Мы уже видели прежде, что всякий незначительный в самом себе случай, всякое явление жизни будили творческий дух Пушкина и доставляли материал для его вдохновения. Вот еще пример. На рукописи известного стихотворения «Стамбул гяуры нынче славят…», названного, бог знает по каким причинам, в посмертном издании «Началом поэмы», мы находим слова: «17 октября 1830 года, перед раз. ст.», которые должно, кажется, читать: «перед разбитой статуей»[521 - В настоящее время предложено другое чтение пушкинской пометы «Предч(?) разб. ст.» и другая ее расшифровка: «Предч(увствует(ся)) разб(итие) Ст(амбула) (ст(олицы))», что хорошо согласуется и с содержанием стихотворения (см.: Викери У. Загадочная помета Пушкина. – Временник, 1977. Л., 1980, с. 91–95).]. Стихотворение это в исправленном виде помещено автором гораздо позднее в его «Путешествии в Арзрум», и читатель может сличить в нашем издании первую мысль пьесы с последней отделкой ее. Сближения подобного рода весьма поучительны. Из нескольких таких образчиков, собранных нами в издании, внимательный исследователь может извлечь предмет для эстетических соображений и для статьи о законах, какие художник должен полагать самому себе. Та же самая артистическая способность останавливаться на одной черте, принимать и развивать ее по-своему, не оставляла Пушкина и в чтении. Один стих писателя, одна мысль его порождали стихотворение, которое в дальнейшем ходе покидает обыкновенно подлинник и к концу уже не имеет с ним ничего общего. Вместе с Кольриджем, Уордсворсом, Пушкин читал в деревне поэта Берри Корнуоля (псевдоним г. Уаллера Проктора). Он остановился на начальных стихах двух его стихотворений и создал две известные пьесы: «Пью за здравие Мери…» («Here's a health to thee, Mary…») и «Я здесь, Инезилья…» («Inesilla! I am here…»). Первая сохраняет тон подлинника до конца, хотя и разнится в содержании, но во второй сбережен только начальный стих его, и сама она кажется художнической поправкой его. Подобные творческие создания Пушкин обыкновенно называл своими подражаниями[256 - В подтверждение наших слов решаемся привести из сборника английских поэтов, вышедшего в Париже, о котором уже говорили, самую пьесу Корнуоля «Серенада» (стр. 177 и 178). Вот ее подстрочный перевод:«Серенада.Инезилья, я здесь! Внизу твоего решетчатого окна поет кавалер твой; что же ты медлишь?Много миль проскакал он, чтоб видеть твою улыбку. Юный свет дня уже блестит на цветах, но кавалер твой ропщет.Что ему утренняя звезда, когда нет любви его? Что ему благоухание цветов, когда горит его сердце?Милая дева! зачем скрываешься ты? Красота обязана показываться ранее очей утра и не заботиться о своем наряде.Теперь, когда все звездные блестящие духи ждут появления твоего, чтоб от тебя занять блеска, зачем медлишь ты?»Перевод этот достаточно показывает некоторую ухищренность манеры, что происходило вообще у Корнуоля от старания как можно ближе держаться образцов Шекспировой школы, но у последних она являлась как результат обилия страсти и обилия мыслей. Пушкин поступил иначе с «Серенадой», и тем охотнее выписываем мы здесь стихотворение его, что, известное веем на память, оно пропущено было посмертным изданием его сочинений:Я здесь, Инезилья,Стою под окном!Объята СевильяИ мраком и сном!Исполнен отвагой,Окутан плащом,С гитарой и шпагойЯ здесь под окном!Ты спишь ли? ГитаройТебя разбужу!Проснется ли старый —Мечом уложу.Шелковые петлиК окошку привесь…Что ж медлишь?.. Уж нет лиСоперника здесь?Я здесь, Инезилья,Стою под окном!Объята СевильяИ мраком и сном!Пушкин до последнего времени сохранял особенное расположение к Barry Cornwall, вероятно столько же за энергию его произведений, сколько и за его подражания стилю и приемам старых драматургов Англии. За два дня до трагической смерти своей, в полном спокойствии духа, он писал к А.О. Ишимовой, сочинительнице известной «Истории России в рассказах для детей»: «Мне хотелось бы познакомить публику с произведениями Barry Cornwall. Не согласитесь ли вы перевести несколько из его «Драматических очерков»? В таком случае буду иметь честь препроводить к вам его книгу»[860 - Письмо от 25 января 1837 года.]. Накануне своей смерти он посылает самую книгу А.О. Ишимовой и в том же самом состоянии духа, помышляя о своем журнале, пишет к ней: «Крайне жалею, что мне невозможно будет сегодня явиться на ваше приглашение. Покамест, честь имею препроводить к Вам Barry Cornwall.Вы найдете в конце книги пьесы, отмеченные карандашом, переведите их как умеете – уверяю вас, что переведете, как нельзя лучше. Сегодня я нечаянно открыл вашу «Историю в рассказах» и поневоле зачитался. Вот как надобно писать»[861 - Письмо написано Пушкиным 27 января 1837 года – в день дуэли. Книга, посланная Ишимовой, – «The poetical works of Milman, Bowles Wilson and Barry Cornwall» (Paris, 1829).]. Исполняя завещание поэта, А.О. Ишимова перевела пять драматических очерков Корнуоля, вероятно, тех самых, которые были отмечены Пушкиным. Они помещены, вместе с небольшим вступлением английских издателей Корнуоля, в «Современнике» (1837, том 8), когда «Современник» издавался уже друзьями покойного нашего поэта]. Даже в раннюю эпоху деятельности, в 1820–23 гг., мы видим совершенно одинаковые отношения Пушкина к Андрею Шенье. За исключением двух, чисто переводных пьес, остальные подражания его французскому поэту имеют тот же характер. Один стих из элегии последнего «Tel j'еtais autrefois et tel je suis encore…» рождает стихотворение «Каков я прежде был, таков и ныне я…»[522 - Написано в 1828 году. Цитированная строка Шенье служит эпиграфом к стихотворению.], которое едва-едва напоминает содержание подлинника. В другой раз Пушкин отымает из довольно длинной элегии Шенье один только стих «Et des noms caressants la mollesse enfantine…» («И ласковых имен младенческая нежность…») и созидает на нем легкий, грациозный образ (см. стихотворение «Дориде»). В эпоху мужества и крепости таланта подражания Пушкина значительно расширяют образы и мысли подлинника; таково его подражание сонету Франческо Джиани «Sopra Guida», известное под названием «Подражание итальянскому» («Как с древа сорвался предатель ученик…»)[523 - Написано в 1836 году. Пушкин воспользовался французским переводом сонета.]. Картина Пушкина приобретает энергию, которая затмевает превосходный образец, лежавший перед ним. Заключительные стихи итальянского поэта исполнены силы и красок:
Poi fra le braccia si reco quel tristo,
В con la bocca fumigante e nera
Gli rese il bacio, che avea dato a Cristo.
(«И приняв несчастного в свои объятия, дымящимися, черными устами он (Сатана) возвратил ему поцелуй, данный им Христу».)
Пушкин воспроизвел картину художника так:
И Сатана, привстав, с веселием на лике;
Лобзанием своим насквозь прожег уста,
В предательскую ночь лобзавшие Христа.
Ничего не можем сказать об антологических его подражаниях, по незнанию греческого языка и самих переводов, с которых они взяты Пушкиным; но между ними есть пьеса «Кобылица молодая…», принадлежащая, кажется, к тому же отделу творческих переделок, о которых говорим. Характера самобытных произведений носят и пьеса «Не пленяйся бранной славой…», взятая с арабского, и подражания Пушкина Корану. Полный образец как способа переделки, так и гениальных добавлений подлинника представляют знаменитые его подражания, известные под именем «Песни западных славян», но об них мы будем говорить подробнее в своей месте.
Здесь кончаем описание деятельности нашего поэта осенью 1830 года в Болдине. Картина требовала бы и заслуживала большего развития. Как будто перед началом строгого эпического направления Пушкин в последний раз отдался в уединении своей деревни всему упоению творчества, без цели и преднамеренного плана. Трехмесячное пребывание его в Болдине остается памятником артистической импровизации, безграничного наслаждения своим талантом, гибкости, многосторонности и неистощимости средств его.
Глава XXVII
1831 год. Женитьба. Царское Село, деятельность в нем и конец года:Пушкин в Москве 1831 г. – Приготовление к женитьбе. – Известие о смерти Дельвига, письмо к Плетневу по этому поводу. – Бодрость духа в Пушкине. – Отрывки о Дельвиге из других писем. – Женитьба. – Лето 1831 г. Пушкин в Царском Селе, жизнь там. – Залог доставшегося ему имения. – Пушкину дозволен вход в государственные архивы для собирания материалов к истории Петра Великого. – Пушкин вновь зачислен на службу в Коллегию иностранных дел с жалованьем по 5000 р. ас. – Он пишет патриотические стихи «Клеветникам России», «Бородинская годовщина». – Перевод первой на французский язык кн. Голицыным. – Заметка Пушкина о трудности подобных переводов. – Другие виды литературной деятельности: «письмо Онегина к Татьяне». – Условие с Жуковским написать по русской сказке; «Сказка о царе Салтане», «О купце Остолопе». – Другие сказки в том же роде. – Заканчивает этот род в 1833 г. сказкой «О рыбаке и рыбке». – Подражания, ими вызванные. – Неизданное послание Гнедича к Пушкину по поводу «Царя Салтана». – Конец 1831 года. – Пушкин переезжает в Петербург. – Квартиры его в столице. – Письмо в Москву об издании «Северных цветов» для братьев Дельвига и выход «Повестей Белкина». – Поездка в Москву и возвращение назад к 1-му января 1832 г. – Письмо к П.В. Нащокину о пересылке опекунского билета и счастливой серебряной копеечки. – Золотое кольцо с бирюзою как талисман от внезапной беды.
Только в декабре месяце Пушкин успел пробраться в Москву со свидетельством для залога в Опекунском совете части имения, выделенного ему в Болдине Сергеем Львовичем. Новый 1831 год застал его в приготовлениях к женитьбе, но за месяц до свадьбы он получил неожиданное известие о смерти Дельвига, скончавшегося 14 января 1831 года. Трогательное письмо его по этому случаю к П.А. Плетневу сообщено в «Современнике» 1838 года (том IX, стр. 63, статья «Александр Пушкин»):
«21 января, 1831 года, Москва.
Что скажу тебе, мой милый! Ужасное известие получил я в воскресенье. На другой день оно подтвердилось. Вчера ездил я к Салтыкову[257 - М.А. Салтыков – тесть барона А.А. Дельвига] объявить ему все – и не имел духу. Вечером получил твое письмо. Грустно, тоска. Вот первая смерть, мною оплаканная. Карамзин под конец был мне чужд: я глубоко сожалел о нем как русский, но никто на свете не был мне ближе Дельвига. Из всех связей детства он один оставался на виду – около него собиралась наша бедная кучка. Без него мы точно осиротели. Считай по пальцам: сколько нас? Ты, я, Б<аратынски>й – вот и все. Вчера провел я день с Н<ащокиным>, который сильно поражен его смертию. Говорили о нем, называя его покойник Дельвиг, и этот эпитет был столько же странен, как и страшен. Нечего делать! Согласимся: покойник Дельвиг – быть так; Б<аратынски>й болен с огорчения. Меня не так-то легко с ног свалить. Будь здоров, и постараемся быть живы».
Письмо это, как видно, оканчивается характеристической чертой. Какая-то особенная бодрость духа не покидала Пушкина в минуты самых тяжелых ударов. Она не изменила ему и в муках смертного одра, как известно, и всегда находила исток болезненному чувству, возбраняя жалобу, уныние и нравственную слабость. Через месяц с небольшим, именно 31 января, Пушкин писал, вероятно к тому же лицу, следующие строки, уже отличающиеся тихой грустию: «Я знал его (Дельвига) в лицее, был свидетелем первого, незамеченного развития его поэтической души и таланта, которому еще не отдали мы должной справедливости. С ним читал я Державина и Жуковского, с ним толковал обо всем, что душу волнует, что сердце томит![524 - Измененная цитата из баллады Жуковского «Граф Гапсбургский».] Жизнь его богата не романическими приключениями, но прекрасными чувствами, светлым, чистым разумом и надеждами…»[525 - Письмо к П.А. Плетневу от 31 января 1831 года.] В третьем письме по поводу Дельвига, от 24 февраля, чувство Пушкина перерождается уже в воспоминание: «Я женат. Одно желание мое, чтоб ничего в жизни моей не изменилось. Это состояние для меня так ново, что, кажется, я переродился. Память Дельвига есть единственная тень моего светлого существования»[526 - Письмо к П.А. Плетневу от 24 февраля 1831 года.].
Пушкин был обвенчан с Н.Н. Гончаровой февраля 18 дня 1831 года, в Москве, в церкви Старого Вознесенья, в среду. День его рождения был тоже, как известно, в самый праздник Вознесенья Господня. Обстоятельство это он не приписывал одной случайности. Важнейшие события его жизни, по собственному его признанию, все совпадали с днем Вознесенья. Незадолго до своей смерти он задумчиво рассказывал об этом одному из своих друзей и передал ему твердое свое намерение выстроить со временем в селе Михайловском церковь во имя Вознесения Господня. Упоминая о таинственной связи всей своей жизни с одним великим днем духовного торжества, он прибавил: «Ты понимаешь, что все это произошло недаром и не может быть делом одного случая». В конце своей жизни Пушкин был проникнут весьма живым и теплым религиозным чувством.
Новобрачные жили еще в Москве до весны, но после святой недели выехали в Петербург. Пушкин остановился, по обыкновению, в Демутовом трактире. Довольно долгое время употребил он на выбор и приискание себе дачи. Не желая тратить денег на временный наем квартиры в городе, он переехал с супругой своей в Царское Село прямо из Демутова трактира и поселился там на все лето. 26 марта он уже писал оттуда в Петербург к П.А. Плетневу: «Мысль благословенная! Лето и осень, таким образом, я проведу в уединении вдохновительном, вблизи столицы, в кругу милых воспоминаний и тому подобных удобностей; с тобою буду видеться всякую неделю, с Жуковским также. Петербург под боком. Жизнь дешевая; экипажа не надобно. Чего лучше?»[527 - Письмо к П.А. Плетневу написано из Москвы. Святая (пасхальная) неделя приходилась в 1831 году на 19–25 апреля; в Петербург Пушкин выехал 15 мая.] Жуковский вскоре, однако ж, сам прибыл в Царское Село. Развитие поветрия в столице вслед за тем затруднило сношения с городом. Пушкин предоставлен был небольшому обществу друзей, великолепным садам дворца, молодой семейной жизни и уединению. Он чувствовал себя довольным, хотя письма его от этого времени носят следы мысли, сильно занятой устройством своих дел и будущности. Новые тяжелые обязанности лежали на нем, да и наступила та пора расчета с прошлой жизнию, поправок ее промахов и увлечений, которая рано или поздно наступает для всякого. Он начинал ликвидацию (долгов) своих молодых годов, и притом с беспокойством и часто с неопытностию, которая по временам выражалась весьма простодушно. Для залога своего имения, что препоручено было вместе со многими другими делами одному из самых близких ему людей в Москве, он не мог составить доверенности и писал: «До сих пор я не получал еще черновой доверенности, а сам сочинить ее не сумею. Перешли поскорее»[528 - Письмо к П.В. Нащокину (около 20 мая 1831 г.)]. По совершении залога и получении 40 000 р. асс. он пишет к тому же лицу: «Да растолкуй мне, сделай милость, каким образом платят в ломбард? Самому ли мне приехать? Доверенность ли кому прислать? Или по почте отослать деньги?»[529 - Письмо к П.В. Нащокину от 3 августа 1831 года] Любопытны его заметки о мелких подробностях домашней жизни, которые так близко выводят людей перед глаза наши: «Теперь, кажется, все уладил и буду жить потихоньку без экипажа, следовательно, без больших расходов… Прощай, пиши и не слишком скучай по мне. Кто-то говаривал: если я теряю друга, то еду в клуб и беру себе другого. Мы с женой тебя всякий день поминаем. Она тебе кланяется. Мы ни с кем еще незнакомы, и она очень по тебе скучает. 1 Июня»[530 - Письмо к П.В. Нащокину от 1 июня 1831 года.]. «Жду дороговизны, – прибавляет он в другом письме, – и скупость наследственная и благоприобретенная во мне тревожится»[531 - Письмо к П.В. Нащокину (не позднее 20 июня 1831 г.).]. «Мы здесь живем тихо и весело, будто в глуши деревенской: насилу до нас и вести доходят»[532 - Письмо к П.В. Нащокину от 11 июня 1831 года.]. – «Холера прижала нас, и в Царском Селе оказалась дороговизна. Я здесь без экипажа и без пирожного, а деньги все-таки уходят»[533 - Письмо к П.В. Нащокину от 26 июня 1831 года.] и проч.[258 - Очень забавен шуточный рассказ Пушкина о хозяйственных делах своих. «У меня, слава богу, всё тихо, жена здорова… Дома произошла у меня перемена управления. Бюджет Александра Григорьевича оказался ошибочен – я потребовал отчетов; заседание было столь же бурное, как и то, в коем уничтожен был Иван Григорьевич; вследствие сего Алекс<андр> Григорьевич сдал управление Василью (за коим блохи другого рода). В тог же день повар мой явился с требованием отставки; сего управляющего хотят отдать в солдаты, и он едет хлопотать о том в Москву – вероятно, явится к тебе. Отсутствие его мне будет ощутительно, но может быть всё к лучшему. Забыл я тебе сказать, что Алекс<андр> Григорьевич при отставке получил от меня в роде аттестата плюху, за что он было вздумал произвести возмущение и явился ко мне с военного силою, т. е. с квартальным, но это обратилось ему же во вред, ибо лавочники, проведав обо всем, засадили было его в тюрьму, от коей по своему великодушию избавил я его… Мои дела идут помаленьку, печатаю incognito мои повести («Повести Белкина»); первый экземпляр перешлю тебе. Прощай, душа. Да не позабудь о ломбарде порасспросить. 3-го сентября»[862 - Письмо к П.В. Нащокину от 3 сентября 1831 года.].]. Немалую сумму забот и беспокойства доставляли ему московские его кредиторы, о которых он беспрестанно сносится с тем же лицом, принявшим на себя труд устройства его дел: им посвящена и добрая часть всей его переписки из Ц<арского> Села.
В июле месяце, однако же, он извещает своего московского корреспондента, что ему дозволен вход в государственные архивы для собирания материалов к истории Петра Великого, прибавляя: «Нынче осенью займусь литературою, а зимой зароюсь в архивы»[534 - Письмо к П.В. Нащокину от 21 июля 1831 года.]; а в сентябре месяце сообщает ему известие о своем определении на службу[535 - «Царь <…> взял меня на службу, т. е. дал мне жалования и позволил рыться в архивах для составления «Истории Петра I» (письмо к П.В. Нащокину от 2 сентября 1831 года).]. 14-го ноября 1831 года он действительно зачислен был снова на службу в ведомство государственной Коллегии иностранных дел, но с особенною высочайшею милостию – жалованьем по пяти тысяч рублей ассиг. в год, которая была предтечей многочисленных щедрот и благодеяний, излившихся потом как на самого поэта, так и на все семейство его.
Но жизнь в Царском Селе не могла пройти у Пушкина без минут, отданных вдохновению, несмотря на преимущественные занятия по устройству своей будущности, несмотря на силу первых наслаждений семейной жизни, которая, может статься, и была причиной сравнительно меньшей литературной его деятельности в этот год. В виду смущенной Европы и укрощения польского мятежа в пределах самой империи[536 - Речь идет о польском восстании 1830–1831 годов, подавленном царскими войсками.], Пушкин возвысил патриотический голос, исполненный энергии. С Державина Россия не слыхала столь мощных звуков. 5-го августа написано было в Царском Селе стихотворение «Клеветникам России»[537 - Стихотворение «Клеветникам России» написано в Царском Селе 16 августа 1831 года. Его появление вызвано ожесточенной антирусской кампанией в западноевропейской прессе, открытыми призывами к войне с Россией, звучавшими во французской палите депутатов.], за которым вскоре последовала «Бородинская годовщина»[259 - Оба эти стихотворения вместе с патриотической пьесой Жуковского «Русская слава» напечатаны были тогда же отдельной книжкой под названием «На взятие Варшавы, три стихотворения В. Жуковского и А. Пушкина. С.-Петербург. 1831 года». Пушкин гораздо позднее, в 1836 году, выразил во французском письме (от 10 ноября) к князю Н.В. Голицыну (переводчику по-французски «Чернеца» Козлова и пьесы «Клеветникам России»), чувства, одушевлявшие его во время создания самого стихотворения: «Merci mills fois, – говорит он, – cher Prince, pour votre, incomparable traduction de ma pi?ce de vers, lancеe centre les ennemis de notre pays… Que ne traduisitesvous pas cette pi?ce en temps opportun? Je l'aurais fait passer en Trance pour donner sur le nez ? tous ces vocifеrateurs de la Chambre des dеputеs». («Тысячу раз благодарю вас, любезный князь, за ваш несравненный перевод моей пьесы, устремленный на врагов нашей земли… Зачем не перевели вы ее вовремя, – я бы тогда переслал ее во Францию, как урок всем этим крикунам палаты…») В конце письма Пушкин делает замечание о трудности, предстоящей переводчику русских стихов по-французски: «A mon avis rien n'est plus difficile que de traduire de vers russes en vers fran?ais, car vu la concision de notre langue, on ne peut jamais ?tre assez bref». («По моему мнению, чрезвычайно трудно перелагать русские стихи на французские. Язык наш сжат и краткости его выражения достичь мудрено».) Перевод кн. Голицына напечатан в Москве в 18.39 году.]. С вершины патриотического одушевления он сошел к безразлучному своему труду – «Евгению Онегину» – и 5-го октября написал известное письме Онегина к Татьяне, уже блестящей светской женщине:
Предвижу все – вас оскорбит
Печальной тайны объяснение и проч.
Наконец в это же время, по какому-то дружелюбному состязанию, Пушкин и Жуковский согласились написать каждый по русской сказке. Кому принадлежит первая мысль этого поэтического турнира, мы можем только догадываться. Пушкин уже ознакомился с миром народных сказаний, как было говорено, и много думал об нем про себя. Он владел уже значительной коллекцией народных песен, переданных им П.В. Киреевскому, но до сих пор приступал к этому новому источнику творчества только урывками, как, например, в стихотворениях «Жених», «Утопленник», «Бесы». Первая полная русская сказка, написанная им – «Сказка о царе Салтане»[538 - Датирована 29 августа 1831 года.], – тотчас выказала давнишнее знакомство его с народной речью и поразила многих развязностью, так сказать, своих приемов, подмеченных у народа. Со всем тем это была только мастерская подделка. Насмешливое выражение, которое постоянно проглядывает на физиономии самого сказочника, ироническая беззаботность, с какой кладет он чудеса на чудеса, скорее свидетельствовали о гибкости авторского таланта, чем выражали настоящий дух народной сказки. Один стих был чисто и неподдельно русский. После сказки о Салтане Пушкин, особенно замечавший и любивший юмористическую сторону народных рассказов, написал сказку «О купце Остолопе и работнике его Балде»[539 - Имеется в виду написанная осенью 1880 года в Болдине «Сказка о попе и работнике его Балде» (см. прим. 6 к гл. IX).], которая так смешила В.А. Жуковского и друзей его[260 - Вообще, пребывание поэта в Царском Селе было цепью дружеских веселых бесед, в которых царствовало постоянно одинаковое, ровное состояние духа. Случалось, что В.А. Жуковский спрашивал в этом кругу совета, не рассердиться ли ему на то или другое обстоятельство. Пушкин почти всегда отвечал одно: непременно рассердиться, но ни сам он, ни искавший его совета не следовали приговору. Пушкин был любезен, добродушен и радовался всякому счастливому слову от души. Так, он пришел в восторг от замечания одной весьма умной его собеседницы[863 - Ср.: Смирнова-Россет А.О. Рассказы о Пушкине, записанные Я.П. Полонским. – В кн.: П. в восп., т. 2, с. 158.], что стих в пьесе «Подъезжая под Ижоры…» как будто в самом деле едет подбоченясь и проч.]. Может быть, ловкость Пушкина в переимке народного жеста и ухватки нравилась ему: он написал в духе первой своей сказки еще «О мертвой царевне», «О золотом петушке»[540 - Первая из сказок написана осенью 1833-го, вторая – осенью 1834 года.]; но в 1833 году создал сказку «О рыбаке и рыбке», где уже нашел речь до того безыскусственную, что трудно заметить в ней малейший признак сочинительства, и рассказ до того простой и добродушный, что нет в нем и тени подозрения о собственном достоинстве и ни тени щегольства самим собою. Нельзя не подивиться этой мастерской стихотворной передаче, не имеющей почти ни размера, ни версификации и сохраняющей один только свободный ритм народного языка с его созвучиями и оборотами. Но первая сказка еще далеко не походила на последнюю, хотя, может быть, произвела более восторга в публике. За ней последовали бесчисленные подражания. Иначе было с двумя произведениями Жуковского. Его «Спящая царевна» и «Берендей» не произвели впечатления, какое следовало бы ожидать от их прекрасных, гармонических стихов. Причина понятна. Они совершенно покинули местный, сказочный колорит и скорее принадлежали германской легенде и романтической поэзии, чем русскому миру. Между прочим, сказка о Берендее взята Жуковским из рассказов Арины Родионовны, вероятно переданных ему Пушкиным. В дополнение можно сказать, что «Салтан» Пушкина породил особенное впечатление в кругу литераторов, мечтавших о народной поэзии из кабинета, и писателей, преимущественно занимавшихся изучением иностранных словесностей. В «Салтане» находили они зародыш нового периода в литературе, возможность нового в ней направления[541 - Вероятно, имеется в виду отзыв о пушкинском «Салтане», принадлежащий Е.Ф. Розену (см.: Стихотворения Александра Пушкина, 3-я часть. – СПч, 1832, № 81).]. Много толков, шума и споров произвела между ними первая сказка Пушкина. Памятником живого участия, возбужденного ею, осталось неизданное послание Н.И. Гнедича к Пушкину. Автор известной русской идиллии «Рыбаки» был одним из самых восторженных поклонников нового произведения. Он послал к Пушкину стихи с надписью: «Пушкину по прочтении сказки про царя Салтана», которые мы здесь и выписываем:
Пушкин, Протей[542 - Протей (греч. миф.) – божество, обладающее способностью принимать различные облики.]
Гибким твоим языком и волшебством твоих песнопений!
Уши закрой от похвал и сравнений
Добрых друзей!
Пой, как поешь ты, родной соловей!
Байрона гений иль Гете, Шекспира —
Гений их неба, их нравов, их стран;
Ты же, постигнувший таинства русского духа и мира,
Ты наш Баян!
Небом родным вдохновенный,
Ты на Руси наш певец несравненный!
Так высоко ценился первый опыт Пушкина в народной поэзии.
В октябре, и именно 22-го числа, Пушкин покинул Царское Село и переехал в Петербург[261 - Пушкин часто переменял квартиры. В Царском Селе он жил в доме Китаева. По приезде в Петербург он съехал с квартиры почти тотчас же, как нанял (она была очень высока), и поселился в Галерной в доме Брискорн. В 1832 году он жил на Фурштатской, у Таврического дворца, в доме Алымова, где его нашло послание графа Хвостова под заглавием «Соловей в Таврическом саду», из которого выписываем последний куплет:Любитель муз, с зарею майскойСпеши к источникам ключей;Ступай подслушать на Фурштатской,Поет где Пушкин-соловей.Песенка положена была и на музыку. Пушкин отвечал на нее учтивым письмом в прозе (см. «Стихотворения гр. Хвостова», том 7, прим. 151). Оттуда он переехал в октябре 1832 в Морскую, в дом Жадимировского. В 1833 и 34 гг. он жил на Дворцовой набережной, в доме Балашевой, у Прачечного моста; в 1834 же – у Летнего сада, в доме Оливиера; в 1836 у Гагаринской пристани, в доме Баташева и в 1836 же у Певческого моста, в доме Волконской, где и умер[864 - В перечне Анненкова есть неточности: вернувшись осенью 1831 года из Царского Села, Пушкин живет на Галерной (ныне Красной) улице (дом Брискорн, осень 1881 – весна 1832 года); с мая по осень 1832 года – на Фурштадтской (ныне Петра Лаврова) улице (дом Алымова); с осени 1832-го по весну 1833 года – на Большой Морской (ныне Герцена) улице (дом Жадимеровского); с ноября 1833-го по август 1834 года – на Пантелеймоновской (ныне Пестеля) улице (дом Оливье); с августа 1834-го до сентября 1836 года – на Французской (ныне Кутузова) набережной (дом Баташева); с осени 1836 года до смерти – на Мойке (дом Волконской).].]. «Вот я в Петербурге, где был принужден переменить нанятый дом, – уведомляет он московского своего корреспондента, – пиши мне: на Галерной, в доме Брискорн. Все это очень изменит мой образ жизни, и обо всем надо подумать. Не знаю, не затею ли чего-нибудь литературного, журнального альбома или тому подобного: лень! Кстати, я издаю «Северные цветы» для братьев покойного Дельвига – заставь их разбирать. Доброе дело сделаем. Повести мои напечатаны; на днях получишь. Поклон твоим; обнимаю тебя от сердца»[543 - Письмо к П.В. Нащокину от 22 октября 1831 года. «Повести» – «Повести Белкина».].
Вскоре за письмом этим, но уже приготовив альманах «Северные цветы» к печатанию (альманах, семь лет пользовавшийся живым, неослабным вниманием публики и в продолжение этого времени поместивший до 56 стихотворении нашего поэта), Пушкин наскоро уехал в Москву, куда призывали его дела, никак не укладывавшиеся в должный порядок. Он пробыл там недолго и к 1-му января 1832 года был уже снова в Петербурге, откуда 5-го числа уведомлял о своем приезде П.В. Н<ащокин>а, которому вообще отдавал подробный отчет во всех своих делах и домыслах. Переписка Пушкина с ним, между прочим, открывает, так сказать, оборотную сторону жизни, иногда столь живой и блестящей с виду. «Да сделай одолжение, – прибавляет Пушкин в конце своей записки 1832 г., – перешли мне опекунский билет, который я оставил в секретном твоем комоде; там же выронил я серебряную копеечку. Если и ее найдешь, и ее перешли. Ты их счастью не веруешь, а я верую»[544 - Письмо к П.В. Нащокину от 8 и 10 января 1832 года.]. Прибавим к этой простодушной и весьма живой черте, что друг Пушкина, не веровавший счастью серебряной копеечки, верил в сберегательную силу колец. Незадолго до смерти поэта он заказал для него золотое кольцо с бирюзой, которое долженствовало предохранить его от внезапной беды, и просил носить, не скидывая. Пушкин повиновался, и перстень был снят уже с мертвой руки его К.К. Д<анзасо>м, как дорогой и незаменимый памятник о товарище и человеке[545 - Ср.: Нащокины П.В. и В.А. Рассказы о Пушкине, записанные П.И. Бартеневым. Нащокина В.А. Рассказы о Пушкине. – В кн.: П. в восп., т. 2, с. 191, 204.].
Глава XXVIII
1832 год. Появление последней главы «Онегина» в печати. Изложение способа его создания:Тройное значение «Онегина». – Обозрение всех глав его. – Строфы XIII и XIV, выпущенные из первой его главы: «Как он умел вдовы смиренной…», «Нас пыл сердечный…». – Пример, как растянутое место рукописи изменено в легкую черту: «По всей Европе в наше время…». – Глава 2-я, Ленский, сочувствие к нему поэта, стихи «И моря новый блеск и шум…». – Х-я строфа 2-й главы, посвященная поэтическому дару Ленского, по рукописи: «Не пел порочной он забавы…». – Ленский читает Онегину отрывки северных поэм, образчики их: «Придет ужасный миг…», «Надеждой сладостной…». – Еще несколько мест из 2-й главы, не вошедших в печать: «Мелок оставил я в покое…» – Портрет Ольги за строфою XXII: «Ни дура английской породы…». – Конец второй главы по рукописи: «Но может быть… «. – Третья глава. – Строфа, пропущенная в печати после XXV: «Внук нянин воротился…». – О строфах из «Евгения Онегина» в посмертном издании. – Четвертая глава. – Пропущенные строфы; их заменяют строфы о женщинах. – Наряд Онегина, приведенный выше. – С четвертой главы нить создания романа потеряна. – Строфы XIII и IX, пропущенные в седьмой главе: «Раз вечернею порою…», «Нагнув широкие плеча…». – Стихи к XI строфе той же главы: «По крайней мере из могилы…»; целомудренность музы Пушкина – Альбом Онегина. – Отрывчатые заметки вроде тех, которые составляют альбом Онегина; семь образчиков их. – К пропущенной главе о странствованиях Онегина, четверостишие о Москве. – Встреча Онегина с Пушкиным в Одессе. – Отрывок, описывающий эту встречу: «Не долго вместе мы бродили…». – Восьмая глава. – Описание первых томлений, творческой силы. – Четыре строфы ее, из которых две приведены выше: «В те дни, во мгле дубравных сводов…», «Везде со мной, неутомима…». – Пробы письма Онегина к Татьяне. – Все смутное и неопределенное выпущено из него: «Я позабыл ваш образ милый…». – Мысль продолжать «Онегина». – Ответ друзьям, советовавшим это, и начало самих строф: «Вы за Онегина советуете, други…», «В мои осенние досуги».
Мы видели, что 1831 год ознаменован был появлением «Бориса Годунова» и «Повестей Белкина». Следующий за тем год принес последнюю, VIII, главу «Онегина»[546 - Вышла в Петербурге в январе 1832 года.]. Роман был кончен, и хотя полное издание его уже относится к 1833 <г.>, но мы здесь остановимся, чтоб обозреть по черновым рукописям поэта историю его создания. Читатель, следивший вместе с нами за отдельным появлением каждой главы, найдет дополнительные сведения в примечаниях, приложенных к роману. Там собраны варианты различных редакций его и все указания, нужные для определения вида и времени изменений, полученных им. Здесь будем говорить только о способе, каким он созидался.
Тройное значение романа, как художественного произведения, как картины нравов наших и как взгляда на предметы самого автора, делает его поистине драгоценным достоянием литературы. В 1833 году публика имела его вполне и могла любоваться всем ходом его, весьма строго рассчитанным, несмотря на одну пропущенную главу и на манеру писать строфы вразбивку[547 - Летом 1831 года Пушкин исключил из романа главу, посвященную путешествию Онегина (ее необходимо было сильно сократить по цензурным соображениям), перенеся ряд строф в заключительную (восьмую по новой нумерации) главу. Об этом выпуске Пушкин писал в предисловии к отдельному изданию восьмой главы.]. Во все продолжение труда нашего следили мы за романом по первым чертам измаранных и перекрещенных рукописей Пушкина и сколько находили мыслей, еще в жесткой форме, еще в дикой энергии начального замысла, разбитой и смягченной потом искусством, и сколько, наоборот, видели легких, едва внятных намеков, получивших затем содержание и сильный удар кисти, обративший их в крупные поэтические черты. Немалое количество отдельных мыслей разбросано было Пушкиным в течение своего рассказа и не поднято им: они остаются в тетрадях его как быстрые, неопределенные этюды художника, и роман указывает на места, им назначенные, только римскими цифрами. (В числе последних есть, как было сказано, и такие, которые выражают одно намерение автора, мысль, оставшуюся без исполнения.) Довольно странное действие производят, однако ж, эти покинутые строфы Пушкина. Ни на чем нельзя остановиться в них, хотя в каждой чувствуется зародыш превосходного стихотворения. В первой главе романа выпущены строфы XIII и XIV; они относились к Онегину и набросаны были так (точки заменяют у нас везде стихи, не разобранные нами или не дописанные автором):
XIII
Как он умел вдовы смиренной
Привлечь благочестивый взор
И с нею скромный и смущенный
Начать, краснея, разговор.
. . . . . . .
Так хищный волк, томясь от глада,
Выходит из глуши лесов
И рыщет близ беспечных псов,
Вокруг неопытного стада.. . . . . . .
XIV
Нас пыл сердечный рано мучит,
Как говорит Шатобриан.
Не женщины любви нас учат,
А первый пакостный роман.
Мы алчны жизнь узнать заране,
И узнаем ее в романе:
. . . . . . .
Уйдет горячность молодая,
Лета пройдут, а между тем,
Прелестный опыт упреждая,
Не насладились мы ничем[548 - Черновой вариант не XIV, а IX строфы, также пропущенной в окончательном тексте.].
Все это недоделано и было брошено, может быть, самим поэтом как не заслуживающее обделки, но он сберег воспоминание о первой своей мысли в римских цифрах, обозначающих пропуск ее в самой главе. Почти вслед за тем находим мы там же пример, как растянутое место рукописи обращалось при поправке в легкую черту. В строфе XXV мы читаем:
Быть можно дельным человеком
И думать о красе ногтей: