– Нет, не нахожу, а напротив, думаю, что мне совсем не нужна ваша помощь. Я училась в педиатрическом и там превосходно ознакомилась с этой вашей психологией. Не верите? Могу продемонстрировать, – теперь уже Марине откровенно хотелось нагрубить и разозлить психолога, сделать так, чтобы психолог сама послала ее ко всем чертям.
– С удовольствием, продолжайте, пожалуйста.
– Острый психоз – я разговариваю с котом.
Острый галлюцинаторный психоз – я разговариваю с несуществующим котом.
Шизофрения – мой кот говорит внутри меня.
Маниакально-депрессивный психоз – мой кот меня не любит.
Параноидальный психоз – мой кот что-то замышляет, я боюсь сболтнуть лишнее.
Неврастения – мой кот меня игнорирует, и это невыносимо.
Разгоряченная Марина, заметив, что почти перешла на крик, мгновенно запнулась и замолчала, в очередной раз старательно оправив на себе платье.
– Любопытно, – только и всего сказала психолог.
Марина пыталась остыть, сидя насупившись, но через некоторое время, вновь взглянув на психолога, ядовито спросила:
– Нелли, мне кажется, ваши услуги непомерно дорого стоят. Почему бы вам не пробовать работать за более низкую цену?
– Видите ли, Марина, я не могу себе позволить стирать ваше белье за собственный счет.
Этот простой и логичный ответ, как легкая пощечина, мгновенно остудил пыл Марины.
– Я сегодня что-то не в себе, простите меня, – сказала она, пытаясь прийти в себя, – это оказалось сложнее, чем я думала. Просто я совсем не понимаю смысл всех этих разговоров.
– Марина, вам удастся увидеть больше, чем вы видите сейчас. Вы увидите нечто скрытое, и возможно, я говорю, возможно, вам удастся жить лучше, чем теперь.
Психолог держалась уверенно и спокойно, лишь слегка покачивая носком ноги, но Марину сильно злило ее спокойствие.
– А почему вы хотите мне помочь? Вам это зачем?
– Простите за бестактность, Марина, но я отвечу вопросом на вопрос. Вы детей зачем лечите?
Марина слегка дернулась, как от небольшого электрического заряда, и недоуменно передернула плечами, хотя и ждала этого вопроса. Она пытливо, почти со злобой, смотрела на психолога, решив не отступать и доискаться до правды.
– Вам что, интересно копаться в чужих душах?
– Марина, мне кажется, я к вам не в булочной пристала со своей помощью. Вы сами пришли ко мне. Я пытаюсь вам ее оказать. Работа такая… Я здесь, чтобы помочь вам. Вы должны знать – я с вами, и я на вашей стороне. Но на сегодня наше время, к сожалению, истекло, и нам с вами есть, над чем работать.
Марина облегченно выдохнула. Она встала, взяла свою сумку и быстро вышла, не взглянув на психолога.
Она долго стояла на улице, прислушиваясь к завыванию ветра и теребя в руках шарф из толстой шерсти, коловший пальцы острыми ворсинками. Первая тревога медленно пошла на спад, и Марина чувствовала это. Она вдыхала влажный воздух и сладкую городскую сырость своей сильной, широкой грудью, не в силах пошевелиться. Ветер трепал ее кудрявые волосы, а она все стояла, молодая и крепкая, и думала: «А ведь она и вправду пыталась мне помочь. А я? Зачем я так?» Она чувствовала себя не героем, а лишь одинокой жалкой истеричкой, пытающейся ухватить кусок, который ей не принадлежит. Теперь она стала походить на тех несчастных брошенных женщин, которыми наполнен город, которыми забиты все театры, магазины, кафе и спортивные клубы, всевозможные клиники, продающие красоту и молодость, на тех женщин, которые выдавливают из себя счастливые улыбки и пытаются не отчаиваться. Они только делают вид, что довольны собственной жизнью, а на самом деле неустанно рыщут повсюду в поисках добычи, в поисках лекарства от одиночества. «Ну, вот я и стала женщиной без принципов и морали, с чем себя и поздравляю. Я ведь не была такой раньше. Все-таки любовь – сложное, даже отвратительное чувство, оттого что способна губить и уничтожать добродетели, или это только моя любовь такая, – думала Марина. – Пожалуй, сходить еще разок к этой, в туфлях, не помешает, вот только надо держать себя в руках».
VI
Мария. Париж, 1937 г.
Осенний Париж… Природа в этом городе угасает нескончаемо долго, по-особенному, как будто величественно. Деревья не спеша прощаются с солнцем и благодарят его за щедрость и расточительство. Прежде чем уйти, они обряжаются в свои самые яркие, блистательные, волнующие цвета, в надежде растопить равнодушную холодность белого городского камня. Солнце, соблюдая установленный этикет, перед самым заходом неожиданно выступает из-за плотных туч, грациозно и снисходительно, как солист, виртуозно исполнявший первую партию, появляется в конце последнего акта и пробегается мягкой улыбкой вечерних лучей по верхушкам пестрых деревьев, вымощенным улицам, по серо-коричневой жести мансардных парижских крыш, напоследок срывая прощальные аплодисменты.
Мария Дмитриевна Лытневская медленно шла по набережной в сторону Сен-Луи, втянув голову в плечи и старательно разглядывая свои ноги в дешевых и никуда не годных черных туфлях с металлическими пряжками. Пора бы купить новые туфли. Вот только зачем они ей теперь? Жизнь вывернула ее наизнанку, как рукавицу, и новые туфли теперь ей как будто ни к чему. В рифленых сборках потрескавшегося асфальта стояла мутная дождевая вода. Два с половиной года она, вынужденная покинуть Родину, одиноко томилась в этом городе, который прежде так любила, а теперь тоскливо странствовала по его площадям и набережным, испытывая лишь горечь и досаду и совсем не замечая его прелестей.
Уличные продавцы книг раскладывали свой товар тут же, на набережной, на деревянные самодельные стеллажи, и на парапет, и прямо на землю, на кусок старого коленкора, вяло разговаривая с прохожими и друг с другом. Мария останавливалась, с виду спокойная и даже равнодушная, наклонялась, брала в руки первую попавшуюся книгу и принималась листать, как будто что-то отыскивала. На самом деле ей просто хотелось с кем-то поговорить. Так она пыталась спасаться от одиночества, приходя к книготорговцам почти каждый день, но это, по правде сказать, мало ей помогало. Продавали здесь все подряд: книги на разных языках, кроме разве что русского, газеты, журналы, старые открытки начала века. Желающих купить было, правда, маловато. Все больше прохожие люди да бездомные кошки, проворно снующие между ног, вперемешку с колоритными парижскими клошарами. Иногда, соблюдая приличия, Мария покупала случайную книгу и, перекинувшись с продавцом парой незначительных фраз, отходила, чтобы отправиться в другую часть города и вернуться обратно.
Пыталась она устроиться на службу в журнал, в отдел обзора иностранной литературы, и, к её большому изумлению, ее даже приняли. Три недели она пребывала там, сидя в закутке у овального окна, среди прекрасных книг в разноцветных обложках, которые даже не начинала читать, оставаясь равнодушной к сложным, замысловатым шрифтам, переплетам, рисункам, виньеткам и прочей прелести книгоиздания, чего ранее за собой никогда не замечала. Тексты утратили для нее прежнюю гармонию и смысл – все то, чем она неизменно спасалась с самого детства. Мария чувствовала, что просто-напросто лишилась опоры в жизни, и продолжала тихонько сидеть в своем углу у окна длинными, скучными часами полнейшего бесчувствия.
Ее солнце словно бы уже зашло и больше не озаряло её мерзлую, коченеющую голову, а вдохновение давно пронеслось мимо, даже не обратив на нее внимания. Так бы она сидела еще довольно долго и равнодушно смотрела бы по сторонам бессмысленными, бесцветными глазами на спокойных и ладных сотрудников отдела, но все разрешилось довольно быстро, по прошествии трехнедельного срока, отведенного ей как испытание. Ранним утром перед Марией Дмитриевной Лытневской возникла управляющая в узком черном костюме, плотно облегающем суховатые бедра и резко оттеняющем белизну сорочки, застегнутой на все пуговицы. Она произнесла длинную фразу о невозможности и недопустимости такой работы в отделе иностранной литературы. Голос ее звучал хрипло и как-то нехорошо. Маша послушно глядела на нее и видела, как зло сверкают ее колючие серые глазки, как дрожат ее руки и легонько трясется седеющий, жиденький пучок волос на голове, не совсем понимая, что все это означает. На этом ее трудовая деятельность в отделе иностранной литературы окончилась, собственно, и не начавшись.
Мария Дмитриевна тогда предельно ясно осознала, насколько она развинчена и непригодна к дальнейшей жизни, как она мрачна и безучастна, она чувствовала себя ничтожной пылинкой в вихре жизненного безумия, одинокой пылинкой, зависшей в воздухе над черной пропастью, которая вот-вот слетит вниз, туда, откуда уже ей будет не выбраться. Тогда она поняла: ей больше не хочется делать то, что все люди называют жизнью. Она просто не знает, как продолжать делать то, что все называют жизнью. Не может она больше бесцельно бродить изо дня в день по этому чужому городу, пусть и прекрасному, но все же чужому, убивая время и ожидая непонятно чего. Он не пойдёт ей навстречу и ничего не сделает, чтобы помочь ей. Что же дальше? Попыток отыскать себе ремесло она решила пока не предпринимать. Ей нужна была помощь, самая обычная человеческая помощь, и Мария старалась её отыскать в этом чужом мире.
Сегодня она торопливо шла по набережной мимо книжных развалов не от скуки и не ради общения, а по привычке. Сегодня Мария Дмитриевна спешила, сосредоточенно поглядывала на свои крохотные наручные часики и не обращала внимания на гул доносящихся со всех сторон человеческих теноров, басов и сопрано, не замечая свежесть, плывущую от реки, и звон колоколов старого собора.
Она сидела в уютной, со вкусом отделанной приемной доктора Жане и терпеливо ждала назначенного времени. Это была просторная комната с высокими белыми стенами и массивными дверями с блестящими хромированными ручками, мраморным полом в традиционную черно-белую шашечку и двумя высокими округлыми окнами, сквозь которые прокрадывался янтарный свет парижского вечера. В углу за деревянным письменным столом расположилась немолодая женщина, помощница доктора Жане, мадам Боннар. Она то и дело посматривала на Марию, отрывая взгляд от каких-то бумаг, которые были аккуратно разложены на столе, и дежурно ей улыбалась. Мария, с уверенностью первой ученицы, отвечала ей той же любезностью и продолжала внимательнейшим образом разглядывать черно-белые шашечки на полу.
Последний раз она была здесь, в Париже, в 1906 году, когда ей было девять лет. С матерью, дедом и прислугой они на целый год обосновались в квартире недалеко от площади Согласия. Она отлично помнила эту поездку. Квартира была довольно просторной, но очень старой, так тогда казалось маленькой Маше, с крохотными декоративными балкончиками, увитыми настойчивым плющом. Рядом с Машиной спальней находилась округлая столовая с продолговатым столом и большая библиотека. Книги были в основном на французском и английском языках. Дальше располагалась очень холодная ванная комната с чугунным корытом на лапообразных, бронзовых ногах, ванная, которой невозможно было пользоваться из-за двух огромных окон, в которых постоянно гулял холодный ветер.
О том времени у нее сохранились самые светлые детские воспоминания: вот она идет с няней среди улыбающихся прохожих по дорожкам Люксембургского сада, а где-то невдалеке томно постанывает скрипка, прохожие исполняют слишком тесный танго. Маша тогда с интересом стала за ними наблюдать, но очень скоро запуталась в переплетённых ногах танцующих. Теплый вечерний ветерок, перемешанный с острым запахом жареных каштанов, пробегался по ее детским кудряшкам, выскользнувшим из-под белой летней шапочки. Каштаны жарили и теперь, но их специфический запах только раздражал её мучительной ностальгией.
Потом из России приехал отец, и они вдвоем пошли смотреть захватывающее зрелище с воздушными шарами. Она очень хорошо помнила, как они стояли в ликующей толпе, а огромный раскрашенный воздушный шар поднимался в воздух все выше и выше, прямо к небу. Маша приставила ладошку к лицу козырьком, чтобы получше разглядеть, как огромный шар набирает высоту. Публика приветствовала подъем воздушных шаров радостными криками, и казалось, что все вокруг счастливы. Маше было одновременно и страшно, и любопытно. Страшно, что сейчас раздастся оглушительный хлопок, шар лопнет и разлетится в стороны мелкими лоскутками, а любопытно, что же будет дальше с этим летающим волшебным чудом света. А воздушные шары летели, плавно покачиваясь, по светло-голубому, бесконечно огромному небу, подгоняемые небольшим попутным ветерком. Рядом шли легкие облака, отбрасывая на землю небольшие тени, откуда-то доносились звуки граммофона и запах кофе. Маша поочередно смотрела то на шар, то на улыбающегося отца, а потом не выдержала и засмеялась от счастья. А ближе к осени они катались на двухэтажном автобусе, которые в то время только-только появились в Париже. Автобусы эти возили из Сен-Жермен де Прэ на холм, к художникам. Тогда она гордо сидела рядом с отцом на длинной скамеечке автобуса и, от страха вцепившись в его руку, тихонько шептала: «Я очень тебя люблю, и мамочку». Отец прятал довольную улыбку в свою небольшую, хорошо ухоженную бороду, перевитую серебряными ниточками, а ей делалось от этого свободно и легко, будто ничего плохого или страшного в этом мире нет и быть не может. Душа ее отдыхала, не ведая, с каким страшным миром ей придется переплести свою жизнь. Потом, уже в сумерках, стоя на ступеньках белого собора, они долго сожалели о том, что мама заупрямилась и решительно отказалась ехать «в этом чудовищном, возмутительном экипаже». Отец, Дмитрий Николаевич, был высокий и сильный, с резким и приятным запахом табака. Опирался он на свою любимую трость из светлого дерева с серебряным набалдашником в виде львиной растрепанной головы с двумя зелеными камнями вместо глаз. Они долго и медленно спускались пешком с холма, и отец что-то рассказывал о художниках, которые издавна облюбовали этот холм, и теперь это их место. Маша пропускала мимо ушей все его рассказы, она не видела его лица, но слышала его тихое и ровное дыхание, от которого исходила сила, свобода и счастье, и она крепче сжимала его руку.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: