Оценить:
 Рейтинг: 2.6

Материалы для биографии А. С. Пушкина

Год написания книги
1855
<< 1 ... 12 13 14 15 16 17 18 19 20 ... 101 >>
На страницу:
16 из 101
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Слушать – так душе отрадно;
Кто придумал их так складно?
И не пил бы, и не ел,
Все бы слушал, да глядел.
Стариков когда-нибудь
(Жаль, теперь нам недосужно)
Надо будет помянуть,
Помянуть и этих нужно…
Слушай, сват: начну первой.
Сказка будет за тобой…
. . . . . . . . . .

Отсюда снова возвращаемся к переписке Пушкина. За скудостию подробностей о жизни поэта она, по крайней мере, довольно ясно рисует нравственную его физиономию. Мы начнем прямо с одного письма (к Дельвигу), которое, может статься, более всех других вводит нас прямо во все литературные задушевные убеждения человека, написавшего его. Оно носит почтовый штемпель гор. Опочки с числом «8 июня 1825 г.».

«Жду, жду писем от тебя – и не дождусь. Не принял ли ты опять в услужение покойного Никиту, или ждешь оказии? Проклятая оказия! Ради бога, напиши мне что-нибудь: ты знаешь, что я имел несчастие потерять бабушку Ч<ичерину> и дядю Петра Льв<овича>. Получил эти известия без приуготовления и нахожусь в ужасном положении. Утешь меня: это священный долг дружбы (сего священного чувства)![236 - Скорбь поэта по малознакомым ему престарелым родственникам, выраженная в письме, носит, несомненно, преувеличенный характер; пародийность всего пассажа подчеркивают и слова о «сем священном чувстве» – пушкинская автоцитата (ср. в начале наброска статьи «О прозе», 1822).]

Что делают мои «Разн<ые> стих<отворения>»?[237 - Рукопись сборника «Стихотворения Александра Пушкина», проходившая в то время цензуру.] От Плетнева не получил ни одной строчки; что мой «Онегин»? Продается ли?[238 - Речь идет о первой главе «Евгения Онегина», вышедшей в свет отдельной книжкой в феврале 1825 года.] По твоем отъезде перечел я Державина всего – и вот мое окончательное мнение. Этот чудак не знал ни русской грамоты, ни духа русского языка (вот почему он ниже Ломоносова). Он не имел понятия ни о слоге, ни о гармонии, ни даже о правилах стихосложения: вот почему он и должен бесить всякое разборчивое ухо. Он не только не выдерживает оды, но не может выдержать и строфы (исключая чего знаешь). Что же в нем? Мысли, картины и движения истинно поэтические. Читая его, кажется, читаешь дурной, вольный перевод с какого-то чудесного подлинника… Державин, со временем переведенный, изумит Европу, а мы из гордости народной не скажем всего, что мы знаем об нем. У Державина должно сохранить будет од восемь да несколько отрывков, а прочее сжечь. Гений его можно сравнить с гением С<уворова>. Жаль, что наш поэт слишком часто кричал петухом[239 - Пушкин имеет в виду анекдоты о чудачествах Суворова.]. Довольно об Державине[150 - Приведенное здесь суждение Пушкина о Державине относится к 1825 г., как видим. Далее читатель убедится, что с течением времени, накоплением опытности, идей и развитием мыслящей способности Пушкин изменил свои суждения как о Державине, так и о других старых писателях наших к лучшему. Таким образом, отрывки Пушкина делаются поучительным примером, как истинно замечательный писатель поправляет свои суждения и предостерегает тем других от ранних увлечений, кончающихся неизбежно раскаянием.]. Что делает Жуковский? Передай мне его мнение о 2-й главе «Онегина» да о том, что у меня в пяльцах. Какую Крылов выдержал операцию![240 - Слух об операции был ложен.] Дай бог ему многие лета! Его «Мельник» хорош, как «Демьян и Фока»[241 - Речь идет о баснях «Мельник» и «Демьянова уха».]. Видел ли ты Н<иколая> М<ихайловича>?[242 - Н.М. Карамзина.] Идет ли вперед «История»? где он остановился?..»

Письмо это само собой приводит нас к попытке определить вообще взгляд Пушкина на русскую литературу прошлого столетия. Большим пособием для такого труда может служить статья Пушкина «О предисловии г. Лемонте к басням Крылова», изданным во французском и итальянском переводах в Париже, при помощи 89 французских и итальянских писателей, собранных усилиями соотечественника нашего, графа Г.Г. Орлова, напечатавшего потом труды их в двух томах. Статья Пушкина по поводу предисловия Лемонте написана была в 1825 году и тогда же напечатана в «Московском телеграфе» (1825; часть V, № XVII) с подписью «Н.К.», но в посмертное издание его сочинений не попала. В ней определяет он значение поэта этими превосходными словами:

«Поэзия бывает исключительною страстию немногих; она объемлет и поглощает все наблюдения, все усилия, все впечатления их жизни» и проч.

По этому определению, отдавая справедливость заслугам Ломоносова в отношении первого создания стихотворной формы и особенно в отношении ввода в язык величавых оборотов церковного стиля, Пушкин не признает его поэтом. Сам Ломоносов, по другой заметке нашего поэта, не много дорожил славой стихотворца, отвращенный от нее успехами Сумарокова[243 - Имеются в виду приведенные ниже суждения Пушкина в планах статьи «О ничтожестве литературы русской» (1834).], «бездарнейшего из подражателей»[244 - У Пушкина: «несчастнейшего из подражателей» (статья «О народной драме и драме «Марфа Посадница»).], по мнению Пушкина. «Стихотворство для Ломоносова, – говорит Пушкин, – было иногда забавою, но чаще должностным упражнением»[245 - «О предисловии г-на Лемонте к переводу басен И.А. Крылова».]. Мысль о невозможности предписывать ныне чтение Ломоносова в видах эстетического наслаждения Пушкин выразил чрезвычайно осторожно следующими словами: «Но странно жаловаться, что светские люди не читают Ломоносова, и требовать, чтоб человек, умерший 70 лет тому назад, оставался и ныне любимцем публики. Как будто нужны для славы великого Ломоносова мелочные почести модного писателя!»[246 - Там же.] Со всем тем как велико было уважение Пушкина к Ломоносову, свидетельствует довольно большая и превосходная статья, посвященная исключительно характеристике знаменитого академика нашего как ученого, писателя и человека и сохраненная настоящим изданием[247 - Имеется в виду глава «Ломоносов» пушкинского «Путешествия из Москвы в Петербург» (1833–1835, издано Анненковым под заглавием «Мысли на дороге»).]. Нельзя пройти здесь молчанием, что вечный труженик Тредьяковский нашел в Пушкине ценителя чрезвычайно снисходительного, разумеется, не в отношении своих произведений, а за свои намерения и взгляд на словесность. Из программы, набросанной Пушкиным для статьи о русской литературе, извлекаем следующий параграф: «Начало русской словесности; Кантемир в Париже обдумывает свои сатиры, переводит Горация, умирает 28 лет. Ломоносов, плененный гармониею рифма, пишет в первой своей молодости оду, исполненную живости etc., и обращается к точным наукам, degoete[151 - отвращенный (франц.). – Ред.] славою Сумарокова: Сумароков в сие время. Тредьяковский – один, понимающий свое дело…»[248 - Из планов незавершенной статьи «О ничтожестве литературы русской» (1834).]

Конец восемнадцатого столетия и начало текущего находят в Пушкине судью весьма строгого: «Ничтожество общее, – пишет он в той же программе, – французская обмельчавшая словесность envahit tout[152 - захватывает все (франц.). – Ред.]. Знаменитые писатели не имеют ни одного последователя в России, но бездарные писаки, грибы, выросшие у корней дубов, Дорат, Флориан, Мармонтель, Гишар, m-me Жанлис овладевают русской словесностию». Здесь еще прибавить следует, что по отрывкам черновых писем к друзьям можем заключить еще об одной замечательной черте, отличавшей суждение Пушкина в эту эпоху его развития: он не признавал сильного поэтического таланта ни в И.И. Дмитриеве, ни в Богдановиче, объясняя их славу как поэтов общим, отчасти слепым, соглашением и подтверждая свое мнение соображениями, основанными на отсутствии поэтических образов, истинной теплоты и одушевления[249 - См. черновик письма к П.А. Вяземскому от 4 ноября 1823 года (посвященный И.И. Дмитриеву отрывок опубликован в кн.: Анненков, с. 220–221), а также письмо к А.А. Бестужеву (конец мая – начало июня 1825 г.).].

Дальнейший ход жизни, умерив в Пушкине первый пыл, как самой мысли, так и слова, изменил отчасти и взгляд его на своих предшественников. Сохранив многое из прежних убеждений, он, однако ж, смягчил большую часть своих приговоров, а в отношении некоторых писателей открыл стороны, упущенные из вида при первоначальной оценке. Это могло казаться противоречием, хотя, в сущности, такие переходы скорее свидетельствуют о бодрости мысли, чем о слабости ее. Может быть, редкий человек представлял столько изменений во взгляде на искусство, как Пушкин; но эти-то изменения и привели его к «Борису Годунову», «Медному всаднику» и проч. С мужеством таланта перемещалась точка его зрения на предметы. Прежде своих судей понял Пушкин, что оценка старых писателей, чисто отвлеченная, не заботящаяся об условиях времени, положения автора и его отношений к общему развитию эпохи может быть справедлива, но окончательный приговор ее редко бывает основателен. Для достижения известной степени истины критику необходимо еще перейти к исторической точке зрения, при которой все предметы находят свои настоящие места и ровно освещаются в глазах его, причем даже тени и полутени приобретают важное значение и, по большей части, оправдание свое. Противоречия Пушкина основывались именно на ближайшем знакомстве с существом дела и были признаками его развития. Он сам понимал это. Кажется, за год до кончины своей он говорил одному из друзей своих: «Меня упрекают в изменчивости мнений. Может быть: ведь одни глупцы не переменяются»[250 - Ср. в пушкинской статье «Александр Радищев» (1836): «Глупец один не изменяется, ибо время не приносит ему развития, а опыты для него не существуют».].

Пояснив таким образом истинный смысл направления, в котором Пушкин находился некогда, нам уже легко привести большое полемическое письмо его, написанное против одного обозрения русской литературы, в котором заключалось несколько парадоксальных мыслей. Обозрение носило заглавие «Взгляд на русскую словесность в течение 1824 и в начале 1825 <года>»[251 - Автором этого обозрения, опубликованного в ПЗ на 1825 год, был А.А. Бестужев.]. Письмо Пушкина служит ему ответом и писано из Михайловского 12 марта 1825 г.[252 - Цитируемое письмо к А.А. Бестужеву написано в конце мая – начале июня 1825 года.]: «Отвечаю на первый параграф твоего «Взгляда…». У римлян век посредственности предшествовал веку гениев. Грех отнять это титло у таковых людей, каковы Виргилий, Гораций, Тибулл, Овидий и Лукреций, хотя они, кроме двух последних, шли столбовой дорогой подражания[153 - Виноват! Гораций не подражатель. (Прим. Пушкина.)]. Критики греческой мы не имеем. В Италии Dante и Petrarca предшествовали Тассу и Ариосту; сии предшествовали Alfieri и Foscolo. У англичан Мильтон и Шекспир писали прежде Адиссона и Попа, после которых явились Southey, W. Scott, Moor и Byron. Из этого мудрено вывести какое-нибудь заключение или правило. Слова твои вполне можно применить к одной французской литературе.

У нас есть критика и нет литературы. Где же ты это нашел? Именно критики у нас и недостает. Отселе репутация Ломоносова (уважая в нем великого человека, но, конечно, не великого поэта: он понял истинный источник русского языка и красоты оного: вот его главная услуга) и Хераскова, и если последний упал в общем мнении, то верно уже не от критики Мерзлякова. Кумир Державина 1/4 золотой, 3/4 свинцовый, доныне еще не оценен. Ода «К Фелице» стоит наряду с «Вельможей», ода «Бог» с одой «На смерть Мещерского», ода «К Зубову» недавно открыта. Княжнин безмятежно пользуется своею славою. Богданович причислен к великим поэтам, Дмитриев также. Мы не имеем ни единого комментария, ни единой критической книги. Мы не знаем, что такое Крылов, Крылов, который стоит выше Лафонтена, как Державин выше Ж.Б. Руссо! Что же ты называешь критикою? «Вестник Европы» и «Благонамеренный»? Библиографические известия Греча и Булгарина?.. Но признайся, что это все не может установить какого-нибудь мнения в публике, не может почесться уложением вкуса.[154 - У одного только народа критика предшествовала литературе – у германцев. (Прим. Пушкина.)]… Но где же критика? Нет, фразу твою можешь сказать наоборот: литература кой-какая есть, а критики нет. Впрочем, ты сам немного позже с этим соглашаешься.

Отчего у нас нет гениев и мало талантов? Во-первых, у нас Державин и Крылов; во-вторых, где же бывает много талантов?

Ободрения у нас нет, и слава богу. Отчего же нет? Державин, Дмитриев были в ободрении… Век Екатерины – век ободрений… Карамзин, кажется, ободрен. Жуковский не может жаловаться. Крылов также. Гнедич в тишине кабинета совершает свой подвиг: посмотрим, когда появится его Гомер…[253 - Г.Р.Державин был министром юстиции в 1802–1803 годах, И.И. Дмитриев – в 1810–1814 годах; Н.М. Карамзину, В.А. Жуковскому и Н.И. Гнедичу в царствование Александра I были назначены пожизненные пенсии.]

Ободрение может оперить только обыкновенные дарования. Не говорю об Августовом веке. Но Тасс и Ариост оставили в своих поэмах следы княжеского покровительства. Шекспир лучшие свои комедии написал по заказу Елисаветы. Мольер был камердинером Людовика[254 - Ошибка Пушкина: Мольер не был камердинером Людовика XIV.]. Бессмертный «Тартюф», плод самого сильного напряжения комического гения, обязан бытием своим заступничеству монарха…[255 - Комедия «Тартюф» была поставлена на сцене благодаря покровительству Людовика XIV.] Державину покровительствовали три царя. Ты не то сказал, что хотел. Я буду за тебя говорить».[155 - Вот еще дополнение к этому письму, где есть несколько заметок, касающихся того же «Взгляда» и повести «Ревельский турнир». «Все, что ты говоришь о нашем воспитании, о чужестранных и междуусобных (прелесть!) подражаниях – прекрасно, выражено сильно и с красноречием сердечным. Вообще мысли в тебе кипят. Об «Онегине» ты не высказал всего, что имел на сердце, – чувствую почему и благодарю, но зачем же ясно не обнаружить своего мнения? Покамест мы будем руководствоваться личными нашими отношениями, критики у нас не будет, а ты достоин создать ее.Твой турнир напоминает турнир Walt. Scott'a. Брось немцев и оборотись к нам, православным. Да полно тебе писать быстрые повести с романтическими переходами. Это хорошо для поэмы байроновской. Роман требует болтовни: высказывай все начисто. Твой Владимир[801 - Герой исторической повести Бестужева «Изменник» (ПЗ на 1825 год).] говорит языком немецкой драмы, смотрит на солнце в полночь (стр. 330) etc., но описания стана литовского, разговор плотника с часовым – прелесть. Конец также. Впрочем, везде твоя необыкновенная живость…» Мы уже видели письменную полемику между литераторами по поводу «Онегина», о которой намекает Пушкин и в этом письме. Замечательно особенно то обстоятельство, что поэт предавался полемике только на письме в это время, а печатной избегал, полагая, что век наступил не полемический. Вот что заметил он вскоре после своего вмешательства в прение между кн. Вяземским и «Вестником Европы»[802 - Речь идет о пушкинском «Письме к издателю «Сына отечества». Ниже цитируется письмо к А.А. Бестужеву от 29 июня 1824 года.]: «Если бы покойник Байрон связался браниться с полупокойным Гете[803 - Байрон умер в апреле 1824 года, Гете в это время было 75 лет (умер в 1832 году).], то и тут бы Европа не шевельнулась, чтоб их стравить, поддразнить или окатить холодной водой. Век полемики миновал. Для кого же занимательно мнение Д<митрие>ва о мнении кн. Вяземского или мнение Пи<саре>ва о самом себе?[804 - Речь идет о полемике между П.А. Вяземским и М.А. Дмитриевым в связи с предисловием первого к поэме «Бахчисарайский фонтан» (см. прим. 21 и 22 к гл. VIII). Участником этой полемики был и единомышленник Дмитриева, сатирик и водевилист А.И. Писарев, выступивший со статьей «Еще разговор между двумя читателями «Вестника Европы» (BE, 1824, № 8).] Я принужден был вмешаться, ибо призван был в свидетели, но больше не буду… 24 июля 1824. Одесса». Однако же он совершенно изменил свой взгляд на предметы лет шесть спустя, как увидим.]

Но если Пушкин был строг к прошлым деятелям на литературном поприще, то к современным ему писателям сохранял уже, без изменений и без ограничений, удивительное добродушие и снисходительность. Черта эта уже не может быть пояснена одной известной его осторожностью в обхождении с людьми. Если последнее качество сопутствует ему неразлучно повсюду, то, с другой стороны, выступает при этом новое и гораздо важнейшее – желание пособить всякому труду, и вместе с тем обнаруживается благородный характер, во всю жизнь не знавший зависти, может быть, отчасти и потому, что во всю свою жизнь не знал соперничества. Не говоря о Жуковском и Батюшкове, нападки на которых способны были раздражать Пушкина, но он ободрял всех деятелей на литературном поприще, с бескорыстием, готовностью на совет и услугу, которые не имеют уже других причин, кроме расположения к добру. Многие из наших заслуженных писателей, тогда еще молодые люди и товарищи Пушкина, должны помнить его простое, прямодушное участие, возбуждавшее силы и нравственную бодрость. Даже некоторая запутанность личных сношений с людьми не имела никакого влияния на это расположение ценить высоко всякий труд к увеличивать его достоинство из опасения не вполне отдать должное ему. Он строго наблюдал за собой и преимущественно за своей врожденной наклонностью к шутке и веселости, боясь изменить чем бы то ни было основному правилу снисхождения к людям. Так, он тщательно избегал разговора о стихах одного из своих знакомых, потому что они имели силу иногда возбуждать в нем неудержимый смех, который старался он истощить в уединении своего кабинета[256 - Анненков основывается в данном случае на воспоминаниях Е.Ф. Розена «Ссылка на мертвых» (СО, 1847, № 6, отд. III, с. 18; см. также: П. в восп., т. 2, с. 277–279), где имя «знакомого» не названо мемуаристом. Как выяснено, речь шла о П.А. Вяземском, однако описанную реакцию Пушкина вызывали строки лишь одного из произведений Вяземского – «Послания к М.Т. Каченовскому» (см.: Вацуро В.Э. К истории пушкинского экспромта. – Временник, 1972, с. 106–109).]. Несколько эпиграмм, в которых Пушкин долго раскаивался, показали ему необходимость подобной предосторожности с самим собою. Вообще же надо было много самонадеянности, дерзости и непризнания чужих заслуг (последнего Пушкин не мог выносить, если относилось оно даже и к лицам совершенно неизвестным ему), надо было много оскорблений для нравственного чувства и нападок на собственное его признание, чтоб сделать его литературным врагом; но тогда, по другому закону своей природы, он уже слепо и неудержимо предавался негодованию…

Три поэта составляли для него плеяду, поставленную почти вне всякой возможности суда, а еще менее, какого-то осуждения: Дельвиг, Баратынский и Языков. На Баратынскoro Пушкин излил, можно сказать, всю нежность сердца, как на брата своего по музе. Почти нельзя было сделать при нем ни малейшего замечания о стихах Баратынского, и авторы критик самых снисходительных на певца Эды[257 - Имеется в виду Е.А. Баратынский – автор поэмы «Эда» (1824).] принуждены были оправдываться пред Пушкиным и словесно, и письменно. Еще из Одессы в 1824 г. (от 12 января) писал он по прочтении элегии Баратынского «Признание»: «Баратынский – прелесть и чудо. «Признание» – совершенство. После него никогда не стану печатать своих элегий, хотя бы наборщик клялся поступать со мною милостивее»[258 - Письмо к А.А. Бестужеву.]. В самую эпоху, где мы находимся, он уведомлял Дельвига о том, что остался совершенно одиноким в деревне и прибавлял: «Праск<овья> Алек<сандровна> уехала в Тверь[259 - Речь идет о П.А. Осиновой.]. Сейчас пишу к ней и отсылаю «Эду». Что за прелесть «Эда»! Оригинальности рассказа наши критики не поймут, но какое разнообразие!.. Гусар, Эда и сам поэт – всякий говорит по-своему. А описания финляндской природы! А утро после ночи! А сцена с отцом! Чудо! Видел я и Слепушкина[260 - Сборник стихотворений поэта-крестьянина Ф.Н. Слепушкина «Досуги сельского жителя» (СПб., 1826).]. Неужто никто ему не поправил «Святки», «Масленицу» и «Избу»? У него истинный, свой талант; пожалуйста, пошлите ему от меня экземпляр «Руслана» и моих стихотворений[261 - Сборник 1826 года.], с тем, чтоб он мне не подражал, а продолжал идти своей дорогой. Жду ответа»[262 - Письмо от 20 февраля 1826 года.]. С годами наслаждение Баратынским только росло в Пушкине, но имя Слепушкина, поставленное вслед за именем любимого им поэта и сопровождаемое таким добродушным изъявлением удивления, опять возвращает нас к его готовности на поддержание всякого усилия. Нигде не выразилось это качество благородного характера с такой теплотой, с таким жаром, как при встрече первых произведений Н.В. Гоголя. В одном старом журнале, в «Литературных прибавлениях к «Русскому инвалиду» (1831, № 79), сохранилось письмо Пушкина к издателям его тотчас по выходе «Вечеров на хуторе близ Диканьки»[263 - Заметка Пушкина была включена в рецензию Л. Якубовича на первую часть «Вечеров на хуторе близ Диканьки». Редактором-издателем «Литературных прибавлений к «Русскому инвалиду» являлся А.Ф. Воейков.]. Приводим его:

«Сейчас прочел «Вечера близ Диканьки». Они изумили меня. Вот настоящая веселость, искренняя, непринужденная, без жеманства, без чопорности. А местами какая поэзия, какая чувствительность! Все это так необыкновенно в нашей литературе, что я доселе не образумился. Мне сказывали, что когда издатель вошел в типографию, где печатались «Вечера», то наборщики начали прыскать и фыркать, зажимая рот рукою. Фактор[264 - Управляющий технической частью типографии.] объяснил их веселость, признавшись ему, что наборщики помирали со смеху, набирая его книгу. Мольер и Фильдинг, вероятно, были бы рады рассмешить своих наборщиков. Поздравляю публику с истинно веселою книгою, а автору сердечно желаю дальнейших успехов.

Ради бога, возьмите его сторону, если журналисты, по своему обыкновению, нападут на неприличие его выражений, на дурной тон и проч. Пора, пора нам осмеять les prеcieuses ridicules[156 - смешных жеманниц (франц.). – Ред.][265 - Смешные Жеманницы – героини одноименной комедии Мольера.] нашей словесности, людей, толкующих вечно о прекрасных читательницах, которых у них не бывало, о высшем обществе, куда их не просят, и все это слогом камердинера профессора Тредьяковского»[157 - Из многих примеров внимания Пушкина к талантам и вообще готовности на ободрительное понуждение и совет выбираем следующие, первые попавшиеся нам на память. В 1827 году он встретил С.П. Шевырева похвалой его стихотворным произведениям и тут же, по изумительной памяти, прочел ему наизусть несколько стихов из его стихотворения «Я есмь…», только что напечатанного[805 - См.: Шевырев С.П. Рассказы о Пушкине. – В кн.: П. в восп., т. 2, с. 39.]. В последующих годах он беспрестанно понуждал известного нашего артиста, М.С. Щепкина, к начатию записок о своей жизни и сценическом поприще своем и однажды, раскрыв белую тетрадь, сам написал ему первую строку будущего его труда[806 - «Я родился в Курской губернии, Обоянского уезда, в селе Красном, что на речке Пенке» (см.: Щепкин М.А. Михаил Семенович Щепкин. 1788–1863 гг. Записки его, письма, рассказы, материалы для биографии и родословная. СПб., 1914, с. 3; Рукою П., с. 639). Тетрадь для будущих записок была подарена Щепкину 17 мая 1836 года.]. Один из лицейских его товарищей, занимающий ныне почетное место в морской службе[807 - Речь идет о Ф.Ф. Матюшкине, после выпуска из лицея отправившемся в кругосветное плавание на шлюпе «Камчатка» (1817–1819). В момент подготовки «Материалов» Анненкова Матюшкин – контр-адмирал.], получил от Пушкина, при первом своем отправлении вокруг света, длинные наставления, как вести журнал путешествия. Он рассказывал нам, что Пушкин долго изъяснял ему настоящую манеру записок, предостерегая от излишнего разбора впечатлений и советуя только не забывать всех подробностей жизни, всех обстоятельств встречи с разными племенами и характерных особенностей природы. Барон Розен одним усилием своим выучиться русскому языку до возможной степени совершенства[808 - Уроженец Ревеля (ныне Таллин), барон Е.Ф. Розен, по его собственным словам, начал заниматься русским языком уже будучи офицером; в первой половине 1820-х годов он уже переводит русских поэтов на немецкий язык, а затем начинает писать и оригинальные русские стихи.] уже обратил на себя его внимание, а когда первые стихотворные произведения барона Розена показали и присутствие некоторой поэтической способности, Пушкин сделался его покровителем и наставником. Признавая в нем и драматический талант, даже в большей степени, чем у гг. Хомякова и Кукольника (как это видно из небольшой заметки, сохранившейся в записках его)[809 - Анненков имеет в виду запись в пушкинском дневнике под 2 апреля 1834 года: «Кукольник пишет «Ляпунова». Хомяков тоже. Ни тот, ни другой не напишут хорошей трагедии. Барон Розен имеет больше таланта».], Пушкин особенно направлял его вдохновение на лирический род поэзии, говоря: «Помните, что лирическим поэтом можно быть только до 35 лет, а драмы писать до 70 и далее»[810 - Эти слова Пушкина передает сам Розен в мемуарах «Ссылка на мертвых» (СО, 1847, № 6; перепечатаны в сб.: П. в восп., т. 2, с. 273).]. В апогее своей славы Пушкин с живым одобрением встретил известную русскую сказку г-на Ершова «Конек-горбунок», теперь забытую. Первые четыре стиха этой сказки, по свидетельству г-на Смирдина, принадлежат Пушкину, удостоившему ее тщательного пересмотра[811 - Вопрос о достоверности этого литературного предания до сих пор не решен (см.: Толстяков А.П. Пушкин и «Конек-Горбунок» Ершова. – Временник, 1979. Л., 1982, с. 28–36).]. Так точно перевод «Фауста» в стихах, сделанный г-м Губером, нашел в нем восторженного ценителя, и несколько часов утра в продолжение нескольких дней посвящены были проверке этого перевода, вместе с молодым его автором[812 - См.: Губер Эдуард. Литературное объяснение. – Литературные прибавления к «Русскому инвалиду» на 1837 год, № 84, с. 335.]. Мы уже не говорим о письмах Пушкина, которыми старался он утешить самую посредственность, обращавшуюся к нему за советами, и направить ее внимание в другую сторону. Вообще ни одного призыва к себе не оставлял он в пренебрежении и без ответа. В эпоху всеобщей страсти к альманахам один молодой человек, еще и не окончивший курса воспитания, обратился к нему за стихами в собственный альманах, для которого приготовлено было только одно заглавие. Пушкин тотчас же послал ему антологическое свое стихотворение «Труд» («Миг вожделенный настал…») при учтивом письме, в котором сожалел, что ничего более важного в эту минуту дать не может. Альманах, разумеется, никогда и не выходил].

Под действием этого снисходительного взгляда на людей и внешние формы жизни должны были приобресть и особенное достоинство, и особенную прелесть. В обхождении Пушкина была какая-то удивительная простота, выпрямлявшая человека и с первого раза установлявшая самые благородные отношения между собеседниками. Поэт Кольцов, введенный в общество петербургских литераторов, был поражен дружелюбной откровенностью приема, сделанного ему Пушкиным, С робостью явился он к знаменитому поэту и не встретил ни тени величавого благоволения, ни тени покровительственного тона, которые тут еще могли бы иметь причину и достаточный повод. Пушкин крепко сжал руку Кольцова в своей руке и заговорил с ним, как с давним знакомым, как с равным себе…[266 - См. воспоминания Кольцова в пересказе его товарища А. Юдина. – В кн.: Опыты в сочинениях студентов имп. Харьковского университета, т. I. Харьков, 1846, с. 221.] Черта эта проявляется, так сказать, наглядным образом в замечательном письме Пушкина к Шишкову 2-му, письме, которым он связывает удивительно просто и благородно дружеские сношения, прерванные временем, и которое поэтому и прилагаем здесь:

«С ума ты сошел, милый Шишков; ты мне писал несколько месяцев тому назад: Милостивый государь, лестное ваше знакомство, честь имею, покорнейший слуга, так что я не узнал моего царскосельского товарища[267 - Знакомство и сближение Пушкина с А.А. Шишковым состоялось в 1816–1817 годах, когда Шишков служил в расквартированном поблизости от Царского Села полку.]. Если заблагорассудишь писать ко мне впредь, прошу тебя быть со мною на старой ноге; не то мне будет грустно. До сих пор жалею, душа моя, что мы не столкнулись на Кавказе; могли бы и стариной тряхнуть, и поповесничать, и в язычки постучать. Впрочем, судьба наша, кажется, одинакова и родились мы, видно, под одним созвездием…[268 - Шишков, пользовавшийся, как и Пушкин, репутацией вольнодумца, был переведен из Петербурга на службу вначале на Кавказ, а затем на Украину.] Что стихи? Куда зарыл ты свой золотой талант? Под снегами Эльбруса, под тифлисскими виноградниками? Если у тебя есть что-нибудь, пришли мне; право, сердцу хочется. Обнимаю тебя. Письмо мое бестолково, да некогда мне быть толковее»[269 - Письмо к А.А. Шишкову (сентябрь – ноябрь 1823 г.).].

Сам Пушкин верил в простодушие гениев и часто объяснял этим самые хитрые изречения, приписываемые им[270 - Ср.: «вы не верите простодушию гениев» («Мы проводили вечер на даче…», 1835).]. Он мог дойти до этого верования и по личному опыту.

Наконец, в Михайловском были написаны Пушкиным шесть глав «Онегина»[271 - См. составленный Пушкиным перечень глав романа с указанием места и времени их написания (с. 215–216).] и «Граф Нулин». О лирических его произведениях и вообще так называемых мелких стихотворениях не упоминаем: хронологический порядок, в котором помещены они в нашем издании, легко укажет читателю поэтическую деятельность двух годов его деревенской жизни. Несколько только слов о «Графе Нулине». Сказочка эта, возбудившая так много толков впоследствии, обязана происхождением забавной мысли, которую сам автор рассказывает на одном клочке бумажки, принадлежащем тоже к разрозненным и вполовину утерянным его запискам:

«В конце 1825 <года> находился я в деревне, – пишет Пушкин, – и, перечитывая «Лукрецию», довольно слабую поэму Шекспира, подумал: что если б Лукреции пришла в голову мысль дать пощечину Тарквинию? Быть может, это охладило б его предприимчивость, и он со стыдом принужден был отступить. Лукреция бы не зарезалась, Публикола не взбесился бы, – и мир и история мира были бы не те. Мысль пародировать историю и Шекспира мне представилась; я не мог воспротивиться двойному искушению и в два утра написал эту повесть»[272 - Заметка о «Графе Нулине» написана в 1830 году. Согласно легенде, изгнание царей из Рима было вызвано насилием, совершенным сыном последнего царя Тарквиния Гордого Секстом Тарквинием над римлянкой Лукрецией. Под именем Публиколы Пушкин, вероятно, имеет в виду Коллатина – мужа Лукреции.]. Так справедливо, что против шутки Пушкин не мог устоять[158 - Это уже было почти семейным качеством. Сам Александр Сергеевич рассказывал анекдот из детства своего. Меньшой брат его, Николинька, лежал при смерти. Александра Сергеевича ввели в комнату больного; умирающий ребенок распознал брата, успел показать ему язык и умер[813 - Ср.: Нащокины П.В. и В.А. Рассказы о Пушкине, записанные П.И. Бартеневым. – В кн.: П. в восп., т. 2, с. 188.]].

Не все, однако ж, чем ознаменовалось в поэтическом отношении деревенское пребывание Пушкина, отдано было им публике. Так, между прочим, позабыл он в тетрадях своих перевод XXIII песни Ариостова «Орландо»[273 - Свободное переложение фрагмента поэмы Ариосто (см. «Из Ариостова «Orlando Furioso») относится к 1826 году.]. Он передал двенадцать октав песни, начиная с половины сотой до 112 включительно, именно то место, которое в программе ее обозначается словами Principio della pazzia de Orlando (начало сумасшествия Орландо). Перевод сделан весьма небрежно; видно, что для Пушкина это было скорее упражнением в итальянском языке, чем настоящим творчеством: так, 101(-я) октава им не доделана, а 110<-я> сокращена в 4 стиха, впрочем, вполне сохраняющие содержание подлинника. Любопытно, что один стих Ариосто в 103 октаве затруднил Пушкина, который после двух приемов и оставил его не побежденным. Стих этот у Ариоста читается:

Va col pensier cercando in milli modi,
Non creder quel che al suo dispetto crede.

(Мысленно изыскивает тысячи способов не верить тому, чему, однако же, верит на беду свою.) Пушкин сперва перевел: «Еще он силится не верить», потом зачеркнул стих и написал: «Не верить хочет он, хоть верит», а потом замарал и это! Со всем тем поэтический колорит Ариостовой кисти сохранен вполне в этом едва набросанном переводе и был бы истинным подарком публике в то время. Вспомним, что большинству ее поэма Ариоста казалась или сухой волшебной сказкой, благодаря французским переложениям, или напыщенной небылицей – по милости русских переводов; поэтического оттенка ее оно не знало[159 - Перевод на Ариоста находится у нас в Приложении VI к «Материалам».].

К этому же времени принадлежит и первая мысль о «Египетских ночах». Стихотворение «Чертог сиял…» было написано в 1825 году[274 - Стихотворение «Клеопатра» («Царица голосом и взором…») было написано Пушкиным в октябре 1824 года. Его историческим источником послужило приписываемое римскому историку Аврелию Виктору сочинение «О знаменитых мужах». В «Клеопатре» Пушкиным впервые был затронут сюжет, к которому писатель неоднократно обращался и впоследствии: незавершенная повесть «Мы проводили вечер на даче…» (1835), «Египетские ночи» (1835). Предположительно в 1828 году первоначальная редакция стихотворения была переработана («Чертог сиял. Гремели хором…»), и в новом своем варианте, согласно традиции, установившейся при первой посмертной публикации «Египетских ночей» (С, 1837, т. VIII), этот текст печатается в качестве второй импровизации итальянца. Исследование вопроса о соотношении материалов, связанных с замыслами «Клеопатры» и «Египетских ночей», истории их создания, а также оценку мнения Анненкова по этому вопросу см. в работе: Бонди С. К истории создания «Египетских ночей». – В кн.: Бонди С. Новые страницы Пушкина. Стихи, проза, письма. М., 1931, с. 148–205.], и если можно удивляться, что «Борис Годунов» пролежал 6 лет в портфеле автора, прежде чем явился в свет, то еще более заслуживает изумления долгий искус, какому подвержена была эта пьеса, явившаяся в печати уже по смерти Пушкина. Правда, в тетради его она исполнена таких помарок, что едва можно разобрать несколько отдельных стихов. Только сбоку весьма четко написано: «Aurelius Victor». Римский писатель IV века, который одним замечанием своим о Клеопатре подал Пушкину первую мысль стихотворения. К этой пьесе поэт наш возвращался уже потом несколько раз, но здесь мы остановимся. История создания «Египетских ночей» до такой степени любопытна по отношению к способу творчества у Пушкина, мы будем излагать ее в своем месте, с некоторой подробностью. Имя Aurelius Victor указывает нам покамест на разнообразнейшее чтение Пушкина в ту же эпоху. Библиотека его уже росла по часам: каждую почту присылали ему книги из Петербурга. Надо заметить, что Пушкин читал почти всегда с пером в руках: страницы русских альманахов и разных других брошюр были покрыты его заметками, теперь, к сожалению, не существующими. Более важный созданиям посвящал он извлечения и заметки на особых листах: таким образом прочел он в деревне всего Шекспира и «Римскую историю» Тацита. Письма Пушкина о «Годунове», приведенные нами, достаточно показывают его глубокое понимание произведений великого драматурга, но собственно работы над Шекспиром теперь не существует. Блестящим остатком ее могут служить два отрывка: один с разбором Фальстафа[275 - См. «Table-talk» (заметка «Лица, созданные Шекспиром…»).], напечатанным посмертным изданием в «Записках Пушкина», а другой, касающийся драмы «Ромео и Юлии» и посмертным изданием пропущенный. Он приложен был в «Северных цветах» на 1830 г. к переводу одной части Шекспировой трагедии («Ромео и Юлия», действие III, явление 1-е) неизвестного автора[160 - В «Северных цветах» на 1829 год из той же трагедии Шекспира помещен был отрывок (лучшее место всего сочинения) по переводу П.А. Плетнева. Не знаем, ему ли принадлежит и тот, о котором здесь идет речь[814 - Перевод из Шекспира действительно принадлежал Плетневу.]]. Отрывок этот сопровождался в альманахе припиской на конце: «Извлечено из рукописного сочинения А.С. Пушкина». Этого рукописного сочинения, однако, нет в бумагах поэта, и мы принуждены ограничиться сбережением только самого отрывка, единственного его остатка[276 - Судя по черновой рукописи, заметка Пушкина «О «Ромео и Джюльете» Шекспира» – не отрывок, а законченное произведение писателя.]:

«Многие из трагедий, приписываемых Шекспиру, ему не принадлежат, а только им поправлены. Трагедия «Ромео и Джюльета» хотя слогом своим и совершенно отделяется от известных его приемов, но она так ясно входит в его драматическую систему и носит на себе так много следов вольной и широкой его кисти, что ее должно почесть сочинением Шекспира. В ней отразилась Италия, современная поэту, с ее климатом, страстями, праздниками, негой, сонетами, с ее роскошным языком, исполненным блеска и concelli[161 - блестящими оборотами мысли (итал.). – Ред.]. Так понял Шекспир драматическую местность. После Джюльеты, после Ромео, сих двух очаровательных созданий шекспировой грации, Меркутио, образец молодого кавалера того времени, изысканный, привязчивый, благородный Меркутио есть замечательнейшее лицо изо всей трагедии. Поэт избрал его в представители итальянцев, бывших модным народом Европы, французами XVI века».

Обращаясь к «Римской истории», мы можем сказать, что Пушкин нашел в ней одно величавое лицо, приковавшее все внимание его, именно Тиберия: «Чем более читаю Тацита, – пишет он, – тем более мирюсь с Тиберием. Он был один из величайших умов древности»[277 - Письмо к А.А. Дельвигу от 23 июля 1825 года.]. В другой раз в своем трактате о воспитании, о котором скоро будем говорить, он прибавляет: «Тацит есть великий писатель, впрочем, исполненный политических предрассудков»[278 - Цитируемое суждение находится (в измененном виде) в черновике записки «О народном воспитании» (1826).]. По обыкновению своему, Пушкин стал писать заметки о Тиберии, следя за мыслями кесаря по рассказу знаменитого римского историка и выводя из сжатых его определений те пояснения, образцы которых находятся у Макиавеля в его рассуждениях о книгах Тита Ливия. Как пример этой борьбы с Тацитом и самого способа ведения исторической полемики прилагаем здесь несколько отрывков из толкований Пушкина.

I

«Тиберий не мог быть доволен Германиком, оказавшим много слабости в погашении бунта легионов. Германик соглашается на требования мятежников, ограничивает время службы, допущает самовольные казни, даже междоусобную битву. Блестящие поражения неприятеля при Марсорских селениях не заглаживают столь явных ошибок. Тиберий в своей речи старался их прикрыть риторическими украшениями; меньше хвалил он Друза, но откровеннее и вернее. Счастливые обстоятельства благоприятствовали Друзу, но сей оказал и много благоразумия: не склонился на требования мятежников, сам казнил первых возмутителей, сам водворил порядок».

II

«Германик, тщетно стараясь усмирить бунт легионов, хотел заколоться в глазах воинов. Его удержали. Тогда один из них подал свой меч, говоря: «Он вострее». Это показалось, говорит Тацит, слишком злобно и жестоко самым яростным мятежникам.

Самоубийство было обыкновенно в древности. Мать Мессалины советует ей убиться. Мессалина в нерешимости подносит нож то к горлу, то к груди, и мать ее не останавливает. Сенека не препятствует своей жене Паулине последовать за ним и проч. Предложение воина есть хладнокровный вызов, а не неуместная шутка».

III

«Юлия, дочь Августа, известная ссылкой Овидия, умирает в изгнании и в нищете, но не от нищенства и голода, как пишет Тацит. Голодом можно заморить в тюрьме…»[279 - Фрагменты из пушкинских «Замечаний на «Анналы» Тацита» (1825).]

IV

«Некто Вибий Серен по доносу своего сына был присужден римским сенатом к заключению на каком-то безлюдном острове. Тиберий воспротивился сему решению, говоря, что человека, коему дарована жизнь, не следует лишать способов к поддержанию жизни. Слова, достойные ума светлого и человеколюбивого!»[280 - Письмо к А.А. Дельвигу от 23 июля 1826 года.]

Так проводил время Пушкин в беспрерывных занятиях, в беспрерывном творчестве, в беспрерывной беседе с друзьями и в отдохновениях дружбы, которую нашел близ себя. Замыслы на будущее не были пренебрежены им; в это время уже он думал об основании журнала, который мог бы служить выражением как его литературной деятельности, так и взгляда на искусство и на текущие явления отечественной и иностранной словесности. Он поручал кн. В<яземско>му, находившемуся тогда в Москве, устройство этого дела, но дело устроилось только в 1827 году основанием «Московского вестника» и личным его участием[281 - Основание журнала «Московский вестник» (1827–1830) явилось плодом сближения Пушкина с кружком так называемых «любомудров» (Д. Веневитинов, С. Шевырев, М. Погодин и другие), в которых поэт в течение некоторого времени после возвращения из ссылки в 1826 году видел своих ближайших литературных союзников. Между членами кружка и Пушкиным был заключен формальный договор о принципах сотрудничества. После первоначального периода активного сотрудничества поэта в MB Пушкин охладел к журналу.].

Лето 1826 года было знойно в Псковской губернии. Недели проходили без облачка на небе, без освежительного дождя и ветра. Пушкин почти бросил все занятия свои, ища прохлады в садах Тригорского и Михайловского и дожидаясь осени, которая приносила ему, как известно, бодрость и веселье.

10 августа дописал он шестую главу «Онегина», где так трогательно прощается со своею молодостью:

Благодарю за наслажденья,
За грусть, за милые мученья,
За шум, за бури, за пиры,
За все, за все твои дары.
Благодарю тебя. Тобою,
Среди тревог и в тишине,
Я насладился… и вполне.
<< 1 ... 12 13 14 15 16 17 18 19 20 ... 101 >>
На страницу:
16 из 101