Оценить:
 Рейтинг: 2.6

Материалы для биографии А. С. Пушкина

Год написания книги
1855
<< 1 ... 25 26 27 28 29 30 31 32 33 ... 101 >>
На страницу:
29 из 101
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Фламандской школы пестрый сор!
Таков ли был я, расцветая?
Скажи, фонтан Бахчисарая!
Такие ль мысли мне на ум
Навел твой бесконечный шум,
Когда безмолвно пред тобою
Зарему я воображал…[495 - «Отрывки из путешествия Онегина».]

То же самое чувство, по нашему мнению, сквозит и в самой веселости Пушкина, когда чертит он картины, подходящие к пестрому сору фламандской школы. Мы полагаем даже, что тайное раскаяние поэта и особенно опасение злых сближений, были причинами, почему «Летопись села Горохина», пренебреженная и забытая самим автором, явилась уже после смерти его в том неоконченном виде, какой знаем[246 - «Летопись Села Горохина» напечатана впервые в 1837 году («Современник», том VII).]. Нельзя не пожалеть искренно об этом обстоятельстве. По довольно запутанной программе ее, которую затем и не прилагаем, видно, что Пушкин хотел заставить владетеля Горохина, г. Белкина, рассказать жизнь и хозяйство своего прадеда, деда и отца. Всем известно, как дорожил Пушкин известиями о нравах и быте старины, с какой любовью и вниманием собирал черты для характеристики прошлых времен и как мастерски воспроизводил их. Пренебрежение, в котором оставил он свою «Летопись», лишило нас, вероятно, и тут, как во многих других случаях, нескольких мастерских страниц, которые являлись у него тотчас, как переходил он на почву исторического романа. Ранее своей «Летописи» и «Повестей Белкина» Пушкин написал еще стихотворную повесть «Домик в Коломне», которая кончена в Болдине 9-го октября. Каждый день октября месяца, по-видимому, преисполнен был неистощимого вдохновения. «Домик в Коломне», впрочем, начат был еще в предшествующем году[496 - «Домик в Коломне» написан в 1830 году. 1829-м годом поэма была датирована в альманахе «Новоселье».], а напечатан в альманахе «Новоселье» (1833 г.) с выпуском 13-ти октав[247 - Первая мысль об этом стихотворении должна быть отнесена даже ко времени прибытия автора из Царского Села в Петербург тотчас по выпуске из лицея. Он тогда жил действительно у Покрова, в соседстве той пышной красавицы, которая, как он выразился в стихотворении,Входила в церковь с шумом, величаво;Молилась гордо (где была горда!){848}]. Над этими выброшенными строфами Пушкин надписал в рукописи: «Сии октавы служили вступлением к шуточной поэме, уже уничтоженной». Из этих слов можно заключить, что он хотел поделиться ими с публикой, но обязанность эта уже выпала на нашу долю[248 - См. Приложение VII к «Материалам»[849 - В разделе «Приложения» Анненковым опубликовано 14 строф «Домика в Коломне», посвященных литературной полемике и отброшенных самим Пушкиным при публикации поэмы. В современных изданиях они печатаются в разделе «Из ранних редакций».]]. В них Пушкин представляется нам с новой стороны. Не заботясь о достижении художнической цели, он отдается вполне течению мыслей и перу своему, но какая тонина и беззлобивость шутки, какой превосходный нравственный профиль прикрыты этой сетью октав, едва набросанных, и как они светятся в этом стихе нараспашку! Тот же характер отражается и в самой повести. Когда в сокращенном виде напечатана она была в «Новоселье» 1838 года, то почти всеми принята была за признак конечного падения нашего поэта. Даже в обществах старались не упоминать об ней в присутствии автора, щадя его самолюбие и покрывая снисхождением печальный факт преждевременной потери таланта. Пушкин все это видел, но уже не сердился и молчал. Толки и мнения он предоставил тогда собственной их участи – поверке и действию времени.

Глава XXIV

Продолжение того же. Болдино 1830 г. Пересмотр полемических статей журналов: Заметки Пушкина на критики его сочинений. – Возражения, собранные в его «Записках». – Заметки Пушкина по поводу упреков в бесчинности и неприличии его сочинений. – Слова его об этом предмете. – Слова его по поводу первых произведений Альфреда де Мюссе. – Замечания Пушкина о современной французской литературе, о Беранже, Ламартине, Сент-Беве. – Признание Пушкина, что критические статьи журналов волновали его. – Из филологических опровержений. Пушкин воспользовался пятью указаниями.

В 1830 году он решился на досуге, в деревне, пересмотреть все, что о нем было писано в журналах наших литературного и нелитературного. Плодом этого занятия остались те заметки, которые в посмертном издании его сочинений напечатаны под рубрикой «Отрывки из записок Пушкина»[497 - Речь идет о фрагментах незавершенных статей «Опровержение на критики» и «Опыт отражения некоторых нелитературных обвинений».], и притом напечатаны довольно беспорядочно: оглавления статей вошли там в текст, заметки о двух разных предметах сбиты вместе, собственные имена перепутаны и проч. Приведенные в некоторый хронологический порядок и проверенные с рукописями, заметки эти составляют теперь довольно любопытную картину современных толков и мнений и драгоценны как материал для истории литературы и как материал для биографии. Правда, они далеко еще не исчерпали всего, что произвела отечественная критика в отношении произведений нашего поэта, оставив без внимания самый любопытный отдел ее: поводы и причины ее восторга при первых опытах его. Пушкин обратил преимущественно внимание только на две яркие черты современной ему критики: филологические прицепки к словам и на требование чинности, преследовавшие его с самого вступления на литературное поприще. Мы говорим чинности – в отличие от приличия, которое есть первый долг каждого писателя и которому Пушкин с умыслом никогда не изменял, как только выходил перед публикой. Требования чинности, или, лучше, чопорности, начавшиеся с появления «Руслана и Людмилы», затем уже не умолкали: они не оставили в покое, как уже видели, самую «Полтаву» и не отступили даже перед «Борисом Годуновым». В одном из довольно дельных разборов «Бориса Годунова», которому только вредит его противоэстетическая форма (см. журнал «Телескоп», 1831, часть I, критика, стр. 571), сцена свидания Самозванца с Мариной еще найдена неприличной[498 - Статья Н.И. Надеждина «Борис Годунов». Сочинение А. Пушкина. Беседа старых знакомцев», опубликованная под псевдонимом «Н. Надоумко».]. «Возрастающее безумие Самозванца и возрастающая наглость Марины» выводят критика из терпения, который восклицает наконец: «Ну на что это похоже?» и проч. Около 1830 года легкая ежедневная рецензия уже почти только и производилась во имя дам высшего круга, молодых людей и проч., но это была только уловка полемики, потому что никаких основательных поводов к защите их не было и не могло быть, особенно у Пушкина. В своем широком, ясном и благородном творчестве он был доступен всем чтецам и вот что писал в том же 1830 году: «Хорошее общество может существовать не в одном кругу, а везде, где есть люди честные, умные и образованные. Жеманство и напыщенность более оскорбляют, чем простонародность. Откровенные, оригинальные выражения простолюдинов повторяются и в высшем обществе, не оскорбляя слуха, между тем как чопорные обиняки провинциальной вежливости возбудили бы общую улыбку. Не забавно ли видеть наших опекунов высшего общества?»[499 - Из чернового наброска «О новейших блюстителях нравственности».] В словах этих, извлеченных из неконченной полемической статьи, хорошо виден человек, поражавший соединением гениальности с простотой характера, обращения и языка.

В 1830 году Пушкин встретил первые произведения Альфреда де Мюссе с особенным участием. Находя возможность сказать по поводу французского автора несколько слов о своих отношениях к тогдашней полемике, он написал в Болдине следующие строки, с которыми, конечно, нельзя согласиться во всем. Они порождены досадою на журнальные придирки и принадлежат скорее к плану косвенного отражения их, чем к настоящему обсуждению предмета, но и в этом виде еще замечательны: «Между тем как сладкозвучный, но однообразный Ламартин готовил новые благочестивые размышления под заслуженным названием «Harmonies religieuses»[249 - «Религиозные гармонии» (франц.). – Ред.]; между тем как важный Victor Hugo издавал свои блестящие, хотя и натянутые «Восточные стихотворения» (Les Orientales); между тем как бедный скептик Делорм воскресал в виде исправляющегося неофита, и строгость приличий была объявлена в приказе по всей французской литературе, вдруг явился молодой поэт с книжечкой сказок и песен и произвел недоумение… Как приняли молодого проказника? За него страшно. Кажется, видишь негодование журналов и все ферулы, поднятые на него. Ничуть не бывало. Откровенная шалость любезного повесы так изумила, так понравилась, что критика не только его не побранила, но еще сама взялась его оправдать, объявила, что можно описывать разбойников и убийц, даже не имея целью объяснить, сколь непохвально это ремесло, – и быть добрым и честным человеком, что, вероятно, семейство его, читая его стихи, не станет разделять ужаса некоторых и видеть в нем изверга, что, одним словом, поэзия – вымысел и ничего с прозаической истиной жизни общего не имеет. Давно бы так мм. гг.»[250 - Пушкин еще продолжает в отрывке разбор сочинений Альфреда де Мюссе: «Итальянские и испанские сказки Мюссе отличаются живостию необыкновенной. Из них «Portia» («Порция» (франц.). – Ред.), кажется, имеет более всего достоинства: сцена ночного свидания, картина ревнивца, поседевшего вдруг, разговор двух любовников на море – всё это прелесть. Драматический очерк «Les marrons du feu» («Каштаны с жару» (франц.). – Ред.) обещает Франции романтического трагика. А в повести «Mardoche» («Мардош» (франц.). – Ред.) Musset, первый из французских поэтов, умел схватить тон Байрона в его шуточных произведениях, что вовсе не шутка. Если мы будем понимать слова Горация «Difficile est propriе communia dicere» («Трудно хорошо выразить общие вещи» (лат.). – Ред.), как понял их английский поэт в эпиграфе к «Дон Жуану»[850 - Речь идет о Байроне.], то мы согласимся с его мнением: трудно прилично выражать обыкновенные предметы. «Communia» значит не обыкновенные предметы, но общие всем. (Дело идет о предметах трагических, всем известных, общих, в противоположность предметам вымышленным)»… Таким образом известный стих Горация в его послании к Пизону («Ars poet» («Искусство поэзии» (лат.). – Ред.) выражает, по мнению Пушкина, не то, чтобы тяжело было говорить о маловажных предметах, а мысль, что тяжело говорить о предметах общеизвестных.Кстати уже изложить здесь мнение поэта о современных писателях Франции вообще. С 1831 года становится в нем заметно нерасположение к представителям ее поэтической деятельности. «Всем известно, – пишет он около этого времени в виде программы для статьи, – что французы народ самый антипоэтический. Славнейшие представители сего остроумного и положительного народа – Монтань, Монтескье, Вольтер – доказали это. Монтань, путешествовавший по Италии, не упоминает ни о Микель-Анджело, ни о Рафаэле; Монтескье смеется над Гомером; Вольтер, кроме Расина и Горация, кажется, не понял ни одного поэта… Если обратим внимание на критические результаты, обращающиеся в народе и принятые за литературные аксиомы, то мы изумимся их бедности…»[851 - «Начало статьи о В. Гюго» (1832).] По статье Пушкина «О Мильтоне» мы уже знаем его мнение о Викторе Гюго и об Альфреде де Виньи. Вот что писал он о Ламартине: «Ламартин скучнее Юнга и не имеет его глубины. Не знаю, признались ли они в тощем однообразии, в вялой бесцветности своего Ламартина, но тому лет 10 его ставили наравне с Байроном и Шекспиром»[852 - Там же.]. Всего замечательнее, что Пушкин не признавал поэтом и Беранже, по причине весьма характеристической. Он ставил в упрек веселому и остроумному песеннику, произведения которого ценил ниже «прелестных шалостей Коле», особенно то обстоятельство, что «не имеет ничего страстного, вдохновенного»[853 - Там же.]. Присутствие этих качеств было так важно в глазах Пушкина, что, предполагая их в Делорме, он считал произведение С<ент>-Бева чуть ли не самым замечательным явлением во французской литературе после сочинений Мюссе[854 - Речь идет о лирическом сборнике Сент-Бева, приписанном им некоему, будто бы умершему, поэту, – «Жизнь, стихи и мысли Жозефа Делорма» (1829).]. Черта, много объясняющая и самого Пушкина как писателя. Кстати сказать, «Литературная газета» 1830 и 1831 года заключает две статьи, подписанные буквою «Р», какой были подписаны впоследствии «Скупой рыцарь» Пушкина и «Пиковая дама». Первая статья есть разбор «Истории русского народа» г. Полевого («Литер<атурная> газ<ета>», 1830, № 4). Вторая есть рецензия произведений С<ент>-Бева» Vie, poеsies et pensеes de Delorme» («Жизнь, стихотворения и мысли Делорма» (франц.). – Ред.) и «Les Consolations» («Утешения» (франц.). – Ред.) («Литер<атурная> газ<ета>», 1831, № 32). Мы не приписываем их Пушкину, не имея для этого никаких данных, но находим в них сходство с его образом мыслей[855 - Эти статьи действительно принадлежат Пушкину.].][500 - Здесь и ниже цитируется незавершенная статья, известная под заглавием «Об Альфреде Мюссе».]

Можно удивляться по прошествии уже довольно долгого промежутка времени тому, что неосновательная молва способна была так сильно занимать Пушкина, но при этом не следует упускать из вида пылкого, сангвинического характера его, на который горько и глубоко ложились все жизненные, даже ничтожные, противоречия. С удивительным добродушием выразил он сам эту способность принимать к сердцу и такие стрелы, которые не должны были бы, по-видимому, касаться его. «Будучи русским писателем, – говорил он, – я всегда почитал долгом следовать за текущей литературой и всегда читал с особенным вниманием критики, коим подавал я повод. Чистосердечно признаюсь, что похвалы трогали пеня как явные и, вероятно, искренние знаки благосклонности и дружелюбия. Читая разборы самые неприязненные, смею сказать, что всегда старался войти в образ мыслей моего противника и следовать за его суждениями, не отвергая оных с самолюбивым нетерпением. К несчастию, замечал я, что по большей части мы друг друга не понимали. Что касается до критических статей, написанных с одною целию оскорбить меня каким бы то ни было образом, скажу только, что они очень сердили меня, по крайней мере, в первые минуты, и что, следственно, сочинители оных могут быть довольны, удостоверясь, что труды их не пропали»[501 - «Опровержение на критики».]. Еще сильнее и, может быть, еще добродушнее выразилось это качество приимчивого и необычайно чувствительного сердца в следующей откровенной заметке: «В одной газете объявили, что я собою весьма неблагообразен и что портреты мои слишком льстивы. На эту личность я не отвечал, хотя она меня глубоко тронула»[502 - Там же.]. И наконец общую мысль всех напечатанных его заметок, которыми теперь занимаемся и в которых читатель должен особенно заметить отсутствие всякого раздражения и мелкой злобы, очень хорошо выражает эпиграф из Соутэ, каким хотел начать их Пушкин. Вот он: «Сколь ни удален я моими привычками и правилами от полемики всякого рода, но еще не отрекся я совершенно от права самозащищения. Southey»[503 - Эпиграф к незавершенной статье «Опыт отражения некоторых нелитературных обвинений», представляющей собой новый вариант статьи «Опровержение на критики».]. Прибавим, что заметки начаты в Болдине 2 октября, стало быть, вместе с рядом всех художественных произведений, написанных или доконченных в том же месяце.

В отношении филологических указаний и исследований критики Пушкин подвел им общий итог и благодарил за указание 5-ти грамматических ошибок в его сочинениях. Вся груда журнальных рассуждений, весьма любопытных, как мы видели уже из некоторых примеров, сводится, по мнению поэта, на эту скромную цифру и сам он в рукописи прилагает перечень своим недосмотрам: «1) Остановлял взор на отдаленные громады. 2) На теме гор вм<есто> «темени». 3) Воил вм<есто> «выл». 4) Был отказан вм<есто> «ему отказали» и 5) игумену вм<есто> «игумну»[251 - В «Кавказском пленнике», в первом издании, находим стих:Остановлял он долго взорНа отдаленные громады,который заменен был впоследствии таким:Вперял он неподвижный взор etc.В стихотворении «Буря» попался странный стих «И ветер воил и летал», исправленный потом так: «И ветер бился и летал». В примечаниях к «Полтаве» была совершенно неправильная фраза: «Мазепа сватал свою крестницу, но был отказан». Посмертное издание исправило вторую половину фразы так: «но ему отказали», а первую оставило по-прежнему. При появлении сцены летописца из «Бориса Годунова» в «Московском вестнике» 1827 г. в ней был стих «Он говорил игумену и братье». Этот стих изменен Пушкиным в 1831 г., при полном издании хроники, в следующий: «Он говорил игумну и всей братье». Кстати об ошибках. Самая странная была сделана «Современником» 1837 года при передаче «Медного всадника». В примечаниях к нему у Пушкина было сказано, что описание памятника Петру Великому заимствовано было одним польским поэтом из Рубана. «Современник» 1837 г. напечатал: «из Рыбака», что не имело смысла. Так перешло и в посмертное издание сочинений Пушкина][504 - Из статьи «Опровержение на критики».]. Таков результат многих годов письма, многого шума и многих соображений тогдашней филологии: он все-таки значительнее того, что осталось после эстетической критики этого времени!

Глава XXV

Продолжение того же. Болдино 1830 г. Вопросов аристократизме, связанный с воззрением на историю:«Моя родословная». – Копия с письма Екатерины II к Ганнибалу. – «Родословная Пушкиных и Ганнибаловых», помещенная в «Записках» Пушкина. – Взгляд на Карамзина как выражение собственных его потребностей. – Отношение Пушкина к историческим трудам и исследованиям эпохи. – Причина высокого уважения к ученым трудам и историческим драмам Погодина. – Свидетельство того же в письме к Погодину о «Марфе Посаднице».

В одно время с заметками Пушкин составлял известную родословную своей фамилии и писал ту стихотворную повесть своего дома, о которой покойный библиофил Бессонов так верно говорил, что она, кажется, подслушана у истории. Пьеса эта, известная под названием «Моя родословная», отличается, по замечанию того же критика, спокойным, светлым состоянием духа, несмотря на обманчивые полемические приемы свои[505 - См.: Бессонов И. Для будущих издателей Пушкина. – ОЗ, 1846, т. 19, № 4, с. 116–119.]. Действительно, первая ее мысль принадлежит проекту отражения какого-то намека, стало быть, бесплодным и темным отношениям эпохи, но в процессе творчества поэтический элемент одолел первое побуждение и совершенно уничтожил его в собственной своей мысли. Основная причина, породившая пьесу, до того пропадает из глаз, что поэту надо упоминать об ней отдельно от своей пьесы. Так он писал в Болдине: «Где-то сказано было, что прадед мой Абрам Петрович Ганнибал, крестник и воспитанник Петра Великого, наперсник его (как видно из собственноручного письма Екатерины II), генерал-аншеф, отец Ганнибала, покорившего Наварин и проч., был куплен шкипером за бутылку рому. Прадед мой, если был куплен, то, вероятно, дешево, но достался он шкиперу, коего имя всякий русский произносит не всуе…»[506 - «Опровержение на критики». Пушкин имеет в виду булгаринский памфлет (см. прим. 12 к гл. XXI). Далее речь идет о «постскриптуме» («Решил Фиглярин, сидя дома…») к стихотворению «Моя родословная».] На другом листке, носящем пометку «16 октября 1830 года, Болдино», он повторяет то же самое замечание в четверостишии, но в следующих за ним строфах совершенно освобождается от всякого полемического направления и переходит в область чистой поэзии:

Сей шкипер был тот шкипер славный,
Кем наша двигнулась земля,
Кто придал мощно бег державный
Корме родного корабля.
* * *
Сей шкипер деду был доступен.
И сходно купленный арап
Возрос усерден, неподкупен,
Царя наперсник, а не раб.
И был отец он Ганнибала,
Пред кем, средь гибельных пучин,
Громада кораблей вспылала
И пал впервые Наварин!

Так и написана была вся эта пьеса, принадлежащая, по первому замыслу, к заносчивым спорам того времени, по исполнению – миру светлого искусства.

Здесь покидаем на несколько минут наш сбор биографических материалов, чтоб представить читателям любопытный документ, упоминаемый Пушкиным: копию с письма императрицы Екатерины II к А.П. Ганнибалу. Письмо, во-первых, объясняет значение Ганнибала как сподвижника Петра 1-го и его отношения к великому преобразователю России, а во-вторых, само по себе принадлежит истории и, может быть, не всем известно. Копия найдена в бумагах Пушкина; мы не знаем, в чьих руках находится теперь подлинник его.

Копия с письма

ИМПЕРАТРИЦЫ ЕКАТЕРИНЫ II

«Абрамъ Петровичъ! Мн? не безъизв?стно, что мнoгie чертежи въ сохраненiи вашемъ находилися, когда блаженныя памяти Государь Петръ Великiй, по способности вашей, употреблялъ васъ по многимъ д?ламъ; почему я думаю, что вы, сохраняя память сего Великаго Государя и своей тогдашней при Немъ службы, сберегли въ своихъ рукахъ вс? любопытства достойныя бумаги. А какъ мн? изв?стно же, что Онъ помышлялъ о строенiи канала отъ Москвы до Петербурха и ктому уже и проектъ зд?ланъ былъ, то вы Мн? особливую благодарность зд?лаете, ежели, чертежъ тому отъискавъ (когда онъ у васъ былъ), пришлете ко Мн? со вс?ми принадлежащими къ нему бумагами, хотя бы онъ въ черн? только былъ зд?ланъ. Но ежели вы ничего о семъ д?л? въ рукахъ своихъ не им?ли, то по крайней м?p? укажите Мн?, гд? оный отъискать можно, который Я съ нетерп?ниемъ видеть хочу.

Собственноручно

Также естьли вы о семъ проект? отъ Его Величества разсужденiи слышали, прошу сколь вы о томъ вспомните, ко Мн? отписать. Остаюсь вамъ доброжелательная.

Екатерина

2-го сентября 1765 года. Царское Село»[507 - Сохраняем, вслед за Анненковым, орфографию и пунктуацию подлинника.].

Отметка «собственноручно» и скобка при ней сделаны рукой А.С. Пушкина.

Возвращаемся к предмету нашему. От стихотворной пьесы «Моя родословная» к известной статье Пушкина в прозе, содержащей краткую повесть о Пушкиных и Ганнибаловых, переход был естествен, особливо у человека, который почти всякое исследование пояснял еще поэзией и наоборот. Мы уже знаем, что Пушкин уважал справедливую гордость родом и происхождением везде, где она делается источником нравственного достоинства и сочувствия к прошлому своего отечества. Уважение к предкам считал он единственной платой, на какую имеют заслуженное право лица, исчезнувшие с земли. С другой стороны, Пушкин был весьма далек от мысли гордиться даже пороками своих предшественников, что иногда бывает от неправильного понимания достоинства истории и своего собственного. Это доказывается самой «Родословной Пушкиных и Ганнибаловых»[508 - Это заглавие Пушкину не принадлежит и дает неточное представление о замысле поэта. В современных изданиях печатается под названием «Начало автобиографии», предположительно датируется 1834 годом.], где так откровенно и просто рассказал он, без всякой утайки, все, что знал о ближайших своих предках. «Родословная» эта, под названием «Отрывки из дневника А.С. Пушкина», напечатана была впервые после смерти автора в «Сыне отечества» (1840, № 7), и некоторые ошибочные показания ее вынудили известное опровержение отца поэта, Сергея Львовича, опровержение, напечатанное в «Современнике» (1840, № 3). По изъявленному тогда Сергеем Львовичем убеждению в несправедливости некоторых анекдотов, касающихся Пушкиных и Ганнибаловых, они были выпущены при перепечатке статьи в посмертном издании 1838–41 года. Со всем тем «Родословная» остается образцом ясного взгляда на предмет и образцом мастерского исторического изложения нашего автора.

Здесь представляется возможность сказать несколько слов вообще об отношениях его к историческим исследованиям и трудам той эпохи.

По свойству своего ума и особенно по свойству своего таланта, преобладавшего над всеми другими способностями, Пушкин искал везде ясных образов и положительных результатов; отсюда его безграничное уважение к светлому труду Н.М. Карамзина и равнодушное отношение к критической школе, появившейся за ним. Кто знает, что Пушкин во всю свою жизнь никогда не был скептиком, тот поймет эту черту его жизни. Он не мог долго стоять на полпути и предпочитал всякое объяснение продолжительному недоумению спора и запутанности его. К Карамзину приведен он был и требованиями эстетического рода. Теперь уже ясно, что нет никакой возможности созидать образы из недосказанных намеков критики, неразрешенных определений и вообще из всего тяжелого, предуготовительного труда ее. Для поэта необходимо лицо, совсем обделанное или историей, или преданием: только тогда начинает он свою работу открытия в нем психических сторон, дополняющих и ту, и другое, и только тогда избегает он ошибки тех драм и романов, которые написаны с целью представить собственные соображения авторов на запутанные исторические темы. Таким образом, требования нравственной природы, практической по преимуществу, и требования таланта равно привели Пушкина к Карамзину. Ими же отчасти поясняются и все прочие его предпочтения и наконец даже его ученые вражды[252 - Нелишним будет упомянуть здесь, что заметка о II томе «Истории русского народа» г. Полевого[856 - Н.А. Полевой являлся одним из критиков «Истории» Карамзина.], приведенная нами выше, написана тоже осенью 1830 года в Болдине].

Пушкин высоко ценил труды известного историка нашего М.П. Погодина, с которым находился в дружеских сношениях. Уважение его к точному смыслу и к самой букве летописей было, в глазах Пушкина, ручательством за истину и достоверность выводов, хотя, с другой стороны, Александр Сергеевич любил спорить с ученым профессором о данных, представляемых летописями, толковать их по-своему и объяснять с своей точки зрения лица и происшествия. Как бы то ни было, но он писал ему, приглашая в 1834 году разделить с собой труды по сбору материалов для истории Петра Великого: «С вашей вдохновенной деятельностию, с вашей чистой добросовестностию – вы произведете такие чудеса, что мы и потомство наше будет за вас бога молить, как за Шлецера и Ломоносова»[509 - Письмо к М.П. Погодину от 5 марта 1833 года.]. Исторические драмы заслуженного профессора нашего ценились им чрезвычайно высоко, почти наравне с его учеными трудами – и по одной и той же причине, имевшей в глазах Пушкина необыкновенную важность: они представляли характеры и лица, которых можно распознать и о которых потому судить можно; словом, существенность, которой он добивался во всяком произведении. Он писал к М.П. Погодину в 1832 году: «Мне сказывают, что вас где-то разбранили за «Посадницу», надеюсь, что это никакого влияния не будет иметь на ваши труды. Вспомните, что меня лет 10 сряду хвалили бог весть за что, а разругали за «Годунова» и «Полтаву». У нас критика ниже даже и публики, не только самой литературы, сердиться на нее можно, но доверять ей в чем бы то ни было – непростительная слабость. Ваша «Марфа», ваш «Петр» исполнены истинной драматической силы, и если когда-нибудь могут быть на сцене, то предрекаю вам такой народный успех, какого мы, холодные северные зрители Скрибовых водевилей и Дидлотовых балетов, и представить себе не можем»[510 - Письмо от 11 июля 1832 года.]. Драма г. Погодина «Марфа Посадница» была переслана автором ее в Болдино осенью 1830 по просьбе самого Пушкина, писавшего оттуда: «Из «Московских ведомостей», единственного журнала, доходящего до меня, вижу, любезный и почтенный М<ихаил> П<етрович>, что вы не оставили матушки нашей[511 - Во время эпидемии холеры в Москве в 1830 году Погодин редактировал «Ведомость о состоянии города Москвы» – приложение к «Московским ведомостям».]. Дважды порывался я к вам и опять возвращался на мой несносный островок, откуда простираю к вам руки и вопию гласом велиим: пошлите мне слово живое, ради бога… Никто мне ничего не пишет. Ради бога, отпишите мне в Лукояновский уезд, в село Абрамово, для пересылки в село Болдино. Если притом пришлете мне вечевую свою трагедию, то вы будете мне благодетелем, истинным благодетелем: я бы на досуге вас раскритиковал, а то ничего не делаю»[512 - Письмо датируется началом ноября 1830 года.][253 - Оба отрывка эти извлечены из переписки Пушкина с М.П. Погодиным, о которой уже было говорено. Вот в дополнение к ним еще третий, где восторг Пушкина после чтения «Марфы» доходит до необыкновенных размеров: «Я было опять к вам попытался; доехал до первого карантина, но на заставе смотритель протурил назад в Болдино. Как быть! В утешение нашел я ваше письмо и «Марфу» и прочел ее два раза духом. Ура!.. Я было, признаюсь, боялся, чтоб первое впечатление не ослабело потом; но нет – я все-таки при том же мнении: «Марфа» имеет европейское, высокое достоинство. Я разберу ее как можно пространнее. Это будет для меня изучение и наслаждение. Одна беда – слог и язык. Вы неправильны до бесконечности. Ошибок грамматических, противных духу его, усечений, сокращений – тьма. Но знаете ли? И это беда не беда. Языку нашему надобно дать воли более. Разумеется, сообразно с духом его. И мне ваша свобода более по сердцу, чем чопорная наша правильность. Не посылаю вам замечаний… Покамест скажу вам, что антидраматическим показалось мне только одно место: разговор Борецкого с Иоанном. Иоанн не сохраняет величия (не в образе речи, но в отношении к предателю). Борецкий (хотя и новгородец) с ним слишком запанибрата; так торговаться мог бы он разве с боярином Иоанна, а не с ним самим… Вы принуждены были даже заставить его изъясняться слогом, несколько надутым. Вот главная критика моя… О слоге упомяну я вкратце… Для вас же пришлю я подробную критику надстрочную… Что за прелесть сцена послов! Как вы поняли русскую дипломатику! А вече? А Посадник? А князь Шуйский? А князья удельные? Я вам говорю, что это все достоинства Шекспировского»[857 - Написано в последних числах ноября 1830 года. В Погодине-драматурге Пушкин – автор «Бориса Годунова» видит своего литературного союзника, чем и объясняется столь высокая оценка «Марфы Посадницы».].Кроме причины, указанной выше, восторг Пушкина еще поясняется и действием, какое производили на него сочинения, отличавшиеся живою страстию, пафосом. Такова была и трагедия г. Погодина. Участие личных отношений в суждении людей, столь впечатлительных, каков был вообще Пушкин, тоже не должно быть забыто. Отвлеченная критика, почти всегда выпускающая из вида это обстоятельство, тем самым и лишена возможности оценить правильно образ мыслей писателя.]. Пушкин не раскритиковал трагедию, но написал разбор ее, впервые напечатанный по смерти его в «Москвитянине» (1842, § 10), он очень любопытен как образец понимания Пушкиным приличий и эффектов русской драмы. За разбор «Марфы Посадницы» он взялся чрезвычайно серьезно и хотел предпослать ему полную теорию драмы – почти то же, что предполагал он сделать для собственного «Бориса Годунова». Из заметок его, набросанных для будущей статьи, составилась та статейка о драме, о которой мы уже упоминали. В рукописи ока кончается словами: «Но перед нами лежит опыт народной драмы…» – т. е. «Марфа Посадница» г. Погодина.

Имя «Бориса Годунова» напоминает, что в печатных литературных заметках Пушкина находятся эти слова: «Вероятно, трагедия моя не будет иметь никакого успеха. Журналы на меня озлоблены. Для публики я уже не имею главной привлекательности: молодости и новизны литературного имени. К тому же главные сцены уже напечатаны или искажены в подражаниях»[513 - «Опровержение на критики».]. Слова эти требуют пояснения. Когда писались они осенью в Болдине, трагедия Пушкина печаталась в Петербурге и вышла в свет 1-го января 1831 года[514 - В конце декабря 1830 года с датой издания: «1831».], без предисловия, которое замышлял он присоединитеь к ней, и даже без обозначения: трагедия ли это, драма иди хроника. Заглавный лист носит только имя: «Борис Годунов» и после пометки места печатания, года и типографии, слова: «С дозволения начальства». «Борис Годунов» вышел при всеобщем молчании. Общественное мнение, никем не направляемое, притихло. Лучший современный разбор «Бориса Годунова», как уже мы сказали, в «Телескопе» 1831 года, принадлежал перу старого противника Пушкина, критика, разбиравшего «Графа Нулина» и «Полтаву» в «Вестнике Европы», и действительно произвел некоторое впечатление тем, что прежний хулитель обратился, с некоторыми оговорками, в поклонника его, между тем как всегдашние поклонники Пушкина мало-помалу отходили от него и скрывались[254 - Впрочем, это относится только к литературным мнениям. Материальная сторона предмета не испытала ущерба. «Борис Годунов» раскупался хорошо – может быть, по причине любопытства, возбужденного долгим его ожиданием. Почти в самый месяц его выхода Пушкин был в Москве и сказал в одной частной записке: «Мне пишут из Петербурга, что «Годунов» имел успех. Вот еще для меня диковинка!»[858 - Письмо к М.П. Погодину от 3 января 1831 года.]. Через полгода один из друзей, заведовавший его литературными доходами, писал Пушкину в Царское Село (от 25 июля 1831 года), что за «Бориса» выручено 10 000 р. ассигн.[859 - Письмо П.А. Плетнева.] Наконец, мы находим в «Литературной газете» (1831, том III, № 1), в «смеси», следующие слова: «Бориса Годунова» соч. А.С. Пушкина в первое утра раскуплено было, по показаниям здешних книгопродавцев, до 400 экземпляров. Это доказывает, что неприветливые журналисты напрасно винят нашу публику за равнодушие к истинно хорошему в нашей литературе и вообще ко всему отечественному»].

Глава XXVI

Продолжение того же. Болдино 1830 г. Отдельные стихотворения: «Паж, или 15<й> год»; «Безумных лет угасшее веселье…»; «Разлука»; «Расставанье»; «Мадонна»; «Каприз»; «Бесы». – «Осень», четыре последние строфы «Онегина», «Труд». – Появление нового рода произведений с характером спокойно-поэтических рассказов. – Первый образец: «Странник», «Подражания Данту». – Дальнейшее развитие эпического направления, стихотвор<ения> «Полководец», «Он между нами жил…», «С Гомером долго ты беседовал один…», начало поэмы «Стамбул гяуры нынче славят…». – Что значило у Пушкина заимствовать и подражать. – «Пью за здравие Мери…»; «Я здесь, Инезилья…»; значение этих заимствований. – Заметка об отношениях Пушкина к Шенье. – Еще образец подражания: «Как с древа сорвался…». – О других подражаниях. – Конец деятельности Пушкина в Болдине.

Переходим к отдельным стихотворениям.

«В замке твоем, «Литературной газете», песни трубадуров не умолкнут круглый год»[515 - Письмо к А.А. Дельвигу от 4 ноября 1830 года.], – пишет Пушкин другу своему» с чувством гордости указывая на вдохновенную деятельность свою в деревне. И действительно, в это время перепробовал он множество разнообразнейших тонов своей лиры. Глядя на изобилие мотивов в стихотворениях, принадлежащих к его осенней болдинской жизни, на беспрестанную перемену метров их, на чудные переходы к самым противоположным мыслям и настроениям поэтического духа, кажется, видишь художника, безгранично предающегося в уединении многосложной импровизации своей. Тут есть даже аккорд, напоминающий Альфреда де Мюссе[516 - Вероятно, имеется в виду стихотворение Мюссе «Андалузка».], как, например, в неконченном стихотворении «Паж, или Пятнадцатый год», названном в посмертном издании «Паж, или 15-тилетний король». Затем являются его песни, исполненные глубокого и вместе бодрого чувства, как «Безумных лет угасшее веселье…» (8-го сентября), «Разлука» («Для берегов отчизны дальной…»), «Расставанье» («В последний раз твой образ милый…») (5-го октября), «Мадонна» («Не множеством картин…»). Рядом с этими нежными, изумительно чистыми созданиями блистают фантастические рисунки, в которых своевольно запутаны черты народной жизни и фантазии, стихотворения «Каприз» («Румяный критик мой, насмешник толстопузый…») (1-го октября)[517 - Написано 1–10 октября; название «Каприз» Пушкину не принадлежит.] и «Бесы» («Мчатся тучи, вьются тучи…») (7-го сентября), из которых над последней Пушкин надписал: «шалость» – заметка, не сохраненная посмертным изданием. В замечательной противоположности с этими фантастическими созданиями возвышается картина природы, переданная Пушкиным в пьесе «Осень» («Октябрь уж наступил…»), написанной вчерне тогда же[518 - Стихотворение написано в Болдине осенью 1833 года. – Написано в 1835 году.]. «Евгений Онегин», неразлучный спутник поэта в продолжение нескольких лет, и здесь не покидает его. 25-го сентября, как уже знаем, окончены в Болдине 4 последние прощальные строфы VIII главы, между тем как предшествующие им строфы доделаны, по обыкновению Пушкина, год спустя, в октябре 1831 года, и уже в Царском Селе. В середине всех этих созданий набросано несколько антологических отрывков, как будто для пробы своего таланта, но между ними встречается превосходная пьеса «Труд» («Миг вожделенный настал…») и, наконец, в эту же эпоху появляются совершенно новые, еще неслыханные доселе звуки: мы говорим о тех спокойных, поэтических рассказах, которые в невозмутимом своем течении открывают мысли читателя далекое, необозримое пространство…

Высокий образец таких рассказов мы имеем в стихотворении «Странник» («Однажды, странствуя среди долины дикой…»), принадлежащем к 1833 году[519 - Написано в 1835 году]. От болдинского пребывания Пушкина сохранился в бумагах его замечательный листок. На одной стороне своей он носит крупные слова «Зависть» (прежнее оглавление драмы «Моцарт и Сальери»), а на другой вчерне написаны известные стихи, сочиненные Пушкиным ночью во время бессонницы, тоже в Болдине: «Мне не спится, нет огня…» (октябрь). Рядом с этими стихами начинается рассказ:

В начале жизни школу помню я.
Там, маленьких детей, нас было много.
Как на гряде одной – цветов семья,
Росли не ровно мы; за нами строго
Смотрела некая жена…

Рассказ пропадает здесь в бесчисленных помарках, но из него вышло то самое повествование, которое у Пушкина начиналось потом уже следующим образом:

В начале жизни школу помню я;
Там нас, детей беспечных, было много:
Неравная и резвая семья!
Смиренная, одетая убого,
Но видом величавая жена,
Над школою надзор хранила строго.

Конец этого сочинения утерян или не дописан, да и вообще оно не получило последней художнической обделки. Это не мешает усмотреть в нем вместе с глубокими чертами поэзии и первый проблеск того эпического настроения, которое впоследствии развилось у Пушкина и определило всю поэтическую его деятельность, о чем мы будем еще иметь случай говорить подробнее. С 1830 года мысль автора начинает преимущественно выбирать повествование для проявления своего и вместе с тем подчиняется величавому, строгому, спокойному изложению, которое порабощает читателя невольно, неудержимо и беспрекословно. Таковы стихотворения «Полководец», «Он между нами жил…», «С Гомером долго ты беседовал один…» и проч. и проч. Эпический тон этих стихотворений ясен для слуха наименее изощренного. Сочетание в одном поэтическом рассказе картин поразительного величия о строгою мыслью, положенной в основание их, обличает самые законы, по которым могла бы создаться современная эпопея, в отличие от народной, имеющей другие требования и условия. Стремление Пушкина к эпосу, по всей вероятности бессознательное, обнаруживается впервые с 1830 года и затем уже не оставляет его до конца поприща, как увидим.

Стихотворение, сейчас покинутое нами («В начале жизни школу помню я…»), напечатано было в посмертном издании вместе с другой пьесой под общим оглавлением «Подражания Данту», чего совсем нет у Пушкина. Эта вторая пьеса, начинающаяся стихом «И дале мы пошли – и страх обнял меня…», написана, по всем вероятиям, позднее своей предшественницы, – может быть, в 1832 году. Она останавливает особенно внимание наше тем, что может служить разительным свидетельством как артистической способности Пушкина усвоить все формы, так и подвижности его таланта. Для простой шутки, какую предполагал он написать, Пушкин избрал форму дантовского рассказа[520 - Подражание «Аду» Данте.] и так овладел ею, что шутка совсем пропала в изложении. Всякий согласится, что печеный ростовщик, лопающийся на огне и испускающий серный запах, уже не имеет признаков пародии: он ярко освещен лучами поэзии. Немного яснее выражается она в жене с ее сестрой, выведенных на страшную казнь даже без пояснения их преступлений, но здесь опять удивительное описание казни их отводит глаза и устраняет всякое подозрение о первом поводе стихотворения. Со всем тем рукопись свидетельствует несомненно, что все стихотворение порождено скорее сатирической мыслию, чем какой-либо другою, но в развитии своем необычайная поэтическая мощь автора подавила первое намерение и вместо насмешки произвела картину превосходную, исполненную величия и ужаса. Так обыкновенно гениальный талант изменяет самому себе[255 - Посмертное издание напечатало эту превосходную пьесу небрежно, с одним неконченным стихом: в третьем терцете «жир должников сосал сей злой…» пропущено слово старик, отчего терцет лишился рифмы, а стих меры (см. том IX, стр. 176). В рукописи пьеса разделена на два стихотворения. Второе начинается со стиха: «Тогда я демонов увидел черный рой…»].
<< 1 ... 25 26 27 28 29 30 31 32 33 ... 101 >>
На страницу:
29 из 101