– Et les gens! – спрашивает он, смеясь.
– Et les gens? penseront ce qu'ils voudront [236 - А люди! – А люди? пусть думают, что хотят (фр.).].
Я убеждена, что даже Ариша моя будет очень рада: благоговение ее к особе Степана Николаича не имеет пределов. Меня она только любит; а он для нее предмет культа, по любимому выражению Степы.
10 июля 186* 10 часов. – Среда.
Володя сегодня был очень весел с утра. Я воспользовалась этим, и мы совершили переход «из земли халдейской в землю ханаанскую».
Я три дня возилась с устройством. Меня это очень оживляло и даже тешило.
Кажется, инстинкты жизни полегоньку возвращаются. Надо будет доложить Степану Николаичу.
Какое горькое, досадное чувство овладело мною, когда я вернулась сегодня после обеда на Английский проспект, чтобы посмотреть, не забыли ли мы чего-нибудь с Аришей? Пустые комнаты с кой-какой оставшейся мебелью глядели на меня так негостеприимно, точно будто хотели мне сказать:
"Зачем ты опять явилась сюда? Или не можешь оторваться от той безалаберной и безобразной жизни, которую вела здесь?"
И странно: мысль о смерти почему-то вдруг представилась мне, да так ясно, так убедительно, что меня даже дрожь пробрала.
Никогда я не любила мою квартиру, а теперь она мне казалась еще противнее. Но вместе с тем внезапная, очень дикая, болезненная мысль, что я никогда больше не увижу этих комнат, пронизала меня, точно каким раскаленным прутом.
Ариша долго возилась с каким-то сундуком. Я начала ее торопить, чтоб поскорей уйти.
Все это нервы и только нервы.
Здешний воздух исправит меня в несколько дней.
Завтра начинается наша дачная жизнь. Я так бегала сверху вниз и снизу вверх, что глаза у меня слипаются, а всего одиннадцать часов.
12 июля 186* 6 часов. – Пятница.
Отчего я боялась деревни? Оттого, что была глупа и хорошенько не знала, что в моей натуре. Программа, заданная мне Степой, начинает уже полегоньку исполняться. Вот первая вещь: я чувствую, что среди чего-нибудь похожего на природу, где зелень, небо, воздух и хорошее человечное уединенье, мне дышится прекрасно. Я об этом и понятия не имела. Другими словами, я не знаю многих своих не только умственных стремлений, но и простых вкусов.
Поучительно!
Комнатками Степы я очень довольна. На них я обратила главную свою заботливость. Комната у Володи прекрасная, а ребенку кроме простора и чистоты ничего не нужно. А Степа ведь физикус. Он человек работающий. Ему нужен кабинетный комфорт. Я хотела, чтоб его рабочая комнатка дышала веселостью, чтоб были цветы и зелень, чтоб женский глаз и женская рука виднелись во всем и смягчали для него добровольное уединение.
Когда вошел со мной наверх – он возмутился, стал протестовать против чересчур роскошной отделки.
В чем нашел он эту роскошь? Я обтянула его кабинет ситцем, больше никаких и нет элегантностей. Это ему так кажется оттого, что он совсем не привык к женской внимательности. Я это понимаю. Он весь свой век почти провел в chambres garnies [237 - меблированных комнатах (фр.).] и в трактирных нумерах.
– За беллетристами нужен уход, – говорю я ему. – А откуда у тебя эта фраза, Маша?
Я покраснела, вспомнивши, что эту фразу услыхала я раз от человека, имя которого не желала больше поминать.
Все добро Степы состоит в очень скромном гардеробе и в кой-каких книгах. Свою библиотеку он оставил в Париже. Ариша пришла в негодование, осмотревши белье Степы, прибежала ко мне и чуть не со слезами воскликнула:
– Каторжные прачки! Извольте посмотреть, матушка Марья Михайловна, как оне отделали рубашки Степана Николаича.
Произвели мы вместе смотр, и я нашла действительно, что белье физикуса в состоянии, близком к разрушению.
– Сколько у тебя платков? – спрашиваю.
– Было у меня полторы дюжины, когда я выехал из Парижа.
– Как же у тебя оказывается только семь?
– Уж, право, не знаю, Маша, я не записывал.
Вот они, физикусы, глубокие вопросы решают, а не знают, сколько у них платков.
Ариша стыдила очень Степу. Он признал себя виноватым.
15 июля 186* Вечер. – Понедельник.
Вот как мы распределили день со Степой.
Утром каждый из нас работает у себя. В одиннадцать часов мы завтракаем на террасе. Если не очень жарко, гуляем по взморью. Обед рано, в четыре часа. Едим ужасно много. Я вижу, что растолстею к концу лета, как купчиха. Степа удаляется после обеда к себе наверх. Послеобеденные часы я посвящаю моему чаду. Вечерние прогулки наши никогда не продолжаются дольше десяти часов. В одиннадцать бай-бай.
У меня вдобавок купанье и питье сыворотки с весьма противной водой. Степа купается не каждый день.
Растительная жизнь в порядке, и видно, что она пойдет хорошо. Жизнь же интеллигентная, как выражается Степан Николаич, двигается еще медленно… По правде-то сказать, еще и не начинала двигаться.
17 июля 186* 11 часов. – Среда.
Что такое Степа, как человек?.. Я глупо выразилась. Как бы это сказать… К какому сорту нынешних молодых людей можно его отнести?
– Кто ты такой? – спрашиваю я его сегодня в саду.
Он совсем не приготовился к такому внезапному вопросу.
– Как, кто я такой, Маша?
– Да, кто ты? Нынче ведь каждый имеет какую-нибудь кличку. Нигилисты есть, еще какие-то исты. Ты так долго все учишься, так должен же был поступить в какую-нибудь, как бы это сказать, секту, что ли?
– Нет, Маша, ни к какой я секте не принадлежу.
– Да ты теперь не будешь отнекиваться и отмалчиваться, как в городе?
– Теперь другое дело, – ответил он добродушнейшим тоном. – Ты становишься живым человеком. Тревога твоя успокаивается, ешь ты хорошо, купаешься и пьешь сыворотку. Теперь мы с тобой тихонечко, не торопясь, как говорится, с прохладцей, будем калякать себе.
Мы сидели под большим дубом, около пруда. Степа в соломенной шляпе и в белом пальто – настоящий физикус. Он ведь вовсе не похож на разных долгогривых нигилистов. Я их хорошенько не видала, но предполагаю, какими они должны быть. Если б Степа захотел, он мог бы играть не последнюю роль и в салонах. Но все-таки в нем чувствуется что-то такое, чего нет ни в наших mioches, ни в людях вроде Домбровича.
Я ему доложила об этом.
– Ты очень верно, угадала, Маша. Во мне всегда сидит и будет сидеть – студент. Я никогда не сложусь в человека, сказавшего себе: вот предел, дальше которого я не пойду, наденем хомут и станем уверять себя и других, что без нас не двинется ни государственная, ни общественная машина. Мне уже тридцать лет, Маша; а я все еще считаю себя гимназистом первого класса. Другие стремятся к звонким целям, к личному положению, успокаиваются на какой-нибудь игрушке или указке, все равно. Я, мой друг, успокоюсь разве тогда, когда меня снесут на Смоленское.
– Как же ты меня-то исправляешь, – перебила я его.