– У меня есть свой особый кружок, – запела она и завертела головой. – Я не могу расстаться с воспоминаниями своей молодости. Когда покойник Тимофей Николаевич бывал у нас в Москве, он всегда говаривал: "И в шуме света не забывайте вечных начал правды, добра и красоты".
Какой Тимофей Николаевич? Это было хуже Спинозы. Спиноза, по крайней мере, Бог его знает, что-то такое иностранное. Я имела наконец право faire de ce Spinoza [7 - пренебречь этим Спинозой (фр.).], но этот Тимофей Николаевич, вероятно, какая-нибудь знаменитость наша, русская. Плавикова мне не прибавила даже фамилии. Вся кровь бросилась мне в голову.
"Ну, подумала я, коли на то пошло, я, милая моя, не выдам тебе того, что не имею ни малейшего понятия о твоем Тимофее Николаевиче".
– Так вы его знали? – спросила я.
– Еще бы! – вскрикнула она, и зрачки у нее совсем закатились. – Помилуйте, он был как свой в нашем семействе и Кудрявцев тоже; Кудрявцев учил меня истории. Какое время! Я его никогда не забуду. Бывало, сойдется Тимофей Николаевич у нас с Алексеем Степанычем…
У меня сделались судороги в пальцах. Я возненавидела этого Алексея Степаныча. А ведь тоже какая-нибудь знаменитость? У них, верно, там в Москве знаменитостей дюжинами считают.
– Какой ум! – разливалась Плавикова. – Переспорить его нельзя было; но сердце льнуло всегда к тому, что говорил Тимофей Николаевич. Я не могу без слез об этом вспоминать.
Экая противная! Как мне хотелось в эту минуту оборвать ее. Но как? Надо было хоть что-нибудь знать о всех этих Тимофеях Николаевичах, Алексеях Степановичах, Иванах Ивановичах, не знаю уж как их там по батюшке!
– Заверните ко мне, – вдруг повернула Плавикова на приятельский тон. – Вы такая милая. У меня по четвергам всегда кто-нибудь, de la rеpublique des lettres [8 - из ученого сословия (фр.).]. Мой муж не любит этого. Он находит, что я синий чулок. И вы тоже находите. Я знаю. Но мы сойдемся. Я вижу.
Так и сыплет, точно царица на театре: "я знаю, я вижу".
– Enchantеe [9 - Я в восторге (фр.).],– пробормотала я, видя, что Плавикова встает.
Мне не хотелось выпускать ее. Еще две, три секунды, и я бы совладала с собой; я начала бы ее вышучивать.
Плавикова подняла на меня еще раз "томительные взоры", пожала руку и поплыла в большую гостиную.
Я осталась. Села даже на ее место у столика, где стояла вазочка с конфектами. Мне было совестно. Да, совестно. Я ела конфекты, как девчонка, которую высекли. Если бы можно было, я сейчас бы уехала, никому не показываясь.
"Да, – повторяла я, – положим, что эта Плавикова дрянь, что у нее больше тщеславия, чем во всех нас, больше, чем в Софи, и над ней следует смеяться. Но мне от этого все-таки не легче. Какая бы она там ни была, смешная или нет, искренняя или фальшивая, она все-таки читает о Спинозе, а я даже не имею понятия о том: зверь это какой, человек или наука? Да еще Спиноза не беда. Но у нее есть воспоминания. Не может же она бесстыдно лгать. Этот Тимофей Николаевич, этот Алексей Степаныч: она их слушала девочкой. Ее учил истории какой-то г. Кудрявцев, вероятно тоже знаменитость. Как бы она ни была пуста, она жила чем-нибудь, кроме тряпок и острот Паши Узлова, Поля Поганцева и преображенца Кучкина. Положим даже, что она рисуется, положим даже, что она ведет себя глупо в гостиной, тычет всем в глаза своих Спиноз и Алексеев Степанычей; но если ей это нравится?! Ведь вот я играла же самую жалкую роль перед нею, хоть и хотела поднять ее на смех".
Я солгала, написавши, что встретила в Плавиковой потешный курьез. В сущности ничего тут нет смешного. Я и Плавикова на Невском, в театре и в гостиной – веселимся одинаково. Может, и надо мной смеются, как над нею. А она кроме этого имеет у себя интимный кружок каких-то уродов, "la rеpublique des lettres", как она изволит выражаться. Собирает, вероятно, голодных сочинителей, кормит их; они ей пишут стихи, она перед ними жантильничает… и довольна, и счастлива! Шутка сказать! У нее есть занятия, по крайней мере. Она, я думаю, перед своим четвергом учит наизусть статьи, выкапывает разных Спиноз, чтобы не ударить себя лицом в грязь перед своей rеpublique des lettres.
Вот передо мной две женщины: Плавикова и Софи. У одной есть сочинители, у другой офицер Кучкин. А у меня?..
Ехать мне в четверг к Плавиковой? Глупости! Что я там буду делать? Сидеть дурой и хлопать глазами, когда будут вспоминать разных Алексеев Степанычей. Благодарю покорно.
Разумеется, я там не знаю этих сочинителей; они, вероятно, большие замарашки, но все-таки они должны быть занимательнее наших gar?ons d'ambassades и недорослей из дворян.
Если б я и решилась поехать, то разве на несколько минут поглядеть, как хозяйка драпируется в своем H?tel Rambouillet… Я читывала про этот H?tel. Были же ученые женщины. Задавали всем тон. И никто над ними не смеялся. Вероятно, там говорилось не раз и о Спинозе. Так ведь то во Франции.
Кто же это Спиноза? Поеду завтра к Исакову и скажу Сократу, чтоб он мне сейчас же отыскал номер Revue des deux Mondes, где этот Спиноза; а если журнал отдан, достал бы мне со дна морского такую книжку, где бы все было рассказано о Спинозе.
18 ноября 186* Два часа ночи. Четверг.
Я, право, не бегала за этой Плавиковой; но она сама опять пристала ко мне.
Отнекиваться было глупо. Обижать мне ее, в сущности, не из чего. Она ведь надо мной не смеется. Я думаю даже, что она и не сумела бы смеяться. Она слишком проста.
Да, я вернулась с вечера, где собралась la rеpublique des lettres.
Начать с того, когда я решилась ехать, вопрос: как одеться? – остановил меня. Если там все будут одни мужчины, надо надеть темное платье, даже черное. Недурно показать полное презрение к замарашкам-сочинителям. Да и потом, явитесь вы в хорошеньком туалете и вдруг ни один из этих уродов не догадается даже надеть белый галстук? А если там будут и женщины? Я очень волновалась.
Плавикова со своим Спинозой болтала у меня битый час Бог знает о чем, опять прослезилась, вспоминая своего Тимофея Николаевича, и хоть бы слово о туалете. Просто дура.
Я, однако, добилась-таки, кто такой Спиноза. Во-первых, Плавикова прислала мне Revue des deux Mondes; a во-вторых, у Исакова мне выкопали книжку: целый роман из жизни Спинозы.
Теперь я знаю, что это его фамилия; а звали его очень смешно… Барух! Бог знает какое имя! Оказывается, ни больше ни меньше, что он был великий философ, давно что-то, тогда еще, когда и немцы не выдумали философии. Милее всего: он был жид. Я уж никак не полагала, что у жидов есть своя философия. Из статьи Revue des deux Mondes я, признаюсь, очень мало поняла. Скука смертельная. Кто это пишет статьи в Revue des deux Mondes? Слова французские, а каждую фразу надо перечитать раз пять, пока доберешься до какого-нибудь смысла.
Да-с, этот самый Спиноза был жид. Поняла я, что он первый сочинил какой-то "пантеизм". Во всем у него был Бог, а в то же время оказывается, что жиды прокляли его за безбожие.
Вообще это для меня китайская грамота.
Мне понравились только некоторые подробности. Он был даже влюблен, этот философ. Ел он каждый день на несколько копеек хлебца, молочка и записывал все в книжечку, сколько он каждый день тратил. Какой чудак!
Нет, я не Спиноза. Чувствую, что Семен меня обкрадывает, но ничего не записываю. Да, вот еще что… философия его бы с голоду уморила. Он только тем и жил, что полировал стекла для зрительных трубок.
Ха, ха! Если б теперь меня оставить без копейки денег и посадить за шитье? Шить-то бы я шила, может быть; но книжки сочинять, выдумать целый пантеизм…
Таких людей теперь уж нет.
Еду я к Плавиковой. Надела черное платье и кружевную мантилью. Оно немножко театрально; но для ее уродов так и надо, Софи даже находит, что я в черном величественна. Ну и прекрасно.
Дом у Плавиковой хорошо держан. Конечно, с претензией. Она иначе не может. Мне показалось, что лакеи напудрены. Недурно было бы напудрить физию Семена.
Приехала я поздненько, т. е. поздненько для сочинительского вечера: в одиннадцать часов. Вхожу. Обо мне не докладывали. Сперва – два пустые зала. Потом – кабинет ее. Тут-то и собирается синедрион, le rеceptacle de l'intelligence [10 - сборище разума! (фр.).]!
Я взглянула: несколько мужских фигур и ни одной женщины. Я обрадовалась, что была в черном.
Madame Спиноза вскочила и начала егозить предо мной. Почему-то даже покраснела. Заговорила она сейчас же по-русски. И так запищала, точно пятнадцатилетняя институтка. Должно быть, так нужно в сочинительском обществе. Такая "ingеnue" [11 - инженю; простушка (фр.).], что твоя Лагранж-Белькур на Михайловском театре! Русский язык очень меня стеснил. Я, конечно, говорю; нахожу даже, что для вранья он иногда приятнее французского; но тут, на глазах всех этих уродов… у меня вовсе нет фраз, я ищу слова… По-французски, по крайней мере, есть готовые вещи, и все их повторяют с незапамятных времен.
Плавикова вздумала представлять мне своих гостей. Как нелепо! Их было человек пять, шесть. Все еще сидели за чаем. Должно быть, они не очень рано собираются, эти оборвыши. Какие растрепанные! И все – в сюртуках. Один был только во фраке. Я где-то видала его. Фамилия его Домбрович.
– "Notre cеlеbritе…" [12 - Наша знаменитость (фр.).] – шепнула мне Плавикова.
Я, кажется, читала его повести. Теперь помню, что читала. Это еще было до замужества. Тогда мне запрещали читать русские книжки.
Господин Домбрович был положительно приличнее всех. Ему лет под сорок, а может и больше: высокий, худой, большие бакенбарды с проседью, носит pince-nez [13 - пенсне (фр.).], часто прищуривает глаза и говорит тихим голосом, но очень забавно. Он меня сразу же рассмешил. Il a l'usage du monde [14 - Он знает светское обхождение (фр.).]. Но остальные!!! Ужасны! Один в особенности хорош… В каком-то невозможном сюртуке. Мой Семен в сравнении с этим сочинителем – настоящий джентльмен. Фамилии его не припомню. Кажется, Плавикова сказала, что он поэт… Действительно: косматые волосы и грязные-прегрязные пальцы. Этот замарашка очень ломался. Плавикова так перед ним на задних лапках и ходит. Я, разумеется, не сказала ему ни одного слова.
Дали мне чаю. Я прислушалась: разговор шел о какой-то повести. Ничего я не понимала; а удалиться нельзя было: все еще сидели около чайного стола.
– Ch?re belle [15 - Дорогая красавица (фр.).],– обращается ко мне Плавикова, – теперь вы наш человек. Не забывайте наших четвергов.
Косматый поэт громко-прегромко расхохотался… Какие зубы! О ужас! Обращается ко мне:
– По четвергам – секретнейший союз.
Я прекрасно запомнила его фразу. Все рассмеялись. Кажется, это какой-то стих. Но откуда? Не знаю.
Плавикова начала приставать к поэту, чтоб он прочел какие-нибудь стихи.