Эмиль, разумеется, встречал людей в усадьбе, но, обременённый написанием повести, вниманья на них не обращал. А были среди них и женщины, но блеклые и сутулые, и мужики угрюмые и степенные, и юнцы суетливо-кичливые…
Он погасил свет и медленно прошёлся по комнате. И вдруг Эмиль озадачился странным отношением своих родителей к лесному старику: они к нему не ездили и не писали ему. Служили они врачами, и мать Эмиля боялась своего свёкра, и только раз её муж пренебрёг её мнением и съездил-таки в родительское гнездо за деньгами на покупку машины, в которой они оба и погибли. Старик на погребенье не ездил, но принялся письмами усердно зазывать внука к себе…
Ещё Эмиль в темноте думал о своих снах, охальных и диких в этой усадьбе: он резал глотки бородачам, он кидал их со скалы и топил в реке, он терзал белую нежную плоть ногтями и сёк кнутом девочек, распаляясь судорогами каждой жертвы…
В своём обычном чёрном одеянии вышел он во двор, где собаки, выскочив из будок своих, умильно облизывали Эмилю ладони и норовили положить передние лапы ему на плечи. Он тормошил и гладил псов, они же благодарно скулили. Ночь оказалась чрезвычайно светлой, и вспомнилась ему вдруг легенда, где упыри превращались в лунные лучи. Собаки вдруг перестали повизгивать и только шало лизали ему руки. И вдруг он заметил зиянье растворенной двери в подвал и подошёл к ней. За ним потрусили псы, они тихо рычали и обнажали клыки. Из подвала точился дурманный запах. Эмиль спустился по склизким замшелым ступеням и оказался перед ещё одной дверью. Запах дурмана всё сильнее бередил его ноздри. Эмиль всполошёно оглянулся: около верхней двери стояли, ощерясь, псы, и хотя они скалились, но рычать или лаять не смели. Эмиль махнул им рукой и осклабился при мысли: «Даже волкодавам мерзит такая нора…» Затем он приотворил дверь, она оказалась дубовой и окованной в железо, но подалась легко и без скрипа. Эмиль заглянул в щёлку и слегка отпрянул…
Длинный со сводами подвал был скудно освещён восковыми свечами; на средине на узком столе распласталась нагая смуглянка, головой к двери. Возле переминался бородатый лесник в белом кафтане и тёмных портах, заправленных в короткие сапоги. Вдоль серых каменных стен стояли пять узорных деревянных кресел; в дальнем углу темнела купеческая конторка, а рядом громоздился просторный коричневый диван.
И вдруг простёр лесник свои руки над её отрешённым лицом, и она торопливо поднялась и на цыпочках двинулась ко двери. И вдруг Эмиль бесшумно стрекнул из подвала и кинулся в свою комнату, где муторно и долго, уже в постели, пытался он перед сном понять причину своего странного бегства…
Утром Эмиль со снедью ушёл в горы и, созерцая их, успокоился. Встретился он со стариком только за ужином, и оба они оказались одеты в чёрные драповые костюмы. В трапезной горели восковые свечи и камин, за окнами моросил дождь.
Они вкушали медвежатину и пили полынный травник.
– Поганые здесь у меня сны, – сказал Эмиль. – Будто дурману нанюхался.
Старик прожевал и молвил:
– Не нужно дурманы хаять.
– А кто у тебя столь незримо хозяйствует? В каких хибарах, хатах и избах они живут? И кто они?
– Слуги.
И чёрные брови седого старика дёргались, пока он произносил:
– А твоя мать меня чуралась, да от своих козней и сгинула. А ты – мой наследник.
– Разве ты богат, живя, как сыч в дупле?
– А ты в подвал заглядывал этой ночью?
– Да. Случайно.
И старик с шестью горящими свечами в канделябре повёл внука в личные свои покои, где тот ещё не бывал. Они поднялись наверх по железной винтовой лестнице и оказались в тесной коморке, где на полках лежали пучки трав и стояли пузатые пыльные бутыли и жбаны. Из коморки прошли они в просторную и проветренную комнату; там старик задул свечи и включил неяркое электрическое освещение.
Эмиля поразило обилие книг, и все они оказались в кожаных добротных переплётах с мерцающими золотыми тиснениями.
В комнате было два высоких окна, завешанных плотной серебристой тканью. Письменный стол из палисандра громоздился на средине, и около него высились два дубовых кресла. Возле дальней стены между книжными шкафами темнел кожаный диван, и отливало розовым лаком ещё одно кресло.
Старик привычно расположился за письменным столом, Эмиль уселся напротив и, озираясь, хмыкнул:
– Уютная келья. Такой у меня нет.
– С обустройством не захотел ты возиться.
– Нет, я хотел, – заупрямился Эмиль. – Не получилось.
– Если б хотел, то и сделал бы, – изрёк старик. – Свершают только то, что хотят. Коли оказался в тюрьме, значит именно к ней и стремился. Просто неосознанным желание было. А ведь я могу тебя научить внушать людям и речью, и взором гибельные для них желанья. И даже бессознательное хотение смерти.
И вдруг воображение Эмиля взбесилось от жуткой приятности в его грядущем умении приканчивать взором людей. И лицо Эмиля вдруг стало чванным, старик же подметил это и присовокупил:
– Не потому ли мы чахнем и стареем, что сами бессознательно хотим этого?
И вдруг Эмиль безмерно поверил в могущество старца.
– И чем я заплачу? – спросил внук.
– За мою науку не бывает безобидной мзды. Перед ученьем нужен жертвенный обряд, не иначе. Ради безграничной власти надо полностью утратить уважение к себе. Жертвоприношением станет девка, которую ты намедни видел ночью в подвале.
Старик вальяжно восседал в кресле и смотрел на внука ехидно и хитро.
Эмиль самому себе вдруг начал казался незнакомцем; он вперялся взором в грозные и презрительные зеницы деда и вздрагивал. И вдруг нежданно для себя внук устремился в свою комнату и собрал там свои вещи.
Затем немедля Эмиль на машине помчался домой, восвояси…
В своём городе Эмиль вскоре узнал, что усадьба дотла сгорела вместе с хозяином и его юной наперсницей. Сыщики заподозрили поджог, и Эмиль давал им показания; наследовать ему оказалась нечего: усадьба сгорела полностью вместе с деньгами, ценными бумагами, архивом и скарбом. Земельный же участок принадлежал не деду, а заповеднику… Посудачили в газетах о бесовской секте в лесах и о борьбе за власть в ней. Следователям прокуратуры проще всего было объяснить пожар нелепой случайностью, и они не преминули это сделать. Обугленную плоть и старика, и его наперсницы секта пышно похоронила в закрытых гробах. Эмиль не приехал на погребенье, но смерть девушки и старика несказанно его поразила.
«Зачем же я отказался, – размышлял он, – от тайного знания и сектантов-рабов, лебезящих со мною? Ради пошлой девчонки, которая быстро подохла и без моего жертвоприношенья? Напрасно не захотел я учиться у деда. И ведь я чуял обречённость обоих. На войне я всегда угадывал, кого убьют нынче: у них особенный взгляд. Будто ангелы поселяются в них и смотрят горними очами через зеницы смертных. Ах, не оробей я в ту ночь, был бы теперь всесилен…»
И он постоянно скорбел по сокровенному знанию, но в делах был успешен и быстро богател. Но его сожаленье по дедовской науке было столь назойливым и сильным, что он испугался за здравость своего рассудка. И решил он оклематься в городе, где обитала, – как Эмиль помнил, – Лиза. И всё ярче вспоминалась ему нечаянная их близость в усадьбе, и всё сильнее подробности той ночи возбуждали его. И начал он уповать на новую встречу…
6
Лиза осенью переселилась из дома родителей в свою квартиру, отделанную матерью.
Жене Воронкова доброхоты скоро поведали об его изменах, и однажды после званного ужина, когда они, выключив свет, отдыхали нарядные у себя дома в креслах, она спросила мужа:
– А если я поступлю так же?
Он ответил шустро:
– Я поведаю всё дочери.
– И о себе расскажешь?
– А мне незачем таиться.
– Объяснись, – попросила она.
– А я – ревнивый, и склоки семейные мне пакостить будут. И не хочу я посмешищем оказаться, ведь прегрешенья твои в тайне не сохранить. И мне донесут, и слухи распустят.
– А девочка здесь причём?
Он вскочил и засновал по комнате; было совсем темно, и только раз мелькнул по стенам блеклый свет с улицы. Наконец супруг пояснил:
– Лиза тебя уважать перестанет, как впрочем, наверное, и меня. Уж так она воспитана. Но ведь я, – чучело, – стерплю и не такое, а вот ты презрение дочери не снесёшь… Смекаешь?..