– Давайте по одной, пока Лысенко нет.
Он разлил всем по рюмке и тихо сказал:
– За тебя, Надежда! Счастья тебе, хорошей семьи!
– За тебя, Надя! – почти прошептал я и, не выдержав, добавил: – И за Баклажана!
Надя криво улыбнулась. Мы дружно выпили. Дядя встал, опять подошел к кухонному шкафу и тихо спрятал фляжку внутри. Вдруг зазвонил телефон. Надя сняла трубку, приложила ее к уху и алекнула в нее и тут же, не сказав ни слова, отдернула ее от уха и протянула ее мне. В ее глазах было замешательство. Я взял трубку:
– Да.
– Ты что, совсем охренел, что ли? Домой не собираешься? Тогда можешь совсем не приходить! – это Маринка. О, она выпалила все это и повесила трубку. Крик в трубке был настолько громким, что понятно было, что Капитан и Надежда все слышали. Мне хотелось от стыда провалиться вместе с кухонной табуреткой на нижний этаж.
– Что она, охренела совсем, что ли? – пробормотал я, не очень понимая, как выбраться из этой ситуации. Ситуацию спас дядя Андрей: он отправил меня домой.
– Уже поздно, давай отправляйся домой к детям. Спасибо, что зашел.
Между бровями у него была складка. Мы торопливо распрощались.
Конечно, мотоцикл. Мальчишкой все поездки на мотоцикле были однодневными, в основном сводились к тому, чтобы найти девчонку, подхватить ее где-то, найти пустую дачу или квартиру у друзей и сгонять туда и обратно. А сейчас можно поехать далеко, через всю страну, на восток или запад, на юг или север, за тысячи миль, куда – это неважно, останавливаться где придется, есть что попадется и ни о чем не беспокоиться. Ибо будет день – будет пища.
И там, в дороге, можно думать о книге, которую собирался написать всю жизнь и все откладывал и откладывал. И вот наступает момент, откладывать уже некуда, если не сейчас – то никогда. Так формулируется кризис второй половины жизни – диагноз сродни белой горячке, который охотно ставят окружающие и со злорадным удовольствием наблюдают за агонией недуга. Мотоцикл – отличная идея!
По вечерам я хожу с Мурреем на прогулку вокруг озера. Это своего рода обряд: я начинаю молча собираться на прогулку, я делаю это сначала молча, как бы не обращая на него никакого внимания, он начинает нервничать, метаться вокруг. И вот, одевшись, я говорю ему: «Ты не хочешь со мной идти на прогулку? Ну как хочешь…» И тут собака начинает говорить: Муррей скулит, причитает, подвывает, прижимается головой к полу и, выставив задницу вверх, виляет хвостом, он в полном отчаянии. «Ну, хорошо тогда пойдем», – говорю я, открывая дверь и выходя на улицу. Муррей выскакивает на улицу и, встав на задние лапы, проскакивает несколько шагов вперед и дальше, упав на четыре лапы, несется вперед по дорожке. И так каждый раз.
Мы идем на вечернюю прогулку по одному и тому же маршруту: от дома к асфальтированной дороге в сосновом бору, налево по дороге до широкой тропинки, которая идет к самому берегу озера, – так мы обходим соседские дома. Широкая тропинка идет вдоль берега озера до небольшого пляжа. Песчаный пляж почти всегда пуст, люди приходят сюда один месяц в году, обычно днем, остальное время пляж напоминает приготовленную для спектакля сцену: декорации на месте, они обременены эффектом присутствия, где-то в соседнем измерении витает сюжет пьесы, но действа нет – театр пуст, это место-призрак: ни актеров, ни зрителей.
Побродив по пустому пляжу, подобрав с земли пивные банки, бутылки, пластиковые и бумажные пакеты и выбросив их в мусорный бак, мы отправляемся домой той же дорогой. Вся прогулка – чуть меньше часа. В начале прогулки Муррей носится вокруг меня кругами, исчезая периодически в лесу, так что слышен только хруст сучьев в чащобе, потом опять выскакивает на тропинку, несется, не останавливаясь, вперед, потом опять бросается в лес – это взрыв реактивной энергии.
Муррей – очень жизнелюбивый пес с бешено бьющей через край радостью, он даже хвостом начинает вилять от головы: голова начинает делать раскачивающиеся движения, которые усиливаются в туловище и затем устремляются в хвост с неимоверной амплитудой и силой.
Он радуется всем своим существом, без остатка, он хочет поделиться своей радостью со всеми вокруг. Раз, увидев оленя, он припустился за ним по тропинке и почти нагнал его, но вдруг внезапно остановился, обернулся ко мне в недоумении, как бы спрашивая: «А что я должен с ним делать, если догоню?» – «А о чем ты думал, когда погнался за ним?» Кто-то когда-то давно сказал, указывая на собаку: «Он лучше меня, потому что имеет любовь и не судит». Это о моем Муррее.
Когда меня спрашивают о его родословной, то я отвечаю, что его мать – собака лабрадорша, а отец – медведь из леса: у них была любовь, которую не поняли окружающие, поэтому бедный шоколадный щенок с густой медвежьей шкурой оказался в приюте для собак, откуда я его и забрал. Но вообще-то на прогулке я с собакой не разговариваю, вид человека, идущего и разговаривающего с собакой, вызывает у меня грусть и даже, может быть, жалость, не хочется быть этим человеком. Я отпускаю собаку и свои мысли на волю, собака носится сама по себе, а мои мысли – сами по себе.
Когда мы вышли из дома, было еще совсем светло, но в небе уже была полная луна. Она висела низко над лесом и была огромной, желто-красного, какого-то ржавого цвета. Многие люди суеверно боятся луны, чувствуют себя неуютно под ее светом, а я ее люблю. На луну можно смотреть. На солнце смотреть нельзя, оно слепит, жжет сетчатку, оставляет в мозгу вулканические вспышки, а на луну можно смотреть спокойно, без опасений, в ее свете, безусловно, есть что-то таинственное – это с тех времен, когда мы были как птицы и ориентировались ночью по луне.
Когда я смотрю на луну в свой телескоп и вижу в бледном ночном отраженном солнечном освещении ее кратеры на безвоздушной голой поверхности, возникает странное чувство нереальности жизни. Луна напоминает о космосе, как мое озеро напоминает об океане.
На земле мир кажется безграничным: с огромными материками, океанами, с климатом, который разнится от глубокой мерзлоты до испепеляющей жары; джунгли и пустыни – как разные планеты, но в реальности все сосредоточено на смешном расстоянии в несколько десятков тысяч километров – несерьезное расстояние даже по сравнению с расстоянием до Луны, а уж тем более до Солнца.
Глядя на безжизненные кратеры, понимаешь, что по сравнению со вселенской бесконечностью наша планета – это молекула сродни молекуле водорода с прилипшим электроном-луной, и непонятно: жизнь на этой планете – то ли какое-то недоразумение, то ли великое чудо, то ли вселенская закономерность, неизбежность которой определяется неисчислимой безграничностью возможностей.
Луна, как и глубина, навела меня на мысль о Непрерывности. Она напоминала о непрерывности времени и пространства, хотя это была непрямая ассоциация. Описание луны после себя оставила каждая цивилизация, имевшая письменность. Луна обожествлялась, по ее движениям составлялись лунные календари, о ней писали в городах Месопотамии и в долине Нила, финикийцы на Средиземном море и греки под стенами Трои, иудеи в Иерусалиме и майя в Америке.
Ее видели со всех материков люди, живущие в одно и то же время, но не ведающие о существовании друг друга, а только предполагающие, что мир намного больше их теперешнего обиталища. Люди рисовали Луну, писали о ней и тем самым как бы делали Луну свидетелем всего происходящего на земле, и благодаря этому она оказалась визуальным доказательством существования исторического прошлого.
Люди из разных стран, описавшие одно и то же лунное затмение, произошедшее пятьсот лет назад, для нас сегодняшних являются чем-то единым, они объединены датой лунного затмения и помечены ею, как архивным кодом. В нашем виденье их ничто не разъединяет, с нашей точки зрения, между ними нет границ. Все границы из прошлого не имеют никакого смысла (где граница между шумерами и их соседями?), они абсолютно искусственны, они все растворились во времени, как пятна грязи в стиральном порошке.
Но мы пытаемся создать новые границы и из нашего времени опустить их в прошлое: конец Средневековья – двадцать девятое мая тысяча четыреста пятьдесят третьего года. Средневековье и его конец. Наш мозг нуждается в границах. Просто когда мы оборачиваемся в прошлое, то словно высвечиваем фонариком одно пятно из темноты, и оно, это яркое пятно, прыгает на нас, как из-за угла, и нам кажется, что это освещенное пятно существует само по себе, и мы не в состоянии расширить свое виденье.
Это все надо не забыть включить в свою книгу. Нужно вести записи, а то все забывается, это человеческая память создает иллюзию прерывности.
Идти по вечернему лесу легко и приятно, комаров в этом году мало, и они ленивые, не беспокоят (или еще не сезон). Вечерний лес очень тих, но парадоксально полон приглушенных шорохов, потрескиваний, неопределимых звуков, кажется, что он дышит, шевелится, укладывается на ночь спать, как огромный медведь в берлоге. Лесной воздух свеж, прохладен, полон травяных, древесных запахов, которые смешались и настоялись за долгий жаркий день в густой коктейль, и теперь с каждым вдохом воздух оставляет легкий вкус во рту.
Я люблю закат в сосновом бору, когда багровое небо опускается низко, до самых сосен, и сосны иголками своих крон прокалывают закатное небо и начинают через свои стволы-вены впитывать закат в землю, и от этого прозрачная кора сосен становится слегка пурпурной, и этот пурпурный отблеск сосен заполняет весь воздух вокруг, размывая четкие очертания предметов. Так продолжается, пока земля через сосны не впитает весь закат, и тогда наступает темнота.
Вот она и наступила. Многим может показаться, что оказаться одному ночью в лесу неприятно и страшно, ведь лес перестал быть для нас родным, близким, это больше не наша среда обитания, мы здесь чужие, а темнота отключает рациональное мышление, и животный страх сдавливает сердце – именно животный, потому что когда мы жили в лесу, то ночь для нас была опасна, ночью на нас охотились. Я соглашусь с этим, только с одной существенной поправкой – в незнакомом лесу.
Это мой лес, я его знаю, точнее, знаю дорожку, по которой иду, я знаю повороты дорожки, где она чуть поднимается, а где начинает спускаться к озеру. К тому же луна светит достаточно ярко, чтобы более или менее видеть все вокруг.
Муррей уже не носится по лесу, а легко бежит рядышком: он опасается ночного леса. Мы уже почти подошли к озеру, тропинка дальше делает легкий поворот налево, идет вниз и, словно ручеек, вливается в небольшой песчаный пляж. Отсюда днем между деревьями можно видеть озеро. Звук наших шагов задает ритм ходьбы, он как мяч, который отлетает от стены после сильного удара, возвращается к тебе же, и ты должен его отбить, и чем быстрее и сильнее ты отбиваешь мяч, тем быстрее и сильнее он возвращается к тебе для ответного удара. Мы невольно ускоряем шаг.
Вдруг Муррей остановился и замер. Я даже не успел отреагировать на его остановку, как услышал крик: «Помогите!» Крик был женский, отчаянный, он доносился со стороны пляжа. И опять: «По-мо-ги-те!» Неразборчиво были слышны какие-то причитания. Кричит женщина, значит, кто-то пытается ее изнасиловать или происходит что-то еще, но что именно – мне не приходит в голову. Я ускоряю шаг.
Если там несколько человек, то мне будет нелегко, я не помню, когда дрался в последний раз, хоть бы дубинка какая-то валялась на дороге, а то у меня же ничего нет. Вот опять крик, единственное мое оружие – это телефон. Начинаю бежать, собака бежит впереди меня и исчезает в темноте. Что будет, то будет – разберемся. Импровизация – лучшее оружие. Беру телефон в руку. Если ситуация не в мою пользу, то надо будет сразу звонить. Вот тропинка выскакивает на пляж, ноги завязают в песке, скорость падает. Бегу вдоль берега, глаза лихорадочно сканируют пространство пляжа.
После леса кажется, что луна освещает пляж очень ярко, и вот я вижу, как ко мне в сопровождении Муррея, взрывая ногами песок, сигналя, размахивая руками, отражая кожей серебряный свет, бежит голая женщина. Мои глаза впились в пространство за женщиной в поиске преследователей, но позади никого не было.
– Помогите, пожалуйста, – уже не кричала, а, задыхаясь то ли от волнения, то ли от бега, громко говорила она.
– Что, что случилось? – спросил я, оглядываясь по сторонам.
– Он утонул!
– Кто? – выкрикнул я. Я испытал что-то вроде облегчения: банды насильников нет, ложная тревога. – Что произошло, когда?
– Мы пошли купаться, отплыли от берега совсем недалеко, он вдруг захрипел, стал уходить под воду, хвататься за меня! Я испугалась!
– Когда это случилось?
– Да вот только что!
– Где?
– В озере!
– Где конкретно? Где в воду заходили?
– А-а, вон там, вон наша одежда на берегу… Мы от берега совсем близко были…
У воды в самой отдаленной части пляжа лежали два темных холмика одежды, обувь небрежно брошена рядом. Я включил телефон, он засветился ярко, как вторая луна, пробежал пальцем по экрану, набрал номер. Голос оператора. Я скороговоркой выпалил:
– Человек утонул. Пляж, озеро!
Передал телефон женщине:
– Объясняйте дальше, – и стал сдирать с себя майку и джинсы, подбежал к месту, где они заходили в озеро. Я посмотрел на поверхность воды. Справа поперек лежала, не шелохнувшись, лунная дорожка, на поверхности – ни единого признака движения: ни от ветра, ни от рыбы, ни от человека. Он где-то там, в толще воды, завис в черной невесомости глубины в нелепой расслабленной позе, его воля и сознание оставили его тело на произвол окружающего мира, сейчас он одинок, как никто в мире.