– После того, как мы приняли мировую войну, проглотили голод в России, – сказал Гамбрил. – Грезы!
– Они принадлежат к эпохе Ростана[28 - Эдмон Ростан (1868–1918) – французский поэт-драматург, эпигон романтизма, автор сборника стихов «Пустые мечтания», драм «Принцесса Греза», «Сирано де Бержерак» и др.], – сказал мистер Меркаптан, слегка хихикая. – Le R?ve[29 - Сон, Греза (фр.).] – ах!
Липиат шумно уронил нож и вилку и перегнулся через стол, готовый броситься в атаку.
– Теперь я с вами расправлюсь, – сказал он, – теперь вы от меня не уйдете. Вы себя выдали с головой. Выдали тайну своей духовной нищеты, своей слабости, и мелочности, и бессилия…
– Бессилия? Вы клевещете на меня, милостивый государь, – сказал Гамбрил.
Шируотер заерзал на своем стуле. Все это время он сидел молча, сгорбив плечи, положив локти на стол, склонив большую круглую голову над прибором; насколько можно было судить, он был совершенно поглощен тем, что медленно и методически крошил кусок хлеба. Изредка он клал себе в рот корку, и тогда его челюсти под темными топорщащимися усами двигались медленно и как-то боком, точно у коровы, пережевывающей жвачку. Он ткнул Гамбрила локтем в бок.
– Осел, – сказал он, – замолчите.
Липиат неукротимо продолжал:
– Вы боитесь идеалов, вот что. Вы не смеете признаться в своих грезах. Да, я зову их грезами, – добавил он в скобках. – Пускай меня считают дураком или старомодным – мне наплевать. Слово короткое и всем известное. К тому же «грезы» рифмуются с «грозы». Ха-хаха! – И Липиат разразился своим хохотом титана; казалось, этот цинический хохот отрицал, но на самом деле, для посвященных, он только подчеркивал скрывавшуюся за ним высокую положительную мысль. – Идеалы – для вас, цивилизованных молодых людей, они, видите ли, недостаточно шикарны. Вы давно выросли из подобных вещей: ни грез, ни религии, ни морали.
– Верую во единого печеночного глиста, – сказал Гамбрил. Ему нравилось это маленькое изобретение. Это было удачно; это было метко. – Печеночным глистом делаешься ради самосохранения, – объяснил он.
Но мистер Меркаптан не хотел признать себя печеночным глистом ради чего бы то ни было.
– Не понимаю, почему мы должны стыдиться, что мы цивилизованные люди, – сказал он голосом, похожим то на рев быка, то на чириканье реполова. – Нет, если я и верую во что-нибудь, то разве только в свой будуар в стиле рококо, и в разговоры за столом красного дерева, и в нежные, остроумные, тонкие любовные сцены на широкой софе, в которой пребывает дух Кребильона Младшего[30 - Кребильон-сын, Клод (1707–1777) – французский романист, прославившийся скабрезностью своих произведений.]. Надеюсь, нам не обязательно всем быть жителями Утопии. Homo au naturel, – и мистер Меркаптан приложил большой и указательный палец к своему – увы! – слишком похожему на пятачок носу, – ?а pue. A Homo ? 1а Герберт Уэллс – ?a ne pue pas assez[31 - Человек в натуральном виде – это воняет. А человек а-ля Герберт Уэллс – это воняет недостаточно (фр.).]. Во что я верую, так это в цивилизацию, в золотую середину между вонью и стерильностью. Дайте мне немного мускуса, немного опьяняющих женских испарений, букет старого вина и клубники, саше с лавандой под каждой подушкой и курильницы по углам гостиной. Читабельные книги, приятные разговоры, цивилизованные женщины, утонченное искусство и сухие вина, музыка, спокойная жизнь и необходимый комфорт – вот все, чего я прошу.
– Кстати, о комфорте, – вставил Гамбрил, раньше чем Липиат успел обрушить на мистера Меркаптана свои обличительные громы, – я должен рассказать вам о своем новом изобретении. Пневматические брюки, – пояснил он. – Надуваются воздухом. Незаменимое удобство. Понимаете мою мысль? Образ жизни у вас сидячий, Меркаптан, вам необходимо заказать у меня две-три пары.
Мистер Меркаптан покачал головой.
– Чересчур в духе Уэллса, – сказал он. – Чересчур утопично. В моем будуаре они будут ужасно неуместны. К тому же софа у меня и без того достаточно мягкая.
– Ну, а как же Толстой? – заорал Липиат, дав волю своему раздражению.
Мистер Меркаптан помахал рукой.
– Русский, – сказал он, – русский.
– А Микеланджело?
– Альберти, – очень серьезно сказал Гамбрил, подсовывая им целиком точку зрения своего отца, – Альберти, уверяю вас, был гораздо лучшим архитектором.
– Уж если говорить о претенциозности, – сказал мистер Меркаптан, – я лично предпочитаю старика Борромини и барокко.
– А как же Бетховен? – продолжал Липиат. – А как же Блейк? Куда вы отнесете их по вашей системе?
Мистер Меркаптан пожал плечами.
– Они остаются в передней, – сказал он. – В будуар я их не допускаю.
– Возмутительно, – сказал Липиат с растущим негодованием, все неистовей размахивая руками, – вы возмущаете меня – вы и ваша мерзкая, фальшивая цивилизация под восемнадцатый век; ваша уринальная поэзия, ваше искусство для искусства – а не для Бога; ваши гнусненькие совокупления без любви и без страсти; ваш скотский материализм; ваше животное равнодушие к чужим страданиям и ваша тявкающая ненависть ко всему великому.
– Прелестно, прелестно, – пробормотал мистер Меркаптан, поливая салат прованским маслом.
– Как вы можете надеяться создать что-либо достойное или прочное, если вы даже не верите в достоинство и прочность? Я смотрю вокруг себя, – и Липиат блуждающим взглядом обвел полный зал, – и вижу, что я одинок, духовно одинок. Я борюсь один против всех. – Он ударил себя в грудь: титан, одинокий титан. – Я поставил перед собой задачу: снова возвратить живописи и поэзии принадлежащее им по праву место среди великих моральных сил. Слишком долго они служили забавой, игрушкой. За это я положу свою жизнь. Свою жизнь. – Его голос дрогнул. – Надо мной смеются, меня ненавидят, побивают камнями, осмеивают. Но я иду своим путем. Ибо я знаю, что правда на моей стороне. И в конце концов эту правду признают все. – Это был разговор с самим собой, только вслух. Впечатление было такое, точно Липиат занялся саморекламой.
– И все же, – сказал Гамбрил с жизнерадостным упрямством, – я настаиваю, что слово «грезы» недопустимо.
– Inadmissible[32 - Недопустимо (фр.).], – отозвался мистер Меркаптан, переводом на французский придавая этому слову какое-то новое значение. – В эпоху Ростана – сколько угодно. Но теперь…
– Теперь, – сказал Гамбрил, – это всего лишь намек на Фрейда.
– Все дело тут в литературном такте, – объяснил мистер Меркаптан. – Неужели у вас его нет?
– Слава богу, нет, – с ударением сказал Липиат. – У меня вообще нет такта. Я говорю и действую прямо, без обиняков, как подсказывает мне чувство. Ненавижу компромиссы.
Он стукнул по столу. Этот жест совершенно неожиданно вызвал взрыв надтреснутого мефистофельского смеха. Гамбрил, Липиат и мистер Меркаптан быстро подняли глаза; даже Шируотер вскинул огромную шарообразную голову и повернул широкий диск своего лица в ту сторону, откуда раздался звук. Перед столиком стоял молодой человек с белокурой веерообразной бородой, глядевший на них сверху вниз блестящими голубыми глазами и улыбавшийся так двусмысленно и загадочно, словно мысли его были проникнуты каким-то непонятным и фантастическим ехидством.
– Come sta la sua Terribilt??[33 - Как поживает Ваша Грозность? (ит.)] – спросил он и, сняв свой неописуемый котелок, отвесил Липиату глубокий поклон. – Узнаю тебя, Буонарроти! – с чувством закончил он.
Липиат принужденно рассмеялся: теперь он не казался титаном.
– Узнаю тебя, мой Колмэн! – слабо отозвался он.
– Напротив, – поправил его Гамбрил, – почти не узнаю тебя. Эта борода, – показал он на белокурый веер, – чего ради, разрешите узнать?
– Подражание русским, руссианизм, – сказал мистер Меркаптан, качая головой.
– Ах, в самом деле, чего ради? – Колмэн понизил голос до конфиденциального шепота. – Из религиозных соображений, – сказал он и перекрестился.
Христу подобный в личной жизни,
Как ревностный католик,
Я в подражание Спасителю
Отращиваю бороду.
Есть бобры, обобрившие себя ради царствия небесного. Но есть также и бобры, бывшие таковыми еще во чреве матери[34 - Евангельское изречение с заменою скопцов бобрами.]. – Он разразился кощунственным смехом, который прервался так же внезапно и намеренно, как и начался.
Липиат покачал головой.
– Мерзость, – сказал он, – мерзость.
– К тому же, – продолжал Колмэн, не обратив никакого внимания, – у меня есть другие, – увы! – гораздо менее благочестивые поводы для этой перемены наружности. Борода позволяет человеку завязывать восхитительные знакомства. Проходишь, например, по улице и слышишь «Бобер»: предлог начать разговор и познакомиться. Этому драгоценному символу, – и он нежно погладил золотую бороду ладонью, – я обязан восхитительно-опасными связями.
– Замечательно, – сказал Гамбрил и выпил в одиночестве. – Немедленно перестаю бриться.
Шируотер оглядел собеседников: брови у него поднялись, лоб покрылся морщинами.
– Этот разговор, кажется, выше моего понимания, – серьезно сказал он. Под огромными усами, под густыми кустистыми бровями рот был маленьким и наивным, кроткие серые глаза смотрели по-детски вопросительно. – Что означает в данном контексте слово «бобер»? Полагаю, вы имеете в виду не грызуна Castor Fiber?[35 - Бобер (лат.).]
– Но это же великий человек, – сказал Колмэн, подымая котелок. – Скажите мне, кто он такой?