбка, и в обращении какое-то кокетство, игра затверженной роли и прочее. Мне кажется, это замечание удивительно верно. Филарет критиковал в «Борисе Годунове» сцену кельи отца Пимена, в которой лежит на полу Гришка Отрепьев, во-первых, потому, что в монастырях монахи не спят по двое; положим, это так; но далее: зачем заставлять Отрепьева валяться на полу? «Взойдите», говорит он, «в любой монастырь, в любую келью: вы найдете у каждого монаха какую ни есть постелитку, не богатую, но по крайней мере чистую». Каково это тебе покажется, господин филофиларет? И не правду ли отгадал я в своем поэте, когда заставил его сказать:
И что я в умники попал –
Не знаю, как случилось.
Наконец, Безобразова кончила свои вдовьи похождения, и неделю тому обвенчали мы ее с Тимирязевым, тебе знакомым. Он снова вступил в службу в Варшаву, и недели через две они туда отправятся. Кривцовы живут в деревне на неопределенные времена, в нашем соседстве, то-есть, по степному, верст около ста; по мы видимся изредка: это все таки хорошо, чтобы выполоскать себе рот свежими речами, а то засохнет во рту от домашних разговоров. Я называю свой край «la Saratovie pеtrеe», от Петра Александровича Кологривова, и говорю, que je m'у suis emp?trе, по той же этимологии. Впрочем, думаю, что у нас теперь в провинции можно жить: материальные материалы существуют, а интеллектуальных немногим менее, чем в Москве. В России – один Петербург, где можно найти все удобства жизни; но как там жить, не продав души, подобно Громобою? Надобно непременно приписать душу свою в крепость, а не то – в крепость…