Валентина Михайловна опять спроецировала эти мысли на себя. Ведь, эта, новая жизнь поглотила её полностью: поглотила её сознание, поглотила её душу и даже тело. И она уже не представляла себя вне этой новой жизни, и она радовалась ей, радовалась Богу, ибо он показал ей эту жизнь и она благодарила Бога за внимание к ней.
В материальном плане Валентина Михайловна жила очень скудно. Коммунальные платежи за большую трёхкомнатную квартиру в кооперативном доме съедали почти всю пенсию, и поэтому она очень скромно питалась, не позволяя себе никаких лишних и даже зачастую не лишних расходов. Так ей было необходимо вставить зубы, но она тянула с этим мероприятием.
Валентина Михайловна отказывала себе буквально во всём, чтобы жить в той квартире, где жили они с сыном. Её квартира – это особая история и особое испытание. В жильё старушка вложила все лучшие годы жизни. Она сразу трудилась в трёх местах: В детском садике посменно, на скорой помощи между смен и ещё уборщицей в остающиеся узкие промежутки времени. Тогда, молодая, она очень хотела иметь большую квартиру и потому выкладывалась до последнего. Она мечтала, что сын вырастет, женится и приведёт в квартиру жену и их семейная жизнь – станет и её жизнью. И что это будет одно большое целое, потому и тянула из себя жилы, мечтая о небольшом рае в отдельно взятой квартире.
Но Бог судил иначе. В расцвете сил сын умер и квартира на какое-то время превратилась в укоризну её прошлой жизни, когда она надеялась только на себя. На Бога она тогда тоже не во всём полагалась, – бурлящий поток жизненных сил заставлял забывать о промыслителе и жизнедавце. Смерть сына была как снег на голову. Старый мир в одночасье рухнул, а новый ещё не народился. Он рождался в ней с болью, криком, плачем, а зачастую даже и кратковременным отчаянием.
Эти роды были мучительны. Слёзы горя и слёзы радости, то и дело сменяя друг друга, прокатывались по душе. Рождаясь, она видела новое солнце и новые звёзды. И если раньше, до этого рождения солнце и звёзды воспринимались Валентиной Михайловной совсем иначе – это была просто неодушевлённая материя, великолепная в своей бесстрастной красоте, которая радует глаз, проникает в душу, создавая в ней волны удовлетворения, волны спокойствия, волны мечтательности. Это было тогда хорошо. Да, да! Хорошо ей, но не сегодняшней, а той давнишней, и уже почти забытой.. Она понимала, что её ту и теперешнюю разделяет целая вечность.
И теперь в себе она ощущала волны, и теперь они были в душе, но не катились по ней как встарь, наподобии весеннего потока, а уходили к сердцу, докатываясь, обнимали его и устремлялись в его глубь. И сердце откликалось на эти волны, потому, что волны – это мысли. Чистые, они уходили вглубь сердца и там проникались иным нетварным светом и как эхо возвращались назад, облагораживая собой всё тело.
Прежние волны могли только стимулировать чувства бренного тела, но не могли принести им свет новой жизни, свет нового торжества, поднять человека на высоту нового осмысления Господней правды и Божьего величия. И тогда, в прошлой жизни, совсем земной, ей было жалко, что она часто не понимала сына, который уже знал об этом истинном свете и говорил ей о нём, который исходит из глубинного сердца. Но ей, тогда понять сына и увидеть новый свет, было не дано. А теперь она ощущала этот свет и ей хотелось о нём рассказать.
Первым, кому она пыталась рассказать, были родственники. Однако родственники не слушали её, и Валентине Михайловне было обидно, что она знает, а они нет. Впрочем, всё это прошло. Родственники так и остались на своих позициях неверия. Обида сменилась жалостью, а потом успокоением. Это был мир с Богом. Это был её сегодняшний мир, где она каждый раз понимала, что ничего ещё не достигнуто и что всё только начинается.
Так она не могла переступить через себя и решить вопрос с квартирой, хотя уже далеко не как раньше относилась к этой теме. Она по-прежнему не хотела менять большую квартиру на меньшую, чтобы меньше платить, а на вырученные деньги жить. Потому что мир, каким-то своим концом всё ещё удерживал её. Одним таким удерживающим концом была квартира и это была, как понимала Валентина Михайловна, сохранившаяся, непереплавленная страсть. Она мучила Валентину Михайловну и не отпускала. Вести борьбу с ней было сложно, потому как она всегда напоминала о себе при решении всевозможных дел в квартирном кооперативе. Получалось, как получалось.
Нет, Валентина Михайловна по – прежнему не могла выехать из этих стен и, не потому что эти стены – были её мозолями. Об этом она совсем не думала, а думала о том, что здесь жил её сын и в этих стенах она изменила свой образ жизни, изменила понятие о мире и в этих стенах она впервые почувствовала любовь к Богу. И любовь к сыну, была уже иной, не как прежде. Его комната и беседы в ней с ним о вере, о Боге и душе были дверью в её глубинное сердце. Это через сына в этой комнате ей был открыт новый мир, с иной жизнью и иными ценностями, без знаний о котором и некоторых ощущений, явленных ей, она уже не могла существовать. К этим ощущениям она стремилась, а они появлялись и уходили. Она стремилась – а они ускользали.
Потом эта квартира начала её понемногу тяготить, она сковывала её волю. И Валентина Михайловна стала просить Бога, чтобы он помог разрешить ей этот трудный вопрос наследования. Потом Валентина Михайловна опасалась, что всё новое в ней, с переменой квартиры, может уйти, а ей не хотелось, чтобы возвращалось старое. Разумеется, она понимала, что это не так, но всё равно рисковать не хотелось.
Она понимала, что без этих ощущений, давно бы превратилась в злую, измученную жизнью старуху, недовольную не только всем окружающим, но и самой собой, утонувшую в бесплодных осуждениях и разговорах о ценах, льготах и тарифах с такими же обездоленными людьми как и она. Да, Валентину Михайловну это тоже интересовало, но это носило несколько отвлечённый характер. Отвлечённый – значит отвлекающий её от главного в жизни, от разговора с Богом. Родные, как и прежде, не понимали её. Сначала, они уговаривали её поступать благоразумно – разменять квартиру, или сделать завещание, чтобы через это получить помощь. Но она отвергла всякие притязания и те решили, что у неё что-то с головой.
Больше всех с ней по поводу обмена квартиры говорила родная сестра. Она, то же была одинокой и свою квартиру подписала на племянницу. Однако, хоть она и решила свой вопрос заранее, но не совсем удачно, потому как племянница считала это тёткиным долгом, а не актом доброй воли. Соответственно, к старушке ехать не сильно спешила и она в свои семьдесят с хвостиком лет со всеми делами управлялась сама, благо пенсия была гораздо больше, чем у Валентины Михайловны и можно было нанять соседей, чтобы сделать какую- то работу.
Всё это видела Валентина Михайловна и не спешила с решением в пользу племянников, но вывод для себя сделала. Вывод её был прост – нужно, чтобы после неё в квартире жила настоящая крестьянская, то есть, верующая семья. Найти такую семью оказалось не совсем просто. Среди родственников были почти все атеисты. Правда, верующим человеком был её двоюродный брат. Он был весьма одарённым человеком – писал стихи и один из циклов посвятил ей. Но Валентина Михайловна подумала – «не этим ли способом он хочет подобрать ключи к её душе и завладеть квартирой?».
Были у неё кроме родных и хорошие знакомые, искренне верующие люди. Но вера есть вера, а характеры, есть характеры. Сама она решительно не знала, что делать и надеялась только на Бога, что, в конце концов, он разрешит её вопрос. Приняв такое решение, Валентина Михайловна успокоилась и, если ей никто не напоминал о нём, то она сама и не вспоминала. «Пусть Господь сам решит этот вопрос» – жило в её душе,– ему виднее.»
Однако, немало времени уделив непростым душевным устроениям Валентины Михайловны, мы как-то упустили из виду её новую кладбищенскую знакомую – Марию и её прекрасного малыша. А дело здесь принимало трагический оборот. Старушка увидела, что Мария стала морщиться, присела и вдруг ни с того ни с сего повалилась на првый бок. Валентина Михайловна только и могла услышать от неё единственное слово «сердце». Ещё Мария попыталась улыбнуться, но у неё это плохо получилось.
Старушка побежала в административное здание, чтобы вызвать скорую. По дороге ей попалась женщина с мобильником и они сумели вызвать неотложку. Когда Валентина Михайловна вернулась к Марии, то та уже ничего не говорила. Андрюша сидел около матери и чего-то у неё просил. Мать не отвечала, и Андрюша просил всё настойчивее, теребя мать за рукав. Валентина Михайловна успокоила малыша и стала ждать врачей.
Скорая приехала на удивление очень быстро. На месте была снята кардиограмма и Марию повезли в больницу. Валентина Михайловна и Андрюша поехали вместе с ней.
Из больницы Валентина Михайловна забрала мальчика к себе. Андрюша не упрямился. Он видел, что с мамой случилось что-то непонятное, её зачем-то оставили у себя люди в белых халатах. Валентина Михайловна накормила малыша и уложила спать. Мальчик долго не мог заснуть, ворочался, а потом попросил рассказать сказку.
Почти целую ночь Валентина Михайловна не спала. Она, то молилась о Марии, то сидела около Андрюши, смотрела, как он чмокает во сне и вспоминала своего сына. И, в какое-то время, ей даже показалось, что это её сын и что нет на свете никакой Марии.
Когда они с Андрюшей пришли на следующий день в больницу, Мария под действием лекарств ещё спала, и им не удалось с ней поговорить. Валентина Михайловна попросила врача, что когда проснётся Мария сказать ей, что с мальчиком всё хорошо. Дома Андрюша играл в старые Андреевы игрушки, ползал под столом, изображая из себя паровоз, и называл Валентину Михайловну бабушкой.
– Ах, ты, моя радость,– говорила Валентина Михайловна,– а сама думала о том, что хорошо бы, если бы это был её внук и что эта женщина оказалась её не состоявшейся снохой. Эти мысли ею настолько завладели, что от них ей даже не легко было отказаться. Она, встречаясь с Марией в больнице, боялась задать свой непростой вопрос. Там в больнице она и встретилась с другом мужа Марии, который и рассказал Валентине Михайловне историю её подопечной.
Они оказались беженцами из Таджикистана. Там, в Таджикистане, осталась их квартира и всё нажитое. Здесь они жили на квартире у него, у школьного товарища, который сам с семьёй ютится в однокомнатной.
Через месяц Марию выписали. Они втроём сели в старенький «Москвич» друга.
– Поедем ко мне,– сказала Валентина Михайловна.
– Не понял,– сказал водитель и вопросительно посмотрел на Марию. Та молчала.
– У неё бабушка нашлась,– сказала старушка,– вот к бабушке и поедем, так, Андрюша?,– и она крепко прижала мальчика к себе.
Саратов, 2007.
Улыбчивый Саня
(рассказ)
Никто не знал, где он жил, куда уходил и откуда приходил. Но на городском кладбище он появлялся каждый день. Досужие старушки, завсегдатаи кладбища, что торгуют перед входом живыми и искусственными цветами, говорили, что у Сани есть комнатка в коммуналке, на краю города, откуда до кладбищенской ограды рукой подать. Потом ссылались на показания кладбищенского сторожа, что он, дескать, знает, что Саня живёт в старом заброшенном склепе под землёй. Склеп пустой, потому что в революцию большевики, дабы отомстить уехавшему за границу генералу, вытащили его родственников из склепа и бросили кости на поругание. Кости потом захоронили отдельно, а склеп остался незаселённым. Рассказывали и другие байки. Байки байками, только Саня в одно и то же время появлялся среди могил и не было ни одного человека, посещавшего кладбище, чтобы его не видел.
Саню все, из часто посещающих кладбище, любили и обязательно приносили для него еду, одежду или обувь. Саня не был похож на закоренелого бомжа. Иногда ему из одежды что-то и было не по росту, но всегда имело чистый вид и сам он был ухоженный и постоянно весёлый. Глаза его так и светились радостью и источали доброжелательство к кому-бы то ни было.
Бывало Саню кто-то и ругал в горе, по злобе, дескать, чего ты щеришься, когда у людей несчастье и даже замахивались на Саню, а он всё равно улыбается и старается помочь. Его так и прозвали – «Улыбчивый Саня».
– Ты бы, Саня, всем-то не улыбался, небесная твоя душа. Люди-то разные, со зла и зашибить могут,– говорили ему, жалеючи, старушки.
– Небушко на всех дождь проливает, и на злых, и на добрых,– отвечал Саня.– Под этим дождичком и пырей, и пшеничка растёт.
Он никогда не отвечал прямо, а всегда выражался туманно. И ещё Саню, хоть он и целый день был на кладбище, нельзя, например, попросить полить на могилке цветы. Проси не проси – не сделает. А обязательно сделает то, чего не просишь.
– Ты чего, Саня, такой строптивый?– спросят. А Саня размахнёт в стороны руки и скажет: «Кладбище ух, какое большое, а Саня вот какой маленький!»– И присядет, показывая какой он маленький; дурачок да и только.
– Некоторые махали на него рукой и говорили: «Чего с обиженного Богом возьмёшь!»
Я тоже знал о существовании Улыбчивого Сани, но как-то, близко с ним сталкиваться не приходилось. И вот однажды судьба нас с ним свела, и я после этого изменил к нему отношение. Было это в июле. Пришлось мне ехать в рейс на грузовике, километров за двести, везти бетонные блоки. Следом должен был подойти автокран, чтобы эти блоки сгрузить. А тут соседка: «Завези, да завези к моему мужу на могилку сумку». А в сумке краска, растворитель, цветочная рассада, инструмент; в общем набралось. Женщина пожилая, нелегко ей с тяжёлой сумкой по автобусам и троллейбусам мотаться. Я согласился завезти и спрятать сумку в растущих около креста розах. В общем, это по-моему – розах. Очень уж похожие на них, только вьются, точного названия их я не знаю. В общем, взял сумку – повёз. Выехал рано, впереди путь неблизкий, а тут надо на кладбище заскочить, хоть и по пути, но всякое бывает.
К кладбищу подъехал ни свет ни заря. Иду по аллейке. Утро ясное, на небе ни облачка. Солнышко уже над деревцами поднялось. Лучи его молодые, сильные легко просвечивают всё вокруг. Странно, но даже листва для них не помеха. Лучи не обтекают листья и ветви, а проходят сквозь них, оставляя на земле призрачные тени с узорами и прожилками, и кажется, что эти лучи уходят дальше в землю, проникая до самых подкопов, и играют тенями трав на лицах усопших. А если хорошо присмотреться, то высоко в небе можно увидеть порхающих ангелов. Их крылышки трепещут и серебрятся в бирюзовом пространстве и не каждая птица может достигнуть этой высоты. Потому что это не дано многим птицам, а только голубям, которые поднимаясь и кружа, устремляются в бесконечную высь и достигают того, чего не возможно человекам. Ей, Господи! Ей! Хорошо, чудно во владениях твоих под утренним светилом. А ещё лучше вот здесь, в месте свиданий, где, временное встречается с безвременным, старость с молодостью, тленное с нетленным.
Могилку нашёл сразу. Положил сумку в заросли цветов, так чтобы не было видно, травой ещё немного прикрыл и хотел, было уже идти назад к машине, как увидел Улыбчивого Саню. Идёт Саня по дорожке, рыжая кудрявая голова его с веснушчатым загорелым лицом горит ярким букетом и кажется, что это не Саня, а пылающий костёр движется средь могил, то пропадая за памятниками, то возникая вновь. Лицо у Сани восторженное, глаза горят и сам он, какой -то воздушный и будто по земле совсем не идёт, а плывёт над ней, перебирая ногами в вершке от ярко зелёного подорожника и, конечно, улыбается.
Нет, вы не знаете Саниной улыбки! Даже если б я и очень постарался, то всё равно не смог бы вам её описать, и даже если бы за это дело взялись и более талантливые писатели, а не я грешный, и даже корифеи литературы прошлых эпох, то и они изобразили бы только вялое подобие того, что она на самом деле из себя представляет.
На вид ему было лет тридцать пять, сорок, не больше. У него не было настоящих усов и бороды. Их заменял белёсый пух, который как бы случайно клочками прилепился к лицу Сани и при небольшом ветерке сразу отлипнет и одуванчиком полетит, полетит, затем взовьётся в крещёную высоту и исчезнет.
Я смотрю на Саню во все глаза, а сам непроизвольно нагибаюсь за розы, чтобы он меня не заметил. Почему прячусь – не понимаю. Саня подходит ближе. Я уже отчётливо вижу его развевающуюся клетчатую рубашку, а оборванные ниже колен синие джинсы заканчивающиеся бахромой ниток. Саня лёгкой походкой, как бы играючи, подходит ближе, останавливается у заброшенной могилки и говорит: «Здравствуй, моя хорошая! Заждалась Саню. Вижу, что заждалась, прости неприкаянного. Понимаю, что долго. А куда же деваться? Домиков неухоженных в нашем городке всё больше становится, а я один. Я вижу, что меня помните, узнали? Вот и хорошо, что узнали. А я о вас не забыл. Думал «Раньше управлюсь» – не вышло.
Я понял, что Саня разговаривает, то-ли с могилкой, то-ли обращается к усопшим. Понял и то, что он называет могилки домиками, а кладбище – городком.
– Да, да,– продолжал Саня,– очень много домиков без ухода. Люди пытаются меня другой работой нагрузить, а я отказываюсь. Нехорошо это, наверное, грех. А куда же мне бедному Сане деваться? Просят цветочки полить. Я бы и не против, только смотрю – домик ухоженный, чистый, а на других репьи да полынь – вот тут и выбирай. Вот и выбираю, мои родные, полынь да крапиву, так-то,– и Саня глубоко вздохнул, как будто он виноват в том, что не может успеть всюду, начал рвать траву.– И то грех, и вас оставить – грех,– продолжил он,– вот и выбираю из двух грехов меньшее. Так-то…
Мне показалось, что Саня всхлипнул. Скрываться в неудобной позе мне было неудобно, но и прерывать Саниной беседы не хотелось. Я удивился, что Улыбчивый Саня разговаривает то-ли с могилками, то -ли с людьми в них захоронёнными как с живыми. При этом в его голосе было столько нежности, заботы и ласки, как будто здесь под землёй лежат его ближайшие любимые родственники.
– Вы меня знаете,– послышался снова Санин голос,– я хоть и попозже, но приду. Мне главное было навестить тех, кто здесь недавно. Они ещё наших порядков не знают, обидно им – только прошлым летом захоронили, а они уже стоят в репьях, да в старье. Помню, когда хоронили, народу много было, выступали, хорошие слова об усопшем говорили… и никого.
Сейчас, мои милые, травку подёргаем, крестик поправим, и всё будет хорошо. Очень мне докучают оградки. С одной стороны – вроде бы хорошо. Это когда уход есть. А без ухода – крепость с пиками. И не поймёшь, чего эта крепость здесь охраняет, то ли репьи за ней выросшие, то ли холмик? Не понимаю я – этой моды. Люди, право, как дети, новой игрушкой поиграли и забросили. Только ведь могилки – не игрушки. Могилки – это наша сопричасность вечности. И могилки жалко, и людей жалко. Они, вон, меня жалеют. Дескать, Саня бездомный, Саня голодный. И того им не понять, что это не я, а они бездомные, голодные и нагишом. Про?пасть это, про?пасть. Редкие её преодолевают.
Вот, мне вчера один говорит, когда я приблизился к оградке с его близкими: «Иди отсюда, бомжара вонючий». Посмотрел я на него и вижу, весь он как будто смолой или дёгтем облитый. На шее крест, а на кресте жаба качается, посмотрел я на домик, а по бугорку змеи шипящие ползают. Жалко его стало, с виду такой солидный, а пропадает.