Тревожило, и враг меня мутил… и проч.
Между прочим, эти три превосходные стиха находятся еще в виде одного, не вполне развитого в рукописи. Там вместо их еще читается только: «Три раза в ночь злой враг будил меня». Рассказ Григория написан в первых числах января 1825 г. Он при самом начале оставляется Пушкиным для XXIV строфы «Онегина» (4 главы) и многих других строф, попавших в следующие главы романа. Поэт наш возвращается к Григорию после них и приносит описание его томлений в келье благочестивого отшельника, его мыслей о старце, трудящемся за летописью:
Как я люблю его спокойный вид,
Когда, душой в минувшем погруженный,
Он летопись свою ведет…
Вот начинаются тоскливые, мятежные расспросы его о былом, о дворе Иоанна, его роскоши, о битвах, и раздается величавый голос инока – этот голос, который в тишине отшельнической кельи, ночью, звучит, как умиротворяющий благовест и как живое слово из дальних веков.
Не сетуй, брат, что рано грешный свет
Покинул ты, что мало искушений
Послал тебе Всевышний…
И тут-то невольно поражены вы прозаической строкой, предшествующей всему этому монологу, в котором древняя наша история облачилась в одежду чудной поэзии. Строка эта говорит: «Приближаюсь к тому времени, когда перестало земное быть для меня занимательным». Достаточно было этих бедных слов, чтоб настроить дух поэта и держать пред мысленными его очами и лицо старца, не замечающего преступных волнений послушника, и лицо последнего, страстно следящего за рассказом инока, где уже смутно предчувствуется ему возможность дерзкого замысла и преступления. К несчастию, повествование летописца прерывается в рукописи на 8 стихе, за ним следуют некоторые стихотворные фразы «Онегина» (строфы XXV 4-й главы):
Час от часу плененный боле
Красами Ольги молодой… и проч. —
с воображаемым портретом Ольги, тут же нарисованным пером, и т. д., но «Бориса Годунова» мы уже более не находим.
Несмотря на свою первоначальную форму, по-видимому непогрешительную, сцена эта при окончательной отделке получила еще большую полноту, развитие и устройство. Многие ее стихи добавлены и исполнились содержания, как мы уже видели в одном примере. Произошла удивительная перестановка монолога; так, монолог Григория «Борис! Борис! все пред тобой трепещет…», который в печати превосходно замыкает все явление, стоял прежде в начале его, тотчас после размышления Пимена: «Еще одно последнее сказанье…» Вместе с тем выпущено было и много поэтических фраз, которые современной своей живостью противоречили торжественному и спокойному выражению, какое прилично исторической картине. Два удивительные стиха, например, замыкающие раздумье Пимена над летописью своею:
Немного лиц мне память сохранила,
Немного слов доходит до меня —
в рукописи еще выражаются десятью стихами. Это их первоначальная форма, которую здесь и приводим:
Передо мной опять выходят люди,
Уже давно покинувшие мир,
Властители, которым был покорен,
И недруги и старые друзья —
Товарищи моей цветущей жизни…
Как ласки их мне радостны бывали,
Как живо жгли мне сердце их обиды!
Но где же их знакомый лик и страсти?
Чуть-чуть их след ложится легкой тенью —
И мне давно, давно пора за ними!..
Так создавалась эта гениальная сцена, плод глубокого размышления и неослабного поэтического вдохновения, которая по силе творчества, в ней проявившегося, есть столько же наше достояние, сколько и достояние литератур всех образованных народов.
Сам автор любил ее и предназначил ей роль весьма важную. Он поместил сцену летописца в первом номере журнала, только что появившегося («Московский вестник», 1827), с целью испробовать на ней вкус публики и узнать впечатление, какое произведет первый опыт драмы, основа которой вращается на историческом изучении и на теории творчества, еще не имевшей у нас приложения. Кажется, что опыт был неудачен. Общее мнение поражено было новым направлением, какое принял поэт, но не увлечено им. Весьма немногие угадали в отрывке поэтическое откровение одной народной эпохи. Наиболее расположенные к поэту еще признавали достоинство стиха, но другие, числительно сильнейшие, не видели уже прежнего сладкозвучного певца своего за этим белым стихом и сожалели о юношеских, блестящих его произведениях, где рифма заканчивала образ, всем понятный и увлекательный. Толки, возбужденные отрывком, привели Пушкина к мысли, что весь спор о классицизме и романтизме был оптический обман, созданный журналами, которому и он сам поддался, и что необходимость преобразования литературных форм не лежала в общих потребностях, в действительно возмужалом и изменившемся вкусе публики. Почти с той же минуты стал Пушкин считать трагедию свою анахронизмом и смотреть с иронией на предположение свое создать народную драму. Как ни горек был опыт, но автор нашел ему оправдание в общем французско-классическом воспитании, какое получило все современное поколение. Мы уже знаем, что Пушкину всегда казались смешными маленькие попытки преобразования, а несвоевременность большого преобразования сама собой привела его к заключению, что автор должен подчиняться литературным законам, уже признанным всеми и всех удовлетворяющим. Он начал развивать эту мысль в длинном письме, одна часть которого была уже совсем обделана[217 - Далее Анненков приводит отрывок статьи, печатающейся в настоящее время под названием «Письмо к издателю «Московского вестника». Статья написана, по всей вероятности, в 1828 году и была вызвана высокой оценкой пушкинской сцены «Ночь. Келья в Чудовом монастыре», содержащейся в «Обозрении русской словесности за 1827 г.» С.П. Шевырева (MB, 1828, № 1).]. Прилагаем ее здесь – и если в строках этих скорее проглядывает ирония и чувство огорчения, чем истинное убеждение, то мы поймем, как тяжело должен был подействовать на Пушкина неуспех его любимой и знаменитой сцены:
«Благодарю вас за участие, принимаемое вами в судьбе «Годунова». Ваше нетерпение видеть его очень лестно для моего самолюбия; но теперь, когда по стечению благоприятных обстоятельств открылась мне возможность его напечатать, предвижу новые затруднения, мною прежде не подозреваемые[148 - Строки эти писаны, по всем вероятиям, тоже в 1829 году.].
С 1820 года, будучи удален от московских и петербургских обществ, я в одних журналах мог наблюдать направление нашей словесности. Читая жаркие споры о романтизме, я вообразил, что и в самом деле нам наскучили правильность и совершенство классической древности и бледные, однообразные списки ее подражателей, что утомленный вкус требует иных, сильнейших ощущений и ищет их в мутных, но кипящих источниках новой, народной поэзии. Мне казалось, однако, довольно странным, что младенческая наша словесность, ни в каком роде не представляющая никаких образцов, уже успела немногими опытами притупить вкус читающей публики; но, думал я, французская словесность, всем нам с младенчества и так коротко знакомая, вероятно, причиною сего явления. Искренно признаюсь, что я воспитан в страхе почтеннейшей публики и что не вижу никакого стыда угождать ей и следовать духу времени. Это первое признание ведет к другому, более важному: так и быть, каюсь, что я в литературе скептик (чтоб не сказать хуже) и что все ее секты для меня равны, представляя каждая свою выгодную и невыгодную сторону. Обряды и формы должны ли суеверно порабощать литературную совесть? Зачем писателю не повиноваться принятым обычаям в словесности своего народа, как он повинуется законам своего языка? Он должен владеть своим предметом, несмотря на затруднительность правил, как он обязан владеть языком, несмотря на грамматические оковы».
Затем следует необделанная, разбросанная часть письма, из которой и приводим следующие отрывки, с трудом прочтенные, но списанные уже со всевозможною точностью:
1) «Между тем, читая мелкие стихотворения, величаемые романтическими, я в них не видел и следов искреннего и свободного хода романтической поэзии, но жеманство лжеклассицизма французского».
2) «Всё это сильно поколебало мою авторскую уверенность: я начал подозревать, что трагедия моя есть анахронизм».
3) «Скоро я в том удостоверился. Вы читали в 1-й книжке «Московского вестника» отрывок из «Бориса Годунова», сцену летописца. Характер Пимена не есть мое изобретение. В нем собрал я черты, пленившие меня в наших старых летописях; умилительная кротость, младенческое и вместе мудрое простодушие, набожное усердие к власти царя, данной богом, совершенное отсутствие суетности дышат в сих драгоценных памятниках времен давно минувших, между коими озлобленная летопись кн. Курбского отличается от прочих летописей, как бурная жизнь Иоаннова изгнанника отличалась от смиренной жизни безмятежных иноков».
4) «Мне казалось, что сей характер вместе нов и знаком для русского сердца; что трогательное добродушие древних летописпев, столь постигнутое Карамзиным и отразившееся в его бессмертном создании, украсит простоту моих стихов я заслужит снисходительную улыбку читателей. Что ж вышло? Обратили внимание на политические мнения Пимена и нашли их запоздалыми; другие сомневались, могут ли стихи без рифм назваться стихами. Г-н 3. предложил променять сцену «Бориса Годунова» на картинку «Дамского журнала». Тем и кончился строгий суд почтеннейшей публики».
5) «Что же из этого следует? Что г-н 3. и публика правы, но что гг. журналисты виноваты ошибочными известиями, введшими меня в искушение. Воспитанные под влиянием французской критики, русские привыкли к правилам, утвержденным сею критикою, и неохотно смотрят на все, что не подходит под ее законы. Нововведения опасны и, кажется, не нужны».
Не надо и прибавлять, что это заключение, свидетельствующее так положительно о глубокой ране, нанесенной холодностью публики надеждам и ожиданиям поэта, было только делом минуты, первого впечатления. Пушкин не мог остановиться на нем уже и по силе таланта, беспрестанно понуждавшего его к новой деятельности, к новым попыткам и, еще более, по характеру, который не выносил резких определений и неспособен был к долгому упорству в ложной решимости. Он возвратился к драме «романтической», как он называл художественные драматические произведения вообще, уже не рассчитывая на успех и не думая о нем, движимый единственно потребностью творчества, и создал те гениальные сцены, которые стоят в русской литературе до сих пор в уединением величии[218 - Имеются в виду драматические сцены 1830 года (так называемые «Маленькие трагедии»).].
Переходя от литературных убеждений, порожденных или укрепленных «Борисом Годуновым», к историческому созерцанию, которое Пушкин почерпнул в нем же, легко заметить, что оно состояло преимущественно в спокойном, бескорыстно благородном уважении к прошлым деятелям на исторической сцене нашего отечества. Еще в Одессе думал он о важности обязанностей, лежащих вообще на человеке и особенно на писателе, который своим происхождением связан с сословием, наиболее участвовавшим в общем преуспеянии нашего отечества. С жаром объяснял он свою мысль, которая предписывала не байроновскую спесь, а строгое, благородное понимание своего призвания. Работы, предшествовавшие «Годунову», отделили все случайное, личное, наносное в этом взгляде и превратили его в сочувствие к давно прошедшим лицам, к пониманию их трудов, ошибок и успехов в деле прославления и нравственного развития отчизны. Эта отвлеченная, кабинетная, так сказать, любовь к прошедшему, не связанная ни с какой посторонней, корыстной мыслью, составила основание его суждений об исторических лицах и эпохах и сообщила им теплоту и чувство. Он выразил ее превосходно в одной заметке, помещенной, со многими другими, в «Северных цветах» на 1828 год: «Бескорыстная мысль, что внуки будут уважены за имя, нами переданное, не есть ли благороднейшая надежда нашего сердца?»[219 - «Отрывки из писем, мысли и замечания».] Другая рукописная заметка тоже объясняет ее: «Образованный француз или англичанин дорожит строкою старого летописца, в которой упомянуто имя его предка, честного рыцаря, падшего в такой-то битве или в таком-то году возвратившегося из Палестины; но калмыки не имеют ни дворянства, ни истории. Только дикость и невежество не уважают прошедшего…»[220 - Из незавершенной статьи «Опровержение на критики».] Чем глубже проникали его исторические изыскания, тем более очищалась и светлела эта симпатия к отечественным деятелям и эпохам, которая не исключала сочувствия к достоинству и благородству на всех ступенях общества, а напротив, вызывала и укрепляла его. В той же последней заметке он прибавляет, что потомство Мининых и Ломоносовых, по справедливости, может гордиться сими именами как лучшим своим достоянием. С уважением смотрел он и на собственных предков, говорил об них с любовью и часто возвышался до поэтического представления эпохи, видевшей их деятельность. Так, в «Отечественных записках» 1846 года (апрель, том 45) приведено пять строф неизданного стихотворения, посвященного памяти предков его; об этом произведении мы скажем еще несколько слов впоследствии[221 - Речь идет о стихотворении «Моя родословная» (1830).].
Вообще взгляд глубокого сочувствия и глубокого уважения к сошедшим в вечность историческим лицам сделался в Пушкине даже мерилом, по которому он судил степень способностей в других людях к полезному историческому труду вообще.
Собрав, таким образом, почти все свидетельства, какие нужны были для полного уразумения важности этого произведения в жизни Пушкина и в отечественной словесности, мы удерживаемся от оценки его, предоставляя специальному труду критиков. Много и много следует говорить об этих сценах, рисующих нам столкновение двух различных, хотя и одноплеменных народов, сценах, принадлежащих к редким памятникам, где история, оживленная поэтическим вдохновением, проходит перед глазами нашими во всей своей яркости, пестроте и жизни. Начиная с русского величавого понимания властительных обязанностей до блестящего хвастовства Самозванца; с начального, ученического труда Феодора Годунова до латинских стихотворцев, сопровождающих станы литовских вельмож; с затворнической любви Ксении до хитрого кокетства Марины; начиная со способа выражать мысли, столь различного в двух партиях, до их понимания своих обязанностей и своего достоинства – все это представляет удивительно яркую картину двух противоположных цивилизаций, поставленных лицом друг к другу и на минуту смешавшихся в общем хаосе, порожденном обстоятельствами. Конечно, всякий, кто прочтет «Бориса Годунова», с глубоким сожалением подумает о продолжении хроники, которое замышлял Пушкин и, может быть, остановился по неуспеху первого опыта. В этом продолжении словесность наша потеряла новое, редкое вообще, пояснение истории поэзией. С «Бориса Годунова» Пушкин ушел в самого себя, распростился на время с прихотливым вкусом публики и ее требованиями, сделался художником про себя, творящим уединенно свои образы, как ой вообще любил представлять художника. Следующие задумчивые и трогательные французские строки, найденные нами в двух отрывках, свидетельствуют это несомненным образом. Ими и заключаем все сведения, собранные нами вокруг трагедии, составляющей первое звено самобытных произведений нашего поэта. Скажем только, что и они готовились для предисловия к «Борису Годунову»[222 - Приведенные ниже отрывки относятся к ранним редакциям набросков предисловия к «Борису Годунову».].
Первый отрывок:
«Pour une prеface. Le publique et la critique ayant accueil-li avec une indulgence passionnеe mes premiers essais et dans un tems, o? la sеvеritе et la malveillance m'eussent probable-ment dеgo?tе de la carri?re que l'allais erabrasser, je leur dois reconnaissance enti?re, et je les tiens quittes envers moileur rigueur et leur indiffеrence ayant maintenant peu d'influence sur mes travaux».
Второй отрывок:
«Je me prеsente ayant renoncе ? ma mani?re premi?re. N'ayant plus ? illustrer un nom inconnu et une premi?re jeunes-se, je n'ose plus compter sur l'indulgence avec laquelle j'avais еtе accueilli. Ce n'est plus le sourire de la mode que je brigue. Je me retire volontairement du rang de ses favoris, en faisant mes humbles remerciements de la faveur, avec laquelle elle avait accueilli mes faibles essais pendant dix ans de ma vie»[149 - Первый отрывок: «Для предисловия. Публика и критика, принявшие мои первые опыты с живым снисхождением и притом в такое время, когда строгость и недоброжелательство отвратили бы меня, вероятно, навсегда от поприща, мною избираемого, заслуживают полной моей признательности: они расплатились со мной совершенно. С этой минуты их строгость или равнодушие уже не могут иметь влияния на труды мои».Второй отрывок: «Представляюсь с новыми приемами в создании. Не имея более надобности заботиться о прославлении неизвестного имени и первой своей молодости, я уже не смею надеяться на снисхождение, с которым был принят доселе. Я уже не ищу благосклонной улыбки моды. Добровольно выхожу я из ряда ее любимцев, принося ей глубокую мою благодарность за все то расположение, с которым принимала она слабые мои опыты в продолжении 10 лет моей жизни»],
Так прощался Пушкин с публикой, и не на одних словах, как увидим.
Глава XI
Общая деятельность в Михайловском:Приезд Дельвига в Михайловское (1825). – Отрывок из письма к брату о приезде Дельвига, отъезд его и соседей. – Пушкин в деревне с няней и трагедией. – Пушкин в Пскове изучает народность. – Слова Киреевского о его сборнике песен. – Утерянные послания его. – Полународные-полувымышленные произведения. – Рассказ о медведе «Как весенней порой…». – Монолог пьяного мужика «Сват Иван, как пить мы станем…». – Письмо к Дельвигу от 8 июня 1825 г. с мнением о Державине. – Взгляд Пушкина на русскую литературу прошлого столетия. – Определение Ломоносова, Сумарокова, Тредьяковского как писателей. – Слова Пушкина о 18 столетии и его подражаниях. – Пушкин изменяет с течением времени резкость своих мнений о писателях старой эпохи. – Письмо Пушкина от 12 марта 1825 г. по поводу «Взгляда на русскую словесность», помещенного в «Полярной звезде» 1825 г. – Его опровержения и дополнения к нему: суждение Пушкина о романах Бестужева и о русской полемике вообще. – Снисходительность и ласковость Пушкина к тогдашним литераторам. – Отношения его к Дельвигу, Баратынскому и Языкову. – Впечатление от элегии второго «Признание». Отзыв об «Эде» и о Слепушкине. – Письмо Пушкина о «Вечерах на хуторе близ Диканьки». – Пушкин и Кольцов. – Письмо Пушкина к Шишкову 2<-му>. – Примеры внимания Пушкина к талантам. – Советы товарищу-моряку, сношения его с Щепкиным, Шевыревым, бар<оном> Розеном, Ершовым, Губером; альманах студента. – В Михайловском написаны шесть глав «Онегина» и «Граф Нулин». – Происхождение «Графа Нулина». – Пушкинский перевод Ариостова «Орландо». – История создания «Египетских ночей», тогда же начатых. – Долгий искус, какому они были подвержены. – Заметки при чтении. – Библиотека Пушкина. – Два отрывка из пушкинского труда над Шекспиром. – Заметки при чтении истории Тацита: взгляд на Тиберия, толкование разных мест у Тацита. – Мысль основать журнал. – Знойное лето в Михайловском и ожидание осени.
В 1825 году Пушкин был обрадован посещением некоторых друзей своих, а в том числе и Дельвига. Поэт наш выразил благодарность свою за это внимание дружбы в некоторых стихотворных посланиях к гостям своим, но, к сожалению, мы весьма мало имеем сведений о времяпровождении и вообще об образе жизни их в Михайловском. Касательно Дельвига сохранился только намек в письме Пушкина к брату в Петербург: «Как я был рад баронову приезду. Он очень мил! Наши в него влюбились, а он равнодушен, как колода, любит лежать на постеле, восхищаясь «Чигиринским старостою»[223 - Имеется в виду отрывок «Смерть Чигиринского старосты» из поэмы К.Ф. Рылеева «Наливайко» (ПЗ на 1825 год).]; приказывает тебе кланяться; мысленно целуя 100 раз, желает тебе 1000 хороших вещей, например, устриц…»[224 - Письмо к Л.С. Пушкину от 22 и 23 апреля 1825 года.] В том же году и семейство поэта, отец и мать его, покинули деревню. С отъездом семейства и друзей вокруг Пушкина образовалось полное уединение, так много способствовавшее развитию его идей и таланта. Единственная деревенская соседка его, в семействе которой любил он отдыхать от трудов и мыслей, волновавших его, тоже покидала Тригорское. Пушкин оставался в деревне совершенно один с няней своей и трагедией, как сам писал. Впрочем, он еще проводил соседей до Пскова, извещая притом друзей, что едет советоваться с докторами об аневризме в сердце, который предполагал в себе[225 - П.А. Осипова выехала из Тригорского в Ригу 19 июля 1825 года. Поездка Пушкина в Псков состоялась в период с 25 сентября по 3 октября 1825 года. О ее цели поэт сообщал в письме к В.А. Жуковскому от 6 октября 1825 года.]. Время пребывания в Пскове он посвятил тому, что занимало теперь преимущественно его мысли, – изучению народной жизни. Он изыскивал средства для отыскания живой народной речи в самом ее источнике; ходил по базарам, терся, что называется, между людьми, и весьма почтенные люди города видели его переодетым в мещанский костюм, в котором он даже раз явился в один из почетных домов Пскова[226 - В основе этого местного предания (см. также: Анненков, с. 276, где описанные события отнесены к октябрю 1824 года) лежал, вероятно, факт появления Пушкина в русском платье на святогорской ярмарке (ср.: Вульф А.Н. Рассказы о Пушкине, записанные М.И. Семевским. – В кн.: П. в восп., т. 1, с. 413; Парфенов П. Рассказы о Пушкине, записанные К.А. Тимофеевым. – В кн.: Там же, с. 429, 430).].
Неудивительно после того, что П.В. Киреевский в предисловии к своему «Собранию народных песен», напечатанных в «Чтениях общества любителей истории» (Москва, 1848, № 9), говорит следующее: «А.С. Пушкин еще в самом начале моего предприятия доставил мне замечательную тетрадь песен, собранных им в Псковской губернии». Если не ошибаемся, начало предприятия П.В. Киреевского должно отнести к 1830 году. Пушкин в это время уже владел значительным количеством памятников народного языка, добытых собственным трудом.
В бумагах Пушкина сохранилась любопытная записка, писанная карандашом[227 - Речь идет о списке стихотворений 1816–1827 годов, которые Пушкин не включил в издание 1826 года и намеревался ввести в свое двухтомное собрание стихотворений (вышло в 1829 году). (См.: Рукою П., с. 238–240.)]. Это заглавие разных стихотворений, созданных до 1826 года включительно. Некоторые из этих заглавий, измененные или выпущенные в изданиях его сочинений, состоят из собственных имен и таким образом знакомят с лицами, внушившими ему поэтические образы или направившими его вдохновение. Так, известная пьеса «Я помню чудное мгновенье…» носит у Пушкина заглавие «К А.П. К<ерн>»; другое стихотворение обозначено словами «К кн. Гол<ицыной>» (это известная его пьеса «Давно об ней воспоминанье…»); третье, тоже весьма известное стихотворение, озаглавлено просто «К Зине»[228 - Стихотворение «К Зине» («Вот, Зина, вам совет: играйте…», 1826) было вписано в альбом Евпраксии Николаевны Вульф (в замужестве Вревской) – дочери П.А. Осиповой.].
Но для нас всего важнее в этой записке перечет утерянных или, по крайней мере, еще скрывающихся его стихотворений, которые и в бумагах его не находятся. Таковы послания «К гр<афу> О<лизару>», «К Р<одзянке>»[229 - Стихотворение «Графу Олизару» («Певец! Издревле меж собою…») (датируется серединой октября 1824 г.) впервые опубликовано в 1884 году в журнале «Русская старина». Стихотворение «К Родзянке» («Ты обещал о романтизме…») (датируется маем – июлем 1825 г.) впервые опубликовано в 1859 году в «Современнике».] и, наконец, коллекция песен о С. Разине, обозначенная в записке просто «Песни о С. Разине». Вероятно, что она принадлежала к тому собранию песен, часть которых послана была П.В. Киреевскому[230 - Пушкинские «Песни о Стеньке Разине» («Как по Волге-реке, по широкой…», «Ходил Стенька Разин…», «Что не конский топ, не людская молвь…»), датирующиеся 1824–1826 годами, – оригинальный цикл самого поэта, использовавшего мотивы фольклора и литературные источники. Сделанная Пушкиным в 1827 ходу попытка опубликовать «Песни» завершилась неудачей.].
По поводу песен и вообще народных произведений следует, однако ж, сделать необходимое замечание. Между сборником этих памятников и попытками художественного воспроизведения их манеры и содержания в сказках и в разных других формах поэзии был еще у Пушкина третий отдел народных произведений, большею частию неизвестный публике. По сущности своей отдел этот принадлежит отчасти простому, верному сборнику, а отчасти переходит в область подражания и искусственных соображений своими подделками, украшениями и выправкой подробностей. Эти полународные-полувыдуманные произведения сохраняются у Пушкина в первом, еще необделанном виде и, вероятно, так остались бы и при более долгой жизни поэта. Он забыл об них и, может быть, потому, что сам был недоволен смешением творчества личного и условного с общенародным и непосредственным творчеством, какое в них уже неизбежно. Может статься, он был прав, но надо сказать, сила Пушкина и близкое знакомство с духом русской поэзии выступают тут особенно ясно. Склад и течение речи удивительно близко подходят к обыкновенным приемам народной фантазии, и только по особенной полноте и грации подробностей видите, что тут прошла творческая рука поэта. Они кажутся деревенской песней, пропетой великим мастером. В этом, по нашему мнению, заключается и тайна особенного наслаждения, доставляемого ими. Для образца выписываем песню или, лучше, рассказ о медведе, созданный по этому способу, который так редко удается писателям менее гениальным, менее проникнутым духом народных созданий[231 - Неоконченная пушкинская «Сказка о медведихе» предположительно написана в 1830 году.].
Как весенней теплой порою
Из-под утренней белой зорюшки,
Что из лесу, лесу дремучего
Шкодила медведица
С малыми детушками-медвежатами
Поиграть, погулять, себя показать.
Седа медведица под березкой;
Стали медвежата промеж собой играти,
Обниматися, боротися,