Масло солдатам выдают большим куском, и «деды» начинают дележ, – режут на порции. Кусочки при этом получаются разными. И когда тарелка приближается к «салагам», на ней остаются лишь крохи. И чем дольше служит солдат, тем ближе он двигается от нищего края стола к купеческому…
– В среднем, однако, – Трапузин поднимает жирный палец – получается то же. Что не доел на первом годе, догоняешь на втором. Закон тайги!
– Все зависит от нас, – мрачнел я. – Все будем «дедами».
– В принципе, можно, – снисходительно вещал Трапузин. – Забыть недоеденное, недокуренное… Этакая революция…
Мы размечтались. Всего месяц отделял нас от срока «посвящения в деды». Неужели станем такими, как все? Будем избивать, унижать других? Нет, мы начнем новую жизнь! Служить по совести, помогать «молодым»… А за нами пойдут другие. И подсчитывая масло, съеденное дивизионом за два года, кто-нибудь скажет: «Мы съели три тонны. И всем досталось поровну. И радостей, и невзгод…»
…Жаль, – не получилась революция… И, хотя наш призыв не злобствовал, мы понимали – это временно. А Трапузин? Видно, посвящение в деды ослабило его волю. За полгода до окончания службы он подделал документы и был переведен в хоззвод.
О, то было скопище отморозков! Мерзавцы служить не хотели и всячески мешали другим. Метлов, Кулаков, Шмургалов! – помню вас до сих пор. И – по прежнему, ненавижу.
Попав на работу трудней, Трапузин разительно изменился. Из сытого хомяка секретки стал злобнейшим «дедом» дивизиона. И видно, те наши разговоры о совести вызывали в нем особую ярость. Я избегал с ним встречаться. А он все искал, преследовал меня, словно виновника его неудачи. И никто, кроме нас двоих, не знал, что стоит между двумя «дедами», – кусок масла или нечто большее.
Иногда, вспоминая армию, думаю о тех ребятах, кто достойно вынес испытание солдатской жизнью. Но были и другие. Вспоминаю Трапузина, других жлобов… Кто виноват во всем? Офицеры, поддерживающие диктат насилия в армии? Или та мать, твердящая сыну: «Не пропусти своего! Дави слабых! Выкручивайся… Иначе – сомнут… отнимут…»
Не умеем мы жить вместе. Ни в казарме, ни в собственной стране. Ищем, где бы выгадать, где трудиться поменьше, а урвать – больше. И еще – стрелять, насиловать, или просто – кривляться или врать по телеку. Эх, человеки…
Где-то на Земле
Зимой он заходил в эту пельменную согреться и, не глядя на окружающих, суровый, отчужденный, сушил вырванные ветром слезы. Неулыбчивый гость стоял у стойки и смотрел на дорогу, по которой пробегали мимо прохожие. Головы их были опущены, лица укрыты воротником. Сероватые тени показывались из тумана и вновь растворялись в морозной дымке.
Отсюда начиналась окраина с ее приметами новостроек: ямами, рытвинами, грудами мерзлой земли. Дорога у стройки завалена досками, обрезками труб. Из прикрытой щитом канализации вырывается пар.
Дальше – уходящий в сумрак пустырь. Летом здесь сажали картошку, а сейчас ветер сгибает выступающие из снега сухие стебли. И в конце пустыря, словно волчьи глаза, – огни изб.
Такие дома видел он из окна поезда, когда проносился мимо заброшенных деревень. Лачуги кривились далеко в полях, подходя к железнодорожному полотну. Он смотрел на эти жилища, и ему хотелось выйти, постучаться в стены и, может, помочь кому-то. Но представляя себя живущим в этой глуши, – в сердце вползал страх.
Гость придвинул ногу к батарее под стойкой. Теплые струйки мягко вползали в подошву, поднимались к щекам. Память вернула его к недавней встрече с приятелем. Они разговорились, вспоминая знакомых, и друг заметил книгу, лежащую рядом. «Ты… читаешь это?» – друг пролистал книгу. Лицо его изменилось. Словно невидимая стена разделила их, и когда друг вернул книгу, лицо его скрывала маска.
«Каждому – свое…» – он опустил уголки губ. Кто виноват, что они не стремятся в Систему? Пожалеют…
А в пельменной – тепло. Рабочий день закончен; ушла старушка с кастрюлькой отходов, дометает мусор уборщица. И все это время женщина у кассы ищет его взгляда.
– Эй, – слышит он тихий голос. – Слышь, парень? Помоги…
Вот он, момент, его боль и сомнение. Сейчас он поднимется, подойдет к окликнувшей его женщине. Остановится поезд у старого домика, и, поколебавшись, он выйдет на полустанке. Содрогнутся цепью вагоны, качнется состав… Темный вечер, чернеющий лес. И – огни уходящего поезда…
Все так и будет, он умеет угадывать. На мгновение увиделось: вот он, рядом с женщиной. Несут бачок в кладовую. Она упирается ему в плечо, и он чувствует ее крепкую ладонь.
А потом они запрут дверь, и она расставит закуску… Все так и будет: усталые люди, бутылка вина и желание праздника. Но до этого пройдут в сумраке мимо остывающих плит, и в коридоре он заметит мерцающий прямоугольник. Зеркало! На мгновение он взглянет в холодноватую гладь, – бледным пятном выступит подбородок, нижняя губа наехала на верхнюю… – мерзлый окунь – призраком из темноты.
И они будут сидеть, согреваясь вином, и смотреть, как светлеет за окном пейзаж окраины. Свет с улицы скользит по крышкам бачков, ложась на ее полные руки. Он чувствует в темноте ее улыбку.
– Ты далек, как звезда, и пути к тебе нет…
Женщина тихо поет… Ее зовут – Тоня. Что он изучает?
– Разное. Экономику, управление…
– Подписывать будешь…
– Распределять. Руководить…
– Зачем?
– Для порядка. И – жить…
– Как все?
– Имею ввиду – разумно. Устроившись…
– Мы тоже читаем с дочкой… Книжки всякие… Ты петь любишь?
– Что? – он вертит стаканом. – Так устроено… Есть правила. Верх – низ. Лево – право. В жизни – много ненужного… Дашь слабину – и в массе.
– Смотри! Оп! – под ее руками раскрывается цветок из нарезанной колбасы и горошка. Глаза ее искрятся.
– И вино тебя не греет
В час дурного настроенья… Ха-ха-ха…
Все так и будет. И он попросит ее рассказать о себе, хотя знает: избушка на конце пустыря, муж – алкоголик сбежал в трудное время, школьница – дочь возится у печи, ожидая мать… Жить, кормить… В этом – жизнь? («Время вылепит из нас функции и схемы…»)
– А еще я люблю стирать, – скажет Антонина. – Ничего, что я про свое? Я бы тебя с одним чемоданом приняла…
Они сидят так близко… Его слегка разморило, хотя он старается не пролить на стол. Бутылка опустела, и они еще ждут чего-то.
– Жизнь одна… – упрямо твердит он. – Среда, как туман… Затягивает.
– Среда? – Женщина вздыхает и начинает укладывать остатки ужина в сумку. А потом они выйдут в ночь, в пугающий сон пустыря. Узкая тропинка в снегу приведет его к увязшей в сугробах избе. Здесь все в снегу, видны лишь колья заборов. Пронизывающий ветер выветрит тепло их встречи. Они обнимутся. Он стоит на ветру, чувствуя, как отогреваются пальцы под воротником ее пальто. Она скажет… Что она скажет?
– Не обижайся… – скажет она. – Нельзя сейчас. Придешь? – Ладно, – скажет он. И оба поймут, что не знают, нужно ли ему идти к ней. – Ты толковый… Но – не мой…
Ветер выбьет на обратном пути слезы и негде их будет высушить. И никто не объяснит, почему у них не сложилось.
– Эй, – слышит он голос. – Что с тобой?
Гость вздрагивает. И тотчас вся нарисованная картинка пронеслась назад, оставляя привкус горечи. Он решительно направляется к выходу, знаком показывая женщине, что сожалеет. Он не сойдет на остановке, где нет жизни, а лишь вечные тяготы и путь в никуда. И поезд, на котором он еще несется в ночи, – не оборвет его сердце уходящими вдаль огнями.
Продавец дырявого рога
Оказывается, в нашем городе есть улица Творческая. Надо же… Может, шутка чья? Впрочем, это и не улица вовсе. Так, крохотный дворик, зажатый между бетонными офисами, помпезным банком и прочими «шопами». В щель между зданиями и не проедешь. Тишина, мягкие желто-зеленые тени, несколько тополей… Словно в аквариуме. Подозреваю, что на этой улице всего один дом. Точнее – одноэтажный деревянный барак, выкрашенный облупившейся краской.
Уже месяц вожу сына в эту художественную школу. Пока сын развивается, сижу на лавочке, мамаш рассматриваю. Обхожу барак – одна его половина, где юные художники, молчит, другая – поет, там хоровое отделение. И как они все там вмещаются?
По правде говоря, школа напоминает мне маленький кораблик. Волны океана бушуют, а суденышко, потрескивая, продолжает свой путь. Сколько таких корабликов нужно городу? Стране?